Глава XVI

Кудрин любил водить машину и мог часами сидеть за рулем, слушать, если был собеседник, говорить сам и вести ее, не чувствуя усталости. Поэтому он охотно согласился, когда Северков предложил тряхнуть стариной — попариться в бане лесника, и ехал, с болью вспоминая последние, нерадостные дни в своей служебной карьере, которой, казалось, наступил конец. Точку поставил Никаноров. После обнародования приказа о своем снятии с должности начальника цеха Кудрин много думал о том, как отомстить Никанорову за его несправедливое, как он считал, решение. Но что я могу сделать, если давление даже Каранатова оказалось безуспешным. Что могу? Неужели-таки ничего? Надо, пожалуй, написать в горком партии. О чем? Что крамольного, аморального есть в поведении Никанорова? Что? Что? А ничего! Да, ничего. Хотя, если верить Олегу Фанфаронову, один фактик имеется: Марина, жена Никанорова, которую редко кто когда-либо видел, бросила его и уехала куда-то в неизвестном направлении. Уже хорошо. Спрашивается, а почему уехала? Вопрос не риторический. История не простит, если мы не используем этот реальный факт жизни. Напишем, что она вовсе не уезжала, сама, добровольно, — ее выгнал муж, Тимофей Никаноров. Аспид и змей, он довел ее до крайности, и бедная больная женщина вынуждена была оставить, бросить его, ибо терпению ее наступил предел. Это уже кое-что. Даже очень неплохо. И за это, особенно теперь, по головке не погладят. Собьют спесь. А то уж больно сильно директор Никаноров размахался саблей: и направо, и налево, срубая головы и якобы наводя порядок. Итак, Марину выгнали. Ненужной оказалась, когда вновь заболела. Ведь это уже не кое-что! — радовался Кудрин. — А дальше? По идее кто-то должен заменить ему Марину. Ведь живой, здоровый человек, которому ничто земное не чуждо. И тут появляется черноглазая брюнетка из планового отдела. Как же ее фамилия? Фамилия необычная: что-то вроде Фильтровой, Сосудовой. Фильтрова-Сосудова. Пусть будет так. Фамилию по глазам выяснят, кому это потребуется. Они, такие гляделки, в отделе у одной. И на же тебе — едва человек в одиночестве остался, — она тут как тут, возле него юлой закрутилась. И в театре вместе сидели. Ну и пусть, что не совсем рядом, а через человека. А этого человека, секретаря парткома Бурапова, в театре, когда был массовый выход завода, не оказалось. И получается, что Фильтрова-Сосудова сидела бок о бок с Никаноровым и, довольная, зыркала будто бы по сторонам, а больше свои гляделки на него устремляла — завораживала. Ох и глазастая баба! Как посмотрит, так до самого сердца прошибает. Против такой вряд ли кто устоит. И ко всему этому приплюсуем приказы об увольнении тт. Молотильникова, Петрова и снятии с должностей тт. Крестина, Кудрина, о наказании т. Северкова. «Начальник автотранспортного цеха в десять тридцать оставил производство и отсутствовал до конца рабочего дня. Приказываю: за грубое нарушение трудового распорядка, выразившееся в самовольном оставлении производства без уважительной причины, начальнику автотранспортного цеха т. Северкову объявить строгий выговор. Директор завода Никаноров». И надо обязательно приложить еще несколько копий аналогичных приказов. И тогда можно не сомневаться: материала будет более чем достаточно. Напишем и о том, как товарищ Никаноров отправлял в деревню своего отца на машине. И это сейчас, в период острой нехватки горючего, он гонит машину за сотню километров? Нет, дорогой Тимофей Александрович, если умеешь спрашивать с других, умей ответить и за себя. За все придется отвечать. И отвечать по большому счету. Далее… Хотя и этого вполне достаточно. Но есть же что-то далее? Не может быть без далее. Надо про импортное оборудование. Это самое главное. Пятипозиционные прессы. Их почти на десять миллионов рублей, а они не работают: нет инструмента. А сколько оборудования нового, раскулаченного, под открытым небом стоит? Тоже неплохо. Какой тут может быть разговор об эффективности использования оборудования? О производительности труда, которая «в конечном счете, самое главное, самое важное для победы нового общественного строя». За это по головке не погладят. И не посмотрят, что ты кандидат наук. Врежут по партийной линии, а может, под статью подведут? А про сад совсем забыл. Вот дурень. У него же, как у помещика, около восьми соток. Может, больше. Съездят, проверят, кому положено. В постройках — уйма нарушений: гараж, баня. Этого предостаточно, чтобы выбить директорское кресло из-под никаноровского зада. Сейчас за сады вон как шерстят. И сразу, почувствовал вдруг Кудрин, дышать стало легче.

Так думал не так давно, лежа в заводском профилактории, мастер цеха номер четыре Роман Андреевич Кудрин. И в один из вечеров, после кефира, который ему любезно подали перед сном, он, в тиши и уединении, без единого постороннего глаза, настрочил жалобу на своего обидчика — директора завода Никанорова и отправил ее в горком партии.

Жалоба на директора завода «Красный вулкан» попала вновь утвержденному второму секретарю городского комитета партии, занимающемуся вопросами промышленности. Он не был знаком с Никаноровым, однако слышал о нем, и когда прочитал жалобу, схватился за голову и с ужасом подумал: неужели человек так зарвался? Выгнал жену и уже с другой женщиной в театр ходит. Неугодных себе людей, в большинстве случаев итээровцев, убирает с дороги. Целый список, около двадцати человек. Видимо, в письме не все наговор: копий приказов об увольнении тоже немало приложено. И хотя, — размышлял секретарь, — что-то и в этой жалобе есть необъективное, но многое похоже на правду».

В левом, не заполненном углу жалобы, секретарь написал резолюцию: «Завпромотделом. Прошу проверить с выездом на место. И доложить мне. Срок — десять дней».

Все закрутилось, завертелось с такой необычной скоростью, что Никаноров лишь диву давался. «Вот бы так быстро завод поставить на ноги!» Каждый день ему приходилось чуть ли не часами беседовать, вернее, отвечать на вопросы проверяющих. Инструктор горкома партии и инспектор городского комитета народного контроля неделю приезжали на завод и занимались проверкой, и когда слухи об этом дошли до народа, завод взбудоражился: «Никанорова, наверное, снимут. А если не снимут, то здорово накажут». Более точно о том, какое наказание предполагается директору, Кудрину и его друзьям должен был рассказать сегодня инструктор горкома партии, проверявший жалобу.

Кудрин, довольно улыбнувшись, притормозил машину, он и не заметил, как подъехал к знакомой опушке, где дорога поворачивала круто влево. Вскоре он был на берегу озера, в домике своего старинного друга.

Увидев Кудрина, седоватый, но еще довольно крепкий лесник растроганно-радостно обнял его и долго тискал, приговаривая:

— Думал, совсем забыли про меня. Хотя, конечно, все нынче не так просто. А разве мы что лишнее позволяем? Ничего. Пойдем накормлю копченой кабанятиной и чаем напою. С брусничным вареньем. Знаю: твое любимое. Поэтому для тебя и берегу.

Слегка перекусив и с удовольствием выпив кружку чая, Кудрин вынул из машины необходимые припасы и отправился затапливать баню.

Почерневшая от времени и жары баня была построена под большой, раскидистой липой, словно спрятана от людей. И находилась метрах в двадцати от озера. Чтобы удобнее к нему было спускаться, лесник, прямо от бани, от невысокого ее порожка, выстелил кругляками узенькую дорожку.

Натаскали воды, затопили, начистили рыбы для ухи и лишь после этого Кудрин помчался в город, чтобы привезти своих приятелей…

В бане было жарко, но в меру, и сладко пахло липой. Вначале все сидели на невысоких скамеечках, расставленных возле стен, на полу: Фанфаронов, еще крепкий, с седыми волосами на груди, рядом с лесником; Северков, высокий, худощавый, занимал скамейку один, молча обхватив руками голову; Кудрин доверительно рокотал возле Угрюмова, инструктора горкома партии, своего давнишнего знакомого, с которым, еще в бытность его на заводе, когда он работал в отделе главного механика, не раз и не два бывал вместе и в более интимных компаниях.

Юрий Петрович Угрюмов, чуть выше среднего роста, с начинающим выделяться животиком, с ухоженными, аккуратно подстриженными волосами, чувствовал себя на высоте: своим приятелям он доставил великую радость — сообщение о том, что Никанорову объявлен выговор с занесением. «Что заслужил, то и получай», — подумал Кудрин. В душе Угрюмов был благодарен Кудрину за то, что его пригласили в баню.

Юрий Петрович любил попариться, похлестать себя веничком, но в этот раз его воображение, вытесняя все другое, заполнила Эмма Васильевна Лужбина, с большими голубыми глазами и пышным бюстом, которая ему понравилась с первого взгляда, еще тогда, на берегу реки, возле пионерского лагеря, тайком обещавшая ему свое расположение во время одной из рыбалок, организованных Кудриным, и вот теперь, когда с Ястребовым было все кончено, она с удовольствием приняла предложение помочь в оформлении стола, а главное, как сказал Кудрин, украсить общество своим присутствием, — Эмма Васильевна напомнила Угрюмову о своем обещании. Поэтому, нарушая затянувшееся молчание, он, выпячивая и рассматривая свою грудь, повертывая и разглядывая руки, сказал Кудрину:

— Согрелись. Вишь, водичка уже пошла. Пожалуй, можно и попариться.

Не спеша, несколько вальяжно Угрюмов поднялся, потянулся, погладил себе грудь, потом кинул на доски брезентовый полог и лег на него животом, поправил на голове суконную шляпу и попросил, чтоб его попарили.

— И просить не надо. Это мы моментом! — плеснув на камни полстакана шампанского, успокоил его Кудрин. Парить он умел. И, положив белое полотенце, предварительно намоченное в холодной воде и с завернутым в него куском льда, перед лицом Угрюмова, предупредил: — Лежи спокойно и не дергайся. Все будет хорошо. Даже очень. — И он ударил по упитанному телу Угрюмова не то чтобы сильно, но хлестко.

Кудрин был похож на волшебника: в суконных рукавицах, в суконной широкополой шляпе, с вениками, размоченными в теплой воде с можжевельником, он усердно занимался издавна знакомым ему делом. Вот он согнул Угрюмову ноги в коленях и начал хлестать по подошвам, потом, работая вениками, сделал несколько плавных движений над телом, создавая направленные потоки горячего воздуха, затем плавно приложил веники к спине, давая тем самым понять, что процедура с одной половиной тела закончена — надо переворачиваться.

Когда Угрюмов, распаренный до белых пятнышек на теле, поднял руку, дескать, достаточно, — Кудрин облегченно вздохнул, похлопал веником немного себя, потом вместе они вышли из бани, осмотрелись по сторонам и наперегонки побежали к озеру.

В предбаннике густо пахло вениками и жареными пирожками с ливером. На столе, на выбор, было чешское пиво, брусничный и калиновый сок.

Всех интересовало, что расскажет интересного Угрюмов, который докладывал на бюро, смотрели на него с нетерпеливой надеждой и, стесняясь задать вопрос о том, как проходила проверка, мысленно взывали к его понятливости, к сообразительности. Угрюмов знал об их желании, но с рассказом не торопился. Ему хотелось, чтоб его поупрашивали, а рассказывать охоты большой, и в самом деле у него не было: его мысли заняты другим. Ему льстило, что они еще не знали всех перипетий проверки и состоявшегося бюро.

Первым не выдержал Северков, с пива раскрасневшийся еще больше и закусывающий копченой кабанятиной, которую он любил лучше всякой ветчины.

— Юрий Петрович, — начал он, — вот вы проводили на заводе проверку. Ну и как, все подтвердилось?

— А что ты имеешь в виду? Уж не ты ли написал жалобу? — Угрюмов пытливо посмотрел на него.

— Я не любитель склоки разводить.

— А какие склоки? В жалобах, кстати, их было три, почти все — чистая правда.

— Неужели? — удивился Фанфаронов. — Вот уж не думал.

— Да, уважаемый Кузьма Васильевич, представьте себе. — И Угрюмов, изредка делая глоток-другой брусничного сока, рассказал про жалобы на Никанорова.

— А что, у вас и в самом деле плохо с реконструкцией? — попытался выяснить Угрюмов.

— Да нет. Чего там выдумывать. Это в жалобе наплели! — возмутился Фанфаронов. — Анонимщик огульно все охаял. Пусть Никаноров меня сократил. Пусть в отпуск отправил. Начальником цеха назначил, но суть не во мне, а в том, что на заводе с его приходом дело налаживается. Особая его заслуга — внедряет в производство борсодержащие стали. Надо правде в глаза смотреть, это — дело, действительно, важное, государственного масштаба. Гальванические агрегаты ввел. Укрепил дисциплину. Хотя вопросов нерешенных полным-полно.

— Ты что, адвокатом к Никанорову нанялся? — резко перебил Фанфаронова Кудрин и зло посмотрел на него. — Видимо, доволен, что с корпуса сняли. Вот назначили бы мастером, как меня, тогда бы по-другому запел.

— Не запою. И с завода уходить не буду. А если честно, Роман, то все мы не стоим его. — Фанфаронов немного помолчал и, не дожидаясь возражений Кудрина, закончил свою мысль: — Мы все завидуем ему. Мужик он толковый. А эти жалобы — они были и пока еще долго не прекратятся. Всегда кто-то кем-то или чем-то недоволен. А кто пишет жалобы? Мелкотравчатые люди. Подлецы, можно сказать.

— Однако позвольте, Кузьма Васильевич! — Угрюмов гордо возвысился над столом. В жалобах многое подтвердилось. И Никаноров сам не отрицает. Взять хотя бы использование служебной машины.

— Ну и что? — Фанфаронов гудел полным басом. И друзья с удивлением глядели на него. — Подумаешь, истратил там пятнадцать или тридцать литров бензина. Великое преступление. Конечно, теперь не в струю попал. Вот и схлопотал выговор. А если по-человечески? Он днюет и ночует на заводе. И что тут особенного, если отца, больного человека, инвалида войны, отправить на служебной машине? Я лично большой крамолы в этом не вижу.

— Если все так рассуждать начнем, то государство потихонечку и разграбить можно, — возразил Угрюмов. — Вы что, не знаете, какие требования к нам предъявляют нынче?

— Каждый судит со своей колокольни, — не сдавался Фанфаронов.

На него дружно накинулись Кудрин и Северков.

— Кончай, Кузьма, ералаш устраивать. Дай нам человека послушать. Иди-ка лучше попарься, — распалился Кудрин и махнул рукой в сторону парилки. Потом более спокойно, уравновешенно, обратился снова к Угрюмову: — Рассказывайте, Юрий Петрович. И не обращайте внимания на этого праведника.

Угрюмов, было заметно, посерьезнел, наполнился важностью, щеки его начальственно округлились, губы подались вперед. Он решил рассказать кое-что о проверке, особенно о тех моментах, где он в споре с Никаноровым выглядел на высоте.

— Никаноров ваш — мужик крепкий. Его так просто не возьмешь, но факты, говорят, вещь упрямая. Однако Никаноров факты признал не все.

— А что он не признал? — опередил всех Кудрин, подобострастно глядя на Угрюмова.

— Ну, по театру. Я, говорит, не обратил внимания. И ума не приложу, как она оказалась рядом. Да и фамилии ее не знаю.

— А сам глаз с нее не сводил! — кивнул Северков.

— Красивое — всем по душе. Что же тут плохого? Красота не принадлежит сама себе. Она принадлежит всем, — бросил, словно нехотя Фанфаронов. — Только мне непонятно другое: почему он выгнал жену?

— Говорит, не выгонял — сама уехала. И письмо оставила. Это особое письмо. Он даже не разрешил мне его прочитать. Но показал. И сказал: «Когда дойдет до серьезного, возможно, прочитаю. Сам. Возможно». — Угрюмов бросил в рот кусок кабанятины. И продолжил: — Я ему говорю, что дело уже дошло. Куда еще серьезнее? У вас почти сорок единиц импортного оборудования простаивает, мертвым грузом лежат. Что думаете делать?

— Во-первых, не сорок, — возразил Никаноров. — А тридцать шесть. И не мертвым грузом, а неиспользованным оборудованием. Служба технолога работает. И мы принимаем меры. Кстати, для уточнения: половина оборудования получена до меня. А работу по изготовлению инструмента форсировала группа Пармутова уже при мне. С ним вам обязательно надо встретиться. Так вот, группа уже нашла свое решение. Скоро, буквально со дня на день инструмент будет изготовлен. И завод начнет выполнять программу.

— А почему с кадрами плохо работаете? Надо готовить кадры. Воспитывать, учить. Давать им возможность проявить себя. Кадры — наше золотое богатство. Вы согласны?

— Согласен.

— Тогда непонятно, почему вы так резко поступаете с руководящим составом?

— С кем именно?

— С Кудриным, Фанфароновым, Северковым, Молотильниковым, Петровым. Неужели обязательно палкой махать?

— Иначе пользы не будет. Между прочим, они вполне заслуживают, чтобы с ними так поступили. Особенно в нынешней обстановке.

— Не перегибаете ли палку, Тимофей Александрович? Говорят, что палка — не средство воспитания, а манера дурного тона. Вы же никого не щадите. Меньше года директором, а дров наломали порядком: уволили пятьдесят рабочих, сняли семь начальников цехов, десять начальников участков, пятнадцать мастеров! Не многовато ли?

— Я знаю этих людей. Знаю, чего стоит каждый из них. И готов нести ответственность за свои действия.

— Вы не боитесь ответственности?

— Принять решение — значит взять на себя ответственность. Я уже принял решение. И как в жалобе сказано — не одно.

— Смелый вы человек, Тимофей Александрович. — И про себя Угрюмов подумал: «Может, только со мной?» А вслух сказал: — Интересно, как вы заговорите на бюро горкома, когда с вас спросят за простой оборудования? За сад, гараж и подпольную баню?

Воспроизвести ответ Никанорова, как и сцену отъезда в аэропорт, Угрюмов не спешил — ему было невыгодно это воспроизводить, — а ответ был такой:

— Вы что, Юрий Петрович, запугиваете меня? Напрасно стараетесь, объект не тот. А во-вторых, почему вы делаете из бюро, из партии пугало? Хотя вы не одиноки. У нас немало таких людей: чуть что — на бюро. И сразу разнос, разгром, и оргвыводы на концовку. Стереотип сложился. Если правде в глаза смотреть, нехороший стереотип. Может, в первые годы Советской власти он был уместен. Теперь, на мой взгляд, устарел. Мне кажется, мы идем не в том направлении. Любой разговор о деле начинаем с недостатков. И каждый старается выискать в жизни того или иного человека, того или иного предприятия, завода лишь самое плохое, самое из ряда вон. Это у нас плохо, это не на уровне. Где и за что ни возьмешься — везде плохо. Везде не на уровне мировых стандартов. Мы изгаляемся в обнажении наших промахов и недостатков, в изыскании так называемых наших резервов. Однако надо помнить: ругать всегда легче, чем строить, чем сделать, создать что-то самому. Мне вспоминается одна байка нашего старшины: «Если человека девяносто девять раз назвать поросенком, то на сотый, не сомневайтесь, он захрюкает». Я к чему все это: не всегда брань была и может быть стимулом роста, прогресса. Есть хорошее выражение: «Человек может горы сдвинуть, если его поддержать». И мне порой кажется, что в какой-то мере мы должны по-другому смотреть на действительность. Сейчас мы на всех уровнях талдычим о так называемых недостатках. Скажете, критический подход? Но, позвольте спросить: нужна ли эта критика в таких масштабах? Надо очень крепко подумать о ее пределах. О разумных пределах. Нас, страну нашу найдется кому ругать. Таких любителей за рубежом предостаточно. Кстати, Юрий Петрович, обратите внимание. В умирающем, загнивающем капитализме свой строй, по-моему, так не поносят. Они все делают, чтоб люди верили в то, что в их стране все самое, самое, самое. Любопытно, не правда ли? Мне кажется, не мешало бы учесть это и нам.

Угрюмов хорошо помнил, что после этого Никаноров поднялся и уехал в аэропорт. Беседа с ним закончилась позже. Но об этом говорить не стал. Он рассказал им то, что считал нужным. И когда кончил, про себя подумал: «Они меня уморят. А Эмма там одна. Как она посмотрела! Аж в голове зашумело. Наверное, ей тошно там с женой лесника?» — а вслух сказал:

— Тяжело говорить с Никаноровым. Мыслит он не стереотипно. Однако философ ваш поступает, как и все. Уже заплатил в кассу завода за бензин. За то, что своего отца отвез в деревню на служебной машине.

— Это хорошо, это — признание вины! — радостно воскликнул Кудрин. — Я на него не обижаюсь. Но не могу забыть, как он со мной за брак. Ведь сразу — без выговора, без замечания — и в мастера. А я могу и не мастером еще поработать. Рано он списал меня. Мы еще себя покажем. Хотя дал он мне, если честно, самый задрипанный участок. И тоже с целью: а вдруг не вытяну? Тогда, факт, и мастером не работать. А я, видимо, к его сожалению, тяну. И назло ему не уйду с завода, хотя приглашение есть. Мне хочется участок вытащить. И сделаю. Пусть знает, мы не у Никанорова работаем, а на государственном предприятии. Тоже мне новатор выискался.

— Странно, — подал голос Фанфаронов, — куда же он жену-то дел? И не поймешь: то ли выгнал, то ли сама ушла. Хотя ничего странного нет. Это трагедия человека. Разве не может больная жена оставить здорового мужа? Из высших побуждений?

— Может, конечно, может, — согласился Северков. — Но все-таки диковато: больная — и уходит. Как жить ей? Кому она, больная развалина, нужна? Кстати, где она сейчас? Что делает? Жива ли?

— Этого никто не знает. — Угрюмов резко поднялся. — Даже органы внутренних дел. Хотя поиск ее ведут давно. Пойду полежу на полке. С вашими разговорами совсем замерзать стал.

За Угрюмовым поднялись остальные. И лишь Фанфаронов остался. Его волновала не только беседа с Угрюмовым, хотя многое из услышанного было и для него новостью, — расстроен Фанфаронов был тем, что двоюродный брат, с которым он когда-то очень близко дружил, теперь почти в безнадежном состоянии лежал в областной больнице. У него с новой силой вспыхнула болезнь: хроническая пневмония, мучившая его всю жизнь. Когда-то, еще в детстве, оставленный без присмотра, Лаврентий, так звали брата, залез на спор, в пруд. Сначала по колено, потом, сорвавшись в имевшуюся на дне выбоину, плюхнулся по самую шейку. Дело было осенью. И когда он пришел домой, продрогший, по макушку мокрый, то все перепугались, а особенно бабушка. Она вымыла его горячей водой, напоила чаем с малиновым вареньем, прочитала молитву и уложила спать. Потом, когда он проснулся, у него поднялась температура и не спадала несколько дней. И тогда Лаврентия отвезли в больницу. Оказалось, что он так крепко застудил легкие, что врачи ничего уже сделать не могли. Пролежав в больнице около трех месяцев, он вышел из нее маленьким инвалидом: через каждые три-пять минут он задыхался в кашле. И это осталось у него на всю жизнь. Врачи поговаривали тогда, что, дескать, Лаврентий долго не протянет. Однако отменное питание, забота всей семьи, а главное — жажда жизни брали свое. Организм боролся, и Лаврентий рос. С золотой медалью закончил школу, потом институт и тоже получил диплом с отличием. Стал работать инженером. Вскоре женился. Родился сын — вполне нормальный. И тут Лаврентию пришлось уйти на инвалидность. Шли годы. Сына взяли в армию, а его самого, уже в который раз, прижало так крепко, что участковый врач даже в больницу не хотел давать направление: считал, бесполезно. Лаврентий и в самом деле был очень плох. Когда Фанфаронов пришел навестить его, он испугался: перед ним, вроде, был не его брат Лаврентий, а еле подающий признаки жизни скелет, обтянутый кожей. Фанфаронов даже пошатнулся от неожиданности. Лаврентий заметил это и пояснил, слабо, с передышкой между словами:

— Я… похудел… на двадцать… семь… килограм… мов.

Фанфаронов использовал все свои связи, и брата, можно сказать, вытащили из могилы. И вот теперь новый приступ болезни. Еще более сильный, чем в прошлый раз. Жена Лаврентия то и дело вызывает врачей на дом, а в больницу его не принимают, по-прежнему считая напрасной тратой времени. И положение обостряется с каждым днем: уколы, таблетки организму уже противопоказаны. Лаврентий был в таком тяжелом состоянии, что уже не вставал с постели. Врачи откровенно признавались, что дни его сочтены.

Он сам понимал это и, задыхаясь в кашле, шептал: «Жаль, поздновато… квартиру… получили… Хорошая… квартира… Так бы… хотелось… пожить… в ней». И после этих его слов жена прибежала к Фанфаронову. И Кузьма Васильевич, как и в случае с сыном Осипова, вспомнил своего старинного друга, сына академика Тузова, с которым когда-то учился в школе. И подумал, что врачи — это, и в самом деле, особые люди, и к ним мы обращаемся не в лучшие дни нашей жизни. Фанфаронов на своей «Волге» съездил к нему — и Лаврентия положили в областную больницу, одну из лучших в Союзе, где он еще никогда не лечился. И вот теперь, уже в этой больнице врачи подтвердили: дни Лаврентия на исходе. Испробовали и использовали все, что можно. Даже подняли его на ноги, однако сказывался возраст: организм устал бороться. «Придется опять идти к Тузову. Надо же что-то делать, предпринимать, — в глубоком расстройстве думал Фанфаронов. — А мы тут ругаемся. Строим козни друг другу. Зачем? Что такого, из ряда вон плохого сделал мне Никаноров? Ну, объявил выговор, у самого их тоже немало. Может, я и в самом деле для корпуса устарел? Зачем я приехал на эту дурацкую рыбалку? И рыбу-то не ловили».

Фанфаронов, как никто из его друзей, ценил силу и талант Никанорова. Завидовал ему тайно. И боялся его как руководителя, хотя и не признавался в этом ни себе, ни друзьям. Он понимал, что партийное собрание, выступление на нем Осипова — лишь прелюдия. Самое страшное, что его ожидало, было еще впереди. И ожидать долго ему не пришлось. Никаноров перед подписанием приказа об упразднении корпуса пригласил Фанфаронова к себе.

Кузьма Васильевич шел и мысленно представлял, в каком русле будет происходить их разговор. Готовился, подыскивал аргументы. Но все полетело прахом. Разговор начался совершенно не так, как предполагал.

В приемной директора Фанфаронов поздоровался с Леной, молодой секретаршей, одинокой женщиной, работавшей еще в бытность Ястребова, расспросил ее о дочери, которую, кстати, как и сына наладчика Осипова, помогал устраивать в клинику Тузова, потом глубоко вздохнул и, повернув ключ в двери, вошел в кабинет.

Никаноров был один. Поздоровались, не подавая друг другу руки. Не то что в бытность Ястребова, который всегда выходил из-за стола и крепко жал руку. Все в прошлом. Вместо руки — холодно брошенное слово: «Здравствуйте». Слово хорошее из одиннадцати букв. Но оно не сблизило, а встало стеной. И это моментально взлихорадило Фанфаронова, заставило напрячься.

Никаноров, зная характер начальника корпуса, сразу начал с неожиданного вступления:

— Кузьма Васильевич, вы — патриот корпуса, патриот завода. Всю жизнь отдали ему. У вас и ордена за доблестный труд, за добросовестный. Я повторяю: за добросовестный. Однако у вас нет выговора за любовь к заводу.

— Не понимаю, о чем вы? — Фанфаронов остолбенел и почувствовал, как дрогнуло, зачастило его сердце.

— Поймете. Сейчас поймете. Вы опять не выполнили мое указание: сорвали поставки стремянок автозаводу. Вы повторяетесь. Это уже было еще в бытность мою главным инженером. Я хотел тогда наказать вас, но меня не поддержал один человек. Сейчас мне не грозит это. За невыполнение приказа директора объявляю вам выговор.

— Но позвольте, за что? Это несправедливо. Обстановка сложилась такая, что мне некого было поставить на стремянки. Мы же на ВДНХ другую линию готовим. Снять оттуда людей? Этого в практике не бывало. Я не мог.

— Почему вы не могли?

— Ведь честь завода все-таки. Всегда так старались. До последнего бились.

— И напрасно. Зачем нам такая честь? Это показуха. «Честь завода». Честь завода в том, если он выполняет план. Стабильно обеспечивает потребителей продукцией. Вы не об этом думали. Проявляли ненужную солидарность. Такая солидарность, когда она в ущерб заводу, уже не солидарность, а коалиция.

— Позвольте, Тимофей Александрович, вы что, пригласили меня, чтоб счеты свести? Вот не думал. Вы же человек серьезный. А позволяете себе не знаю что! — Фанфаронов все понимал, но не хотел сразу вот так, один на один, признаться в старом и новом грехе. А они были.

— Кузьма Васильевич, вы знаете мое отношение к вам. И не скрываю — говорил и говорю: корпусом руководить вы устарели.

— В каком смысле?

— В прямом и переносном. Устарели и пережили себя и сами корпуса. И мы их ликвидируем. Предлагаю вам принять метизный цех. Поэтому хорошенько подумайте, согласны вы с моими предложениями или нет. А приказ об упразднении корпусов будет. Я уже договорился с министром. Завтра уезжаю на коллегию. А пока предлагаю уйти в отпуск. Вам пора отдохнуть. Год кончается, а вы еще не воспользовались отпуском.

— Хорошо, я не возражаю против метизного цеха и насчет отпуска, — согласился Фанфаронов, напряженно думая, куда же клонит Никаноров.

— А почему партком обходите? — прекрасно понимая, что речь идет о предложении Осипова: ликвидировать ненужные, лишние звенья — корпуса, — не сдавался Фанфаронов. — Не очень ли вы торопитесь?

— Дело не в этом.

— В чем же?

— Если не понимаете, объясню. Кто был Бурапов? Бурапов — бывший ваш заместитель. И в партком рекомендовали вы его. А в благодарность за это все последнее время он поддерживал вас. Правы вы или не правы, а поддерживал.

Фанфаронов понимал, что Никаноров попал в точку, но сдаваться ему не хотелось.

— Однако игнорировать партийный орган, когда там не Бурапов, вам не к лицу. — А про себя подумал: «Об этом разговоре надо сказать Бурапову. Может, по старой памяти он и райком партии — Каранатова — поставит в известность? Придется». — И вслух подтвердил свое намерение: — Я вынужден так поступить. Думаю, там меня поймут, если не хотите сделать этого вы. Мне вспоминается одна, на мой взгляд, интересная фраза, сказанная Сурковым: «Никогда не любуйтесь на свой пуп, как бы он живописен ни был».

После этих слов Фанфаронов повернулся и, хлопнув дверью, вышел из кабинета. Он ни к кому не ходил, никуда не жаловался. И вот теперь, сидя в предбаннике и, вспомнив этот разговор с директором, Фанфаронов подумал, что, пожалуй, он зря так закончил свой разговор с Никаноровым: — Ведь приказ об упразднении корпуса и назначении меня начальником метизного цеха он подписал через несколько дней после этого разговора. Все-таки доверил мне метизный. По объему он немного уступает корпусу. Да разве в этом дело? На другой завод переходить не потребовалось. А если бы предложил, как Кудрину? Хорошо, что не предложил. Я бы не смог все равно перейти на другой завод. Почти вся жизнь на родном «Вулкане» прошла. Каждый день я вижу его большую трубу. Самую высокую в окрестности. И радуюсь этому, как ребенок. Скажи кому — рассмеются. А зря.

В глубоком раздумье сидел Фанфаронов в предбаннике, не притрагиваясь к еде, и когда красные, словно раки, появились друзья, он нехотя поднялся и пошел париться один, потом, снова догоняя остальных, собрался, выпил стакан соку и направился в комнату лесника, где полновластно хозяйничала Эмма Васильевна, присел у краешка стола, без особой охоты поел, изредка замечая на себе настороженные взгляды Лужбиной и Угрюмова.

Видя необычное состояние Фанфаронова, замкнувшегося в себе, Кудрин попытался было втянуть его в общий разговор.

— Ты как чужой, чураться стал. С чего бы, Кузьма Васильевич?

Фанфаронов думал в это время о брате, о своей будущей работе начальником нового цеха, и когда Кудрин повторил свой вопрос, то небрежно махнул рукой, дескать, не приставай, неторопливо поднялся, ушел в отведенную ему комнату и как-то размеренно-лениво улегся спать, сославшись на недомогание, которое и в самом деле им ощущалось. В душе он ругал себя за то, что согласился на эту запоздалую «рыбалку». И в озере, думал он, может, и не стоило купаться? А вдруг простужусь и, как брат, буду остатки жизни кашлять? А жалобы, видимо, написал этот, гусь лапчатый, Кудрин. Иначе, кто мог знать про Марину? Он был у нас, когда Олег рассказывал про горе Никаноровых, про то, как плакал о матери Вадим. Вот как получается. Выходит, и я стал соучастником этой кляузы. Еще чего не хватало. А в партком и в райком партии не пойду. Лишнее все это. Сам разберусь. И попрошусь в цех. Лишь бы с завода не уходить. Завод, он в каждом цехе родным остается. «Правильно как-то сказал Ястребов: «Надо всеми силами держаться за большую трубу завода… И тогда тебе ничто не страшно». А что, если бы директором сейчас был Ястребов? Пожалуй, ничего хорошего для завода. И для Ястребова тоже. «Папа» вряд ли бы удержался на крутом переломе. А в принципе нам сейчас не до него. Лишь бы самим не сорваться.

Он повернулся уже не в первый раз на спину, подложил повыше под голову подушку и продолжал свои нелегкие раздумья, лежа с открытыми глазами. Мысли его перескакивали с завода на корпус, с корпуса — на брата, с брата — на эту рыбалку, хотя никакой рыбы никто не ловил. Вот и суббота пролетела. Ему казалось, его ожидает что-то неприятное, нехорошее. Может, с братом что? Разглядев в темноте, в углу, под потолком божницу, хотя и был неверующим, воззвал к богу, чтобы всевышний пронес мимо раба божьего Фанфаронова все злые напасти.

Еще порядком помучившись, Фанфаронов уснул и не видел, как, одевшись, Угрюмов вышел из дома и разгуливал по осеннему лесу вокруг озера на пару с Эммой Васильевной, как Северков, Кудрин и лесник после застолья легли спать далеко за полночь.

Загрузка...