Гранитные утесы правильными отвесами обрушиваются в покойные воды Нового пролива. На их вершинах ели и сосны, точно молчаливые часовые, сторожат сверху свою заманчивую пустыню. Мы плывем мимо, невольно погружаясь в дрему. Цель нашей поездки — самый строгий скит Валаамский — Иоанна Предтечи, куда из богомольцев не пускают почти никого. Много, много, что в год трое, четверо посетят отдаленный уголок. Об одном из двух схимников запретного скита мне говорили ранее, и я горел нетерпением скорее познакомиться с этой в высшей степени интересной личностию. Он известен под именем "безмолвника".
Красивый Новый пролив тянется до мостика, за которым начинается канал Копаный, проведенный монахами. Тут было песчаное безводье — о. Дамаскин вырыл достаточную для лодок ложбинку — в две сажени шириной и пятьдесят длиной. Глубина канала — сажень. Окончена работа в 1859 году. В одном месте привелось срыть прочь выступ горы с гранитным стержнем. Стены под водой выложены камнем. Вся работа сделана грубо, но прочно и является замечательной, потому что над нею трудилась одна невежественная масса. Специалистов не было. Бесконечная энергия, сметливость, настойчивость и масса даровых рабочих сил, которыми располагает обитель в лице своих монахов-крестьян. Этим каналом дали выход в море всевозможным внутренним озерам и салмам. В конце, где канал выходит в один из Ладожских заливов, два его берега смыкаются, и мы плывем по узенькой щели. Один ее берег — каменный пологий мыс, другой — крутая лесистая гора. Из-за ее вершины едва заметен зеленый купол. Он словно прячется в чащу от чуждого взгляда. Это-то и есть скит — цель нашей поездки. Весной и осенью в этом проливе лед слаб — ни на лодке, ни пешком. Пустынники скита запасают на это время сухари, тем и живут… В обыкновенное же время им ни молока, ни масла, ни рыбы не полагается: едят овощи, пустые щи, кашу с квасом. Всех отшельников теперь четверо. О. Ириней — "безмолвник" лет семидесяти, манатейный монах[108], тоже старик и двое рясофоров, изъявивших ревность потрудиться именно в этом ските. Кругом вода. Островок — четверть версты в ширину и половина в длину. Точно на корабле, затерянном среди океана, живут эти отшельники, почти не имея сообщения с остальным миром. Со своих вершин смотрят они на паруса далеких судов, скользящих по безбрежному простору озера, привязываются ненадолго к ним мыслью и грезой; видят иногда чухон-тюленщиков, которые на своих лодках плавают мимо, стреляя морского зверя. Изредка в непогоду пловцы просят ночлега и заночевывают в лесу, вне стен скита… Жизнь этих отшельников похожа на ту, которую ведут маячные сторожа на отдаленных островах Северного океана да промышленники, поневоле зимующие на острове Обретенном, т. е. на Новой Земле.
— Отец Ириней безмолвник, схимник, — предупредили меня.
— Братия!.. Рад вам… рад, братия, спасибо, что потрудились. Спасибо, голубчики.
— Вот отец наместник дозволил им посмотреть ваш скит, отец.
И Авенир подошел было под благословение.
— Недостоин я, грешный, недостоин! — смиренно отстранил его безмолвник и вместо благословения расцеловался с ним.
Он в монастыре уже сорок пять лет. Прежде когда-то был купцом в Петербурге и торговал в Гостином Дворе. В обители он отличался очень веселым нравом и говорливостью.
— Так говорить любил, бывало, начнет — не остановишь! И хорошо говорить мог. Красно. Заслушивались.
Заметил это о. Дамаскин и захотел испытать, насколько может смириться о. Ириней.
— Наложу на тебя послушание, не знаю, перенесешь ли?
— Господь поможет.
— Ну, так вот, молчи, пока я тебе не скажу. О. Ириней и смолк. Молчал бы, пожалуй, всю жизнь, да через девять лет узнал о. Дамаскин, что слава о подвиге Иринея прошла далеко и о нем хотят писать, пожалел о. Дамаскин старца, как бы не вышло соблазну, не возгордился бы инок, и приказал ему говорить.
О. Ириней заговорил после девятилетнего безусловного молчания.
А еще толкуют, что у нас нет характеров! На что бы ни был направлен и чем бы ни руководился о. Ириней, все-таки это крупный характер. Вынести подобное испытание ужасно. На Иринее оно даже и не отразилось. Он свеж, бодр и говорлив, как в первое время своего пребывания в обители. На этом маленьком острове он уже около двадцати лет и любит его, как капитан свой корабль. Оставляет его он только в годовые праздники; тогда, отслушав обедню, он и трапезует вместе с братией, а, окончив трапезу, не медля возвращается в свою пустынь. Он ее украсил, как мог, над каждым клочком ее работает, как прилежный раб в притче[109].
— У нас с колокольни хорошо!
Взобрался я на нее. Лесное царство кругом. Сквозь небо поблескивают светлые воды, и туманно рисуются другие берега. Оказалось возможным подняться еще и в купол. Отсюда виды еще прелестнее. Серебряные и голубые извивы проливов. Широкие плесы, окутанные со всех сторон зеленой дремой. Длинные скалистые мысы, мысы, поросшие соснами. Далеко на юг над вершинами плавают серебряные куполы другого скита Всех Святых, а еще дальше — точно горделивый белый корабль из зеленого моря лесов подымается собор самой обители… Простор, дичь и глушь… В противоположное окно — Ладога, вплоть до смутных очертаний корельского берега. А вон, напротив, чуть-чуть мерещатся за шестьдесят верст скалы Якимваари. В этом куполе что ни окно, то новая картина. Мы переходим к следующему, и под нами над опасной лудой[110] — маяк. Семь лет тому назад здесь сел на мель пароход Коневец… Вон несколько суденышек точно под ногами у вас ползут маленькие, маленькие…
— У нас и колокол внизу особый, примечательный.
— Чем это?
— Борисом Годуновым жертвован… Еще мы вам покажем колодезь наш. Семь аршин в скале выдолблено, ключа ниоткуда, а вода студеная и обильная. По учености судить — может, из скважины, а по-нашему — волею Божией. Вода высоко стоит здесь — аршин над вершиною горы, вершина-то ниже воды… Как это по-вашему? По-моему — чудо непрестанное.
— Как этот колодезь пробили?
— А в Преполовение[111] отец игумен приехал. Где бы колодезь найти? — спрашивает. Ходили мы, ходили — нет нигде. На это место пришли — мокрый мох в ямочке, в низинке. Сунул отец Дамаскин палку, на аршин вошла. Давай рыть — докопались до скалы. Стали долбить скалу, вдруг как хлынет вода, и пошла, и пошла, а теперь выше горы стоит.
Кедры кругом молоденькие, но принялись шибко, обветвились и растут вширь.
Молодые кедры мне напоминают маленьких слонов, уже в самой неуклюжести их широкого тела сказывается будущая громадность и сила, так и в кедре.
— Кто это посадил?
— Я, — отозвался безмолвник. — Когда они вырастут и окрепнут, нас уже не будет. Другой придет любоваться ими… — задумался он. — Одно плохо — не везде для них способно. Вишь ты, растет, растет чудесно, а потом вдруг и посохнет… Есть такие, которые пятнадцать лет подымались дивно и пропали на шестнадцатом… Я так думаю, корни их до луды дошли. Мальчики, — обернулся он к нашим гребцам. — Видите, репа поспела. Берите, ешьте сколько угодно. Жаль, яблоки у меня не вызревают.
Дети бросились в огород. Старец проводил их любящим взглядом.
— Эх вы малые, малые! Иде же есть сокровище ваше, ту будет и сердце ваше![112]
В свое время в обители о. Ириней был келиархом и звался о. Иваном[113]. К нему часто хаживал пустынник из лесу, и о. Иван стал по его примеру ревновать к пустынножительству. Хотели сделать его иеродиаконом, отказался — "недостоин". Ушел в скит, потому что лесное пустынножительство о. Дамаскин уже стал прекращать. Ириней и до сих пор само смирение и привет. Каких бы ни был убеждений человек, из беседы с ним он вынесет отрадное впечатление неослабевающей бодрости и энергии; молодая сила в организме старческом. У о. Иринея от лет уже седой пух из ушей повырос, а он, наверное, больше нас с вами и ходит, и работает. Стал меня расспрашивать, много ли я езжу, бывал ли в обителях.
— Хорошо вы путешествуете — изобильно и пространно!.. Угощу я вас теперь нашим лакомством. Что ж делать, чревоугодники и мы тоже!
И старец сам нарвал целую тарелку крупной земляники.
— Это все от нашего труда!..
Скиты живут своим хозяйством. Обитель дает им только хлеба. Овощи скит должен производить сам. Кроме огорода, у о. Иринея есть и другая излюбленная работа. Он плетет тонкие осиновые короба, сшитые черемховым лыком, мебель из ветвей.
— Посылаем в обитель, там продают во славу Божью, должно быть.
— Деньги за проданное кому же, вам?
— Нам деньги? Зачем нам деньги? У нас и в обители монах денег не видит. Кому я возьму деньги? Я и забыл о них, понятия теперь не имею, какие оне ныне… И зачем? Что тут деньгами сделаешь? Наш скит — постный скит. Оттого и Иоанновым назван, чтобы постным быть. Иоанн акридами и диким медом питался[114]. Живем мы тут, никто нас здесь не, посещает.
— Не пускают?
— Какие же мы пустынники были бы, если бы к нам в гости ездили. Одно беспокойство отшельнику. Так и игумен говорит. Пусть лучше один отдельный скит будет, чем несколько посещаемых. Сюда к нам даже и братию не пускают.
Пустынь, ее площадку, храм и сад со всех сторон мрачною стеною обступили темные ели. Насупились и словно что сторожат здесь. Точно раз попавшего сюда они уже не выпустят назад. Жутко даже становится, так жутко, что совершенно понимаешь того афонского монаха, который, как-то попав сюда, думал остаться и не выдержал — бежал, чуть не помешавшись, в Угрешский монастырь[115].
— Мрачно у вас. Скудно.
— С Богом и в лесу жизнь, а без Бога и в раю соскучишься.
Из какого чудного леса выстроена здесь церковь. На нее шли бревна аршина полтора в диаметре. Дерево крепкое, словно камень. Здоровыми соками питалось и целые века шумело в вышине горделивой вершиной, давая приют тысячам птиц, прежде чем, могучее и еще полное жизни, оно упало под топором монаха.
Внутри церковь совершенно проста и скудна, как подобает в пустыне.
— Церковь молитвой держится, а не окладами. В убогой церкви Бога еще лучше зришь. Не заставлен Он от тебя сокровищем.
— Вот, пойдемте, покажу я вам красоту неописанную. Картину такую, какую земным художникам не написать. Небесный художник ее рисовал.
Вышли из пустыньки. Вдруг леса и скалы, до сих пор заставлявшие даль, раздвинулись. Обрыв вниз. Мы стоим на карнизе. Пред нами безбрежный простор Ладоги, появившийся неожиданно, точно по мановению волшебного жезла. Ели шумят далеко внизу, маленькими кажутся с этой высоты! Мне эта картина живо напомнила вид из Байдарских ворот в Крыму[116], где путешественнику, утомленному однообразным маревом гор да лесов, вдруг представляется громадная перспектива Черного моря.
— Иной раз, внизу так играет стихия! Могущество Бога своего являет. Пены набьется, точно в серебряных облаках наш остров плывет.
Над обрывом — крест, тесанный из гранита. Налево — залив, гавань, куда из-за пятидесяти верст бегут корабли отстаиваться от бурь.
— Нам только одни мачты их видны да палубы. Махонькими кажутся. Им к нам нельзя, нам к ним не подобает. А гавань мы во имя св. Никона окрестили… Вон наши рыбари выезжают.
Какая-то черная точка действительно ползет по морю, ничего на этой черной точке не разглядишь.
— Это, должно быть, отец Олимпий. Он и есть! — всматривался Ириней.
Постоянная привычка разглядывать предметы на далеких расстояниях дала удивительную зоркость старческим глазам. Где-то в стороне точно клочок тумана осел и мерещится оттуда. Ириней разглядел около этого островка монастырский пароход. Видимое дело, человеку одна житейская отрада и оставлена — любоваться на эти дивные дали. Тут и слепой прозреет.
Вон внизу, неведомо как прицепившись к отвесу, держится громадная сосна. Лес шумит у нас под ногами, вода бьется в берега, и, точно серебряная нитка, окаймила их едва заметная отсюда пена прибоя. Удивительное спокойствие веяло на душу. И не одно спокойствие — горе забывалось, прощалось всем, примирение казалось так легко!
Вдали показался другой пустынник, едва бредет. Седой весь. Келья его на версту от кельи о. Иринея. Паисий забрался в чащу лесную. Давно просился он на этот одинокий островок, не пускали, как и других.
— Братии не дозволяют сюда. Зачем тебе, говорят; жить так, как они, — не сможешь, говорить станешь. Едва Паисия благословили.
— Удивляюсь, отец Ириней, как это вы такую бодрость еще сохранили. Подвиг ваш труден, пища скудная.
— А что березку на камне питает? Ишь она выскочила сдуру, а Бог ей сейчас и жизнь дал. Вон она, поглядите-ка, как раскудрявилась. А откуда, кажется. Пища у нее в камне скудная…
О. Паисий, тот совсем в другом роде. Ириней — тип подвижничества, тип тех времен, когда люди спасались от всего живого, от скверны мирской в пустыни и дебри, уходили в безлюдные леса и, прожив там в тишине и душевном покое десятки лет — временами, вызываемые обстоятельствами, возвращались к народу боговдохновенными обличителями, вождями, учителями. О. Паисий, тот скорее Манилов[117] во образе пустынника. Всему он радуется, и притом очень слащаво. В мире он был сапожником.
— Благодетели! — встретил он меня. — Посетили нас, неимущих, немощных рабов Божьих.
Слово "благодетели" поясняется тем, что в скит этот пускают только тех, кто уже очень крупные пожертвования делает, — купцов, которым отказать нельзя.
— Благодетели, живем мы здесь скудно, убого… Лесными людьми живем… давай вам Бог!
— Пойдемте, я вам наш остров покажу, — прервал его о. Ириней. — Полюбуйтесь на красу его!..
Мы спустились вниз. Тропинка то и дело огибает громадные свалившиеся сверху скалы… Осыпей подозревать здесь нельзя, нужно было остановиться на землетрясении, несмотря на северное положение Валаама.
Я сообщил это о. Иринею.
— По-вашему… А по-моему, это когда на кресте Христос дух испустил. Земля потряслась, и камни распадошася… Только вдумайся, везде следы этого найдутся. Ишь дорога-то — сукном подернулась.
Действительно тропинка здесь от сырости точно зеленым сукном покрылась. Мох мелкий совсем ее заполонил. Тянется она вокруг всего острова. Все время около нас шумит озеро. Сегодня поднялся к вечеру ветер, и, срывая белую пену с гребней волн, налетающих на утесы, несет он ее прямо к нам в лица. Путь этот сделан руками отшельников в 1865 году. Мы обошли остров и в одном из лесных участков заметили простой сруб.
— Моя келья! — повел нас о. Ириней.
Крохотная горенка и другая такая же. Голые нары, под голову полено. Вот и вся обстановка.
— Скучно тут, — вырвалось у меня.
— Соскучишься, так кричи: "Господи, помилуй! Господи, помилуй!" Ну, как дитя вот… Господь услышит, Он утешит. Из кельи вверх на кручу лесенка с перилами.
Воображаю, осенью и весной, в непроглядную темень ночей, как живут эти отшельники за версту друг от друга. Только вой метели, да стон ветра в ущелье, да шорох снега, осыпающего с деревьев, и говорят их чуткому слуху о жизни и движении. Мертва, как могила, келья и темна, как она. Свечей и лампад пустынники не жгут вовсе — не полагается им. Еще как печка топится, так перебегающий свет скользит по стенам бревенчатого сруба. Оказывается, впрочем, что Ириней не всегда и топит. Когда уж вдоволь стужа приступит — поневоле, а то и так обходится. Огня не зажигают и в церкви. Всю ночь в ней пустынники читают по очереди, во тьме на память.
— А что забудешь — падешь ниц и своей малоумной молитвой дополнишь. Слов не хватит, слезами. Оно точно как следует и выходит.
Когда два пустынника в церкви вместе, тогда свечей не зажигается, чтобы не видеть друг друга. Это — одно из условий жизни в скиту.
— Отчего келья у вас, отец Ириней, внизу — а не наверху?
— А так как бы Фавор[118]. Мы, как апостолы, внизу, а Господь невидимо наверху присутствует.
Монахи рассказывают, что пустынникам часто чудится. Еще бы!.. Какие видения должны являться им, вечно пребывающим в одиночестве и мраке. Какие голоса должны звучать в этой чудной тишине — когда сердцем слышишь, когда оно раскрыто и ждет — приди. Господи! И несомненно, что Господь сходит к ним, сходит в звуке и образе, сходит, как елей на болящую душу. Сходит в пламени молнии, сходит в тихом дуновении ветра. Распростершись ниц, безмолвник внимает грозному глаголу, и в самые тяжкие минуты уединения, в самые глухие ночи, на высоте точно разверзается твердь, и широко раскрытым очам являются легионы светлых ангелов, сияют божественные кущи и раскидывается иное, нездешнее небо…
Иначе, как бы, не видя этого рая, живой вылежал десятки лет в этой одинокой могиле?
В запретном ските по собственной воле поселились двое послушников. Мы их застали обоих — пилят дрова. Один писаный красавец — сын протоиерея. К сожалению, он совсем глух.
— Что, без рыбки соскучились?
— Вот день как попилят, так вечером им и в голову не придет, что рыбки нет, — ответил за них о. Ириней.
— Чай пили ли? — продолжал шутить о. Авенир.
Чай в скитах запрещен вовсе.
— Из губы (залива) пили, — отшутился другой послушник.
— У нас губа эта злая.
— А что?
— Тут волны осенью сажени по две ввысь ходят… Гремят что тучи.
С какой любовью отцы-пустынники возделали свой маленький островок, каждый уголок его! Там крест высечен, тут скала деревьями обсажена… Такое же отношение, как капитана к своему кораблю.
— Остров ваш мал, даже и зверю негде…
— Нет, олени живут свободно. К самым кельям подходят, бывает. Одни тюленщики бьют их, мерзкие… Зато ядовитых зверев у нас по всему Валааму нет, — пояснил Авенир.
— Каких ядовитых?
— Да волков и медведей.
Назад мы плывем другим проливом.
Деревья в воде стоят. В прошлом году вода была еще выше. Досадно было за лесную красу. Простояв лето в воде, она пропадет.
— Потому корни у них подопревают. Ну мы зимой спилим все дерева эти.