— У нас трудно, очень трудно иноческого сана добиться.
— Почему?
— Пока еще тебя послушником примут, навозишься, да в послушниках шесть лет, а если молод, то и больше. Моложе тридцати лет рясофором не сделают. Да и в рясофоре, если ты во всем взял и обители угоден, просидишь только шесть лет. Лет пятнадцать до мантии-то промаешься. Я вот мантию получил на седьмом году.
Все это объяснял мне благодушный о. Самуил по пути в Коневский скит. В нем живет всего один пустынник о. Макарий. В мире он был на пивоваренном заводе рабочим. Застали мы его за самым невинным делом. Прудок у него около келии. Возился он над ним.
— Благословите, отче.
— Господь благословит. Недостоин я…
— Что это вы делаете?
— Да вон в прудок эту рыбку пускаю. Пущай же она водится.
— Какую рыбку?
— А сижков махоньких да ряпушку. В пруде у меня щучки нет, ну, так без хищного зверя всякой мелкой рыбке куда как вольготно будет… Нехай ее забавляется. Подрастет, в светлые дни полюбуюсь, как она на солнце играть станет… Только и отрада, что молитва, да вот прудок мой; ко мне мало кто ходит. У редкого явится усердие такое, чтоб к нам в дальний скит… Мальчика бы мне, — обратился он к о. Самуилу.
— А ты просил?
— Просил наместника[119], обещал. А то я здесь один совсем, как жук на осоке… Все одному невозможно переделать… Огородик-то свой я позапустил.
Пруд чрезвычайно весело смотрит. На нем разрослись какие-то желтенькие цветки, и водяные лилии, которые о. Макарий почему-то называет курочками. Зеленые листики прямо, точно тарелочки, на воде лежат.
— Ишь ты, словно блюдца. Разбросались как. У меня тут место мягкое. Спокой. Ни гор высоких, ни возерной волны. Тишина у меня. Вот сижу да слушаю звон из того леса. Коровки там ходят. Иная и ко мне забредет, к пустыннику, навестит тоже. Ну, хлебца ей — все лишнего гостя привадишь. А как настоящего человека Господь пошлет, милостивый, так истинно возопиешь: возсия нам яко солнце светозарне в велелепии!
В Коневском ските хранится образ Нерукотворенного Спаса, собственного письма графини Орловой[120]. Колокольня низенькая. С нее только и видно, что пруд кругом, да пустынька самая. Вокруг церкви рассажены вязы, серебристые и душистые тополи.
— А это что?
— Аулье дерево. Божье дерево такое есть, аулье. Сказывают, у кровожадных черкес растет.
— Как! Такого дерева нет, да и черкесов ныне не осталось, все в Турции.
— Верно, говорю, аулье. Так и отец Дамаскин называл, оно и из Турции может быть. У нас много деревьев из неверных мест[121]. А черкеса расточили наконец?.. Ну, что же — не бунтуй!.. Это хорошо!
Вязы особенно хорошо принялись здесь.
— Рыбку едите? — подшучивал я.
— Уху хлебаем из пруда. Велика кадка-то, рыбки и не поймаешь.
Огород ступеньками кверху. Хоть старец и жалуется на то, что запустил его, но на мой взгляд, у него все в исправности.
— Тут еще какие деревья у нас есть — диву дашься. Из Белой Арапии, сказывают, одно — сам нечистый бузук[122] его сажает. А вот клен-то. Ишь могучий какой. Его отец Дамаскин вырастил. Отец Дамаскин здесь в затворе пробыл несколько лет, в Коневском ските моем. Раз он кленовую палочку так взял да и посадил в землю, а она из себя корень пустила. Ишь теперь дерево какое райское вышло. Гущина… Сила-дерево. А сам-то отец Дамаскин без рук, без ног. Как кого умудрит Господь! А вот это дерево, по-моему, большая лапа зовется, потому что у него лист такой.
Пушистые лиственницы окружают бывшую келью о. Дамаскина. В самой келье чистота. Все словно только что вымыто. Видимое дело, блюдет ее о. Макарий. Вот и гроб, где несколько лет спал о. Дамаскин, ведя отшельническую жизнь в этой пустыньке. Он, как теперь о. Макарий, был здесь в полном одиночестве. Только священные книги утешали его в уединении. Память о его подвижничестве столь высоко ценится монахами, что мне случалось слышать такие, например, отзывы.
О. Макарий чистая крестьянская душа. Работает над своей пустынькой в поте лица, улучшает ее как может; для того, чтобы понять, как энергия одного человека изменяет местность, следует приехать сюда. Валаамские иноки вообще представляют полные типы северного монашества — монашества мужицкого, чуждого хитросплетениям византийским и строго блюдущего свой основной принцип — обязательность труда и беспрекословность послушаний.
— Деревья эти только нашей зимы не любят. Кабы мы их в шубы не заворачивали, давно бы им помереть.
— В какие шубы?
— Да соломой обертываем… И досками тоже забиваем от зайца. Заяц зимой — подлый зверь. Голодно ему, бедному, он сейчас же и почнет кору грызть. Пока мы не догадались, много дерев у нас косой попортил… Особенно ежели осина либо яблоня… Зайка сейчас к ним. Ушаст, ушаст, а тоже понимает. Кленов вот не жаль, они у нас лесами сами растут… Ухода за ними не надо — Божье дерево…
— И не скучно вам здесь одному?
— Как не скучно? Скучно. Особенно песья муха скучит… Жрет она меня… Ведь и махонькая какая, а сколько в ней лютости! — И при этом у о. Макария добрая-добрая улыбка, "легкая", как говорят монахи.
— Тут хоть гулять, когда вздумал, можно, а вон их, — взглянул он на о. Самуила, — и гулять в лесе не пущают.
— Наши монахи все работают на послушаниях, оттого и гулянки им по лесу нет. С утра до трапезы, от трапезы до вечера… Когда тут?
— Все послушания назначает наместник?
— Инокам он, а трудникам да наемным рабочим — отец эконом. Ну, кому благословлено чай пить, тем от трех до четырех часов дается время. А то иди-ко. И чай-то как еще у нас. Раз разрешили четвертку чаю. Выпил я ее всю — иду просить отца Дамаскина благословения купить еще. А он мне таково ли прозорливо в глаза взглянул и говорит: "Посиди месяц без чаю, для души твоей полезно это…" Я думал сначала, блажит игумен, а потом сообразил, что это он смирение мое испытует. Пал я ему в ноги и пошел. Что ж бы вы думали, через месяц призывает меня сам, не забыл: теперь, говорит, пей чай, потому видел я, что жестоковыйности[123] в тебе нет вовсе…
Коневский скит создал о. Дамаскина, этого последнего и настоящего устроителя Валаама.
Пришел сюда Дамаскин крестьянским мальчиком из Тверской губернии — не умел ни читать, ни писать… Держали его на черных работах, причем иноки поясняют, что из черных — самые грязные давали ему: кособрюхий был. Выдержал он этот искус в течение двенадцати лет, причем ни разу от него не слышали жалобы на несправедливость или просьбы облегчить его труд. Только что его посвятили в монахи, он отпросился в пустыню. Тут он вел созерцательную жизнь, выучился читать и много думал над каждой прочитанной страницей. На посещавших его он производил странное впечатление. Точно, говоря с ними, он думал о чем-то другом. "В какую-то сокровенность презирал". Но все-таки остался, несмотря на это, столь верен своему мужицкому облику, что, когда его привезли в Александро-Невскую лавру для посвящения в игумены, тамошние монахи стали острить: "Вот привезли валаамского медведя".
— Жаль уши малы, а то бы Валаамовой ослицей[124] нарещи бы его можно!
И немного спустя этот медведь показал себя действительно медведем.
До него в монастыре было слабо. Нестроение[125] полное, иноки любили грешное курево и еще более водку, супротивничали, и дух неповиновения "рожном стоял" в обители. Тверской медведь сразу разогнал всех заводчиков[126] этого беспорядка. Затем он назначил человек тридцать, которых высмотрел заранее из уединения своей Коневской пустыни, на все монастырские посты и, опираясь на их содействие, как настоящая сила, стал ворочать круто без всяких постепенностей. Чтоб держать в своих руках не только внешний порядок Валаама, но и на души, и на сокровенные помыслы иноков наложить узду, он сделался общим духовником. Молодое монашество воспитывал он в том же духе. "Всех нас вырастил", — говорят о Дамаскине нынешние столпы Валаама… В уединении Коневского скита он провел семь лет, и издали ему лучше виделись все темные стороны тогдашней обители. Долго отказывался он от избрания, но раз взяв узду в свои руки, он никогда уже не ослаблял и не опускал ее. Руки эти были тверды, как и воля, владевшая ими. Он возобновил семь скитов, выстроил каменную обитель, нарыл везде колодцы, устроил множество хозяйственных учреждений… Вообще монастырь разбогател и развился при нем. Он был удивительно многосторонен. Еще недавно безграмотный мужик, только что власть попала в его руки, он тратится на библиотеку монастыря, поощряет литературные труды о. Пимена, издает их, входит в сношения с известными учеными по поводу разных сомнительных вопросов по истории Валаама, сам составляет планы церквей и исполняет их, задумывает механические усовершенствования того или другого производства, и в этом отношении специалисты только удивляются его ясному и точному уму. Лица, посещавшие этого еще недавно кособрюхого медведя, выходят от него изумленными массой сведений и красноречием Дамаскина. "Он провидел сердце каждого, и нередко жестокие люди выходили от него со слезами на глазах". Сумел из врагов создать друзей, а из друзей делать верных исполнителей своих приказаний. Это был человек неустающий… Ему не надо было отдыха и сна… Рядом с этим чужая воля для него была ненавистна. Около себя он не терпел никакой силы. Он, не щадя никого, запретил инокам посещать друг друга… Сам мужик, в лучшем смысле слова, он выше всего ценит труд и делает его обязательным для каждого. Он выдерживает образованных иноков на черной работе, чтобы узнать, годны ли они ему, могут ли повиноваться беспрекословно. Возмечтал о себе как-то инок, и возмечтал столь неистово, что даже хотел разуказиться. По закону следовало исполнить его желание. Не так делает о. Дамаскин. Для него законов не было. Поэтому он выхлопотал повеление — оставить инока в обители, а за непокорность его из монатейных разжаловать в послушники и сослать в отдаленный скит. Когда читали указ строптивому монаху, тот упал как подкошенный, а на братию это произвело столь сильное впечатление, что никто уже не мог помышлять о возвращении в мир. Валаам, действительно, сделался могилой, из коей выхода не было. Дамаскин был человек системы. Вольное подвижничество по лесам он убил наповал. Нарочно поставил семь скитов: кто хочет спасаться, иди в скит и спасайся по установленной им программе. Мне кажется, если бы для диких лесных оленей возможно было бы устроить какое-либо подобие скита, он бы и их загнал туда, потому что рядом со своей свободой ничьей он признать не мог. Это был централизатор в самом беспощадном значении этого слова. Железная сила, воля, питавшаяся препятствиями, ясный ум и понимание сердца человеческого позволяли ему успешно приводить в исполнение самые трудные замыслы. Для Божьего дела можно было все. Цель оправдывала средства, и если какая-либо старуха под влиянием его поучений оставляла свое имущество обители, обделяя родных, то ведь сим же последним приносилась тем самым великая польза. Ведь богатому труден путь в царствие небесное, и притча о верблюде и игольном ушке[127] тотчас же являлась к услугам о. Дамаскина. Что же касается храма, то ему подобает честь и великолепие. Не для роскоши инокам доставал он таким образом наследства, вклады, пожертвования. Напротив, иноки одевались грубо, питались скудно. Страсть к регламентации и ненависть ко всему, что живет вне программы и системы, заставила его отвадить от посещений обители странников и странниц. Он их терпеть не мог, как и вообще всех потаскух, в каком бы виде они к нему ни приходили. Раз является к о. Дамаскину странник в веригах[128]. Весили они у него семь фунтов.
— Благослови, отец святый, сделать мне их в монастырской кузне в тридцать фунтов. Имею усердие.
— Ступай в кузню. — А сам мигнул келейнику: "Скажи кузнецу, чтобы пугнул".
Является странник в кузню. Кузнец ему в ухо. Странник обратно ему наотмашь. Зовет его о. Дамаскин.
— Иди вон, раб строптивый. Я пожелал испытать тебя. Вот были бы вериги, когда бы ты другую щеку подставил по завету Христову.
Явится, бывало, странник в железном колпаке. Он сейчас этого факира в хлебную к квашне, тесто месить. Поворочается железный колпак, поворочается и бежит вон из обители.
Строгость его была чрезвычайная, хотя, зная влияние ласки, он и ее пускал в ход.
— Бывало, скорбь какая — к нему, он сейчас утешит. Из одной книги цветочек, из другой книги цветочек смотришь, и скорби как не бывало[129]. Точно туча прошла.
Цветочки эти ему ничего не стоили, а влияние в пастве поддерживали великое.
Иногда он даже умел быть и снисходительным. О. Никандр весной приготовлял гостиницу для богомольцев да после трапезы уснул. Дело было еще впусте[130]. Первый пароход не приходил, а ожидался. Дамаскин невзначай нагрянул. Видит: Никандр спит, "он и давай лазить. Лазил, лазил, облазил все келии и ушел". Дня через четыре Никандр видит его едущим мимо.
— Отец, поди-ка сюда.
— Благословите.
— На днях у вас там один брат был. Ходил по всем номерам — пустые были… Двери отворены. Так нельзя. Нестроение это, от него же всякая злая вещь!.. Ведь если я к тебе заеду и увижу, так замечание сделаю.
И это как пример необычайной снисходительности рассказывают по всей обители.
— А иной раз ездил он грозно. Насупится, примечает все, ну, а потом разборка у него идет.
Выделение личности из общего уровня было ему до такой степени враждебно, что на иконах, писавшихся в обители, он запрещал выставлять имя художника, на книгах, сочиненных иноками, печатать фамилию автора. Зато на первых значилось: "трудами Валаамских иноков", на втором: "по благословению Валаамского настоятеля отца игумена Дамаскина, составлял Валаамский иеромонах", а какой — неизвестно!
С высшими лицами церковной иерархии Дамаскин умел ладить без унижения. Они высоко ценили Валаам, как самый строгий и суровый из монастырей. Вот один из таких примеров.
Проповеди в монастыре не произносят, а читают поучения святых отцов. Говорят проповеди только посещающие обитель митрополиты, что для иноков составляет редкое и потому большое развлечение. Раз приехал сюда известный преосвященный Григорий[131] — хороший оратор. Он в церкви не сказал ожидаемого "слова". За трапезой о. Дамаскин обратился к нему.
— Мы скорбим, отче святый.
— О чем это?
— Проповеди твоей не удостоились.
— Здесь не надо. Я знаю, где читать, — не вам примеры указывать, ваши иноки сами могут всякому примером быть.
О. Дамаскин любил чернорабочих монахов. Работавших в смолокурне[132], в конюшне, в полях он ставил всем как образец. "Запах трудового пота был для него ароматом, мозолистые руки — добродетелью". Из "чистой работы", как говорят в монастыре, о. Дамаскин больше всего покровительствовал художникам. Даже для приезжих пейзажистов всегда было отдельное помещение в обители. Он окружал их всевозможными удобствами. Монастырские лошади, экипажи и лодки были к их услугам. Сам он часто беседовал с ними и любил приходить любоваться их работой.
Теперь уж несколько лет как о. Дамаскин разбит параличом. Это труп видящий, слышащий, и только. Тем не менее уважение к нему столь велико, что его именем управляется обитель и никого на место его не назначат иначе, как после его смерти.
— Барыни, впрочем, и теперь находят его прозорливым. Благодетельницы и "сугубые" особы допускаются к нему. Иногда он промычит что-нибудь, головой кивнет, пальцами пошевелит — это приемлется за предсказание, — и довольная богомолица всем рассказывает:
— Удостоена беседы была… Уж так сладко, так сладко! Такую духорадость дал мне отец игумен, так он меня утешил, сказать не могу!
О. Дамаскина называют Аракчеевым[133] в рясе. Мне кажется, это неверно. Он гораздо умнее Аракчеева. Это скорее маленький Петр Великий, сумевший свои разносторонние способности приложить к делу на небольшом пространстве островов Валаамских. Во всяком случае, личность настолько крупная и оригинальная, что мой набросок дает о ней только слабое понятие. Точной его биографии и характеристики можно ожидать лишь впоследствии, и то не от монаха.