Будто смирившись со своей участью, мама успокоилась. Но в ней словно жили два существа: одно веселое, остроумное, приветливое, другое нервное, мрачное, рассеянное. Эти два существа я никак не могла объединить. У меня и впрямь были две мамы: одна добрая, другая злая.
Очень быстро я заметила, что мама становится веселой среди чужих людей или в новой обстановке и печальна, когда мы остаемся дома одни. Как я радовалась, когда в плите, медленно разгораясь, трещал уголь и мы ждали гостей. Если гостей не предвиделось, я начинала приставать:
— Мама, мы не пойдем на Летную?
— Мама, мы давно не были в Сухдоле у тети Маржки!
— Мама, а что делает дядя Пепик?
— Отстань, — отвечала мама, — чего прицепилась? Оставь меня в покое!
Иной раз я притворялась, что поняла ее буквально, и делала вид, что отцепляю свою юбчонку от ее, мама сердилась, но не могла одержать смеха. И чаще всего мы действительно куда-нибудь отправлялись.
Гости к нам ходили часто и в любое время дня.
Словно пугливая и утомленная птица, залетала к нам на минутку тетя Лида, жалась в уголке, торопливо бросала несколько слов и убегала. Мама делала попытки эмансипировать невестку, настраивала против деспотичного мужа и даже совращала, уговаривая пойти днем на кинофильм в новом Дворце торговли. Дядя же считал, что замужняя женщина должна заниматься только детьми, а не бегать из дому в поисках развлечений.
Дядя Вашек, мамин любимый брат, частенько заглядывал к нам и устраивал драматические сцены.
— Кто там? — спрашивала мама, когда ранним утром яростно стучали в дверь.
— Черт побери, не спрашивай, открывай поскорее!
Он врывался в квартиру и мчался в то самое, заветное помещение в конце коридора, а оттуда рысью обратно.
— Некогда, некогда! После обеда забегу выпить кофе!
Иногда он действительно забегал, но иногда, занятый работой, забывал. Дядя малярничал где-то неподалеку и свои неожиданные налеты никогда не объяснял.
Дядя Вашек и мама — погодки, были в детстве неразлучны и всегда держались вместе в большой семье. Дядя — человек талантливый, истинно художественная натура, золотые руки. Мама вспоминала, как однажды он вылепил из глины императора, люди останавливались возле маленького чумазого мальчишки и не могли поверить, что это произведение его детских рук. Он прекрасно рисовал, но, видимо, ему не хватало той самой глубины, которая превращает талантливого человека в истинного творца. Дядя Вашек стал маляром, сдав экзамен на мастера еще совсем молодым. И сразу женился. Свою милую он без всяких предварительных переговоров привел в дом и, вытолкнув на середину комнаты, прямо от дверей заявил:
— Это Фанда, в среду мы женимся!
Девушку окружила вся семья. Темноволосая, красивая, яркая, смуглое лицо заливал румянец. Бабушка любила зятя, но снох принимала без восторга, она буквально буравила девушку пронзительными глазами. Вот и еще одна явилась, чтоб отнять у нее сына, едва тот начал зарабатывать!
Дядя Вашек в детстве и юности выглядел таким хворым и сердце его работало с такими перебоями, что ни один военный врач не признал его «тауглих» — годным к строевой службе. Так он и остался белобилетником. Наперекор врачам Вашек дожил до глубокой старости, а когда бросил курить, превратился в рослого, статного мужчину, здорового и вполне благополучного.
У молодых была собственная квартира, дела шли прилично, но война не миновала их. Оба заболели испанкой. У дяди испанка перешла в тяжелое воспаление легких, тетя еще кормила, и от высокой температуры груди у нее стали словно каменные. Она лежала в кухне и беспрерывно звала своего ребенка, а в соседней комнате бредил муж.
Бабушка забрала девочку (с маленьким Гонзой и Лидункой их стало у нее уже трое), а моя мама выхаживала обоих больных. Мама металась из кухни в комнату, брату прикладывала к груди лед, творог и тертый картофель — через несколько минут все это превращалось в сухую корку. И тут же, намочив в ледяной воде простыни, укутывала невестку.
Мама потом вспоминала не столько о физической усталости, сколько о своих душевных муках. Когда к кому-нибудь из заболевших возвращалось хоть на минутку сознание, он спрашивал о том, другом, и мама отвечала: «Не беспокойся, Фанде уже лучше» или «Вашек уже выздоравливает», и утешало ее лишь то, что никто не сможет подняться и убедиться в этом собственными глазами.
Фанда иногда вдруг веселела, смеялась, рассказывала про свою девочку, играла с ней, в бреду разговаривала, а потом снова погружалась во мрак, где исчезал образ ее ребенка. А потом слабеющим голосом, все тише, все неслышней, звала маленькую Геленку. Мама была еще не замужем и охотно отдала бы жизнь за жизнь тети Фанды.
Когда наступила полная тишина и мама по старинному обычаю распахнула настежь окно, в дверях появился ее брат Вашек. Трудно поверить, но в его горячечный бред вдруг ворвалась эта пронзительная тишина, и он, собрав последние силы, поднялся на ноги. В минуту просветления он все понял и без звука рухнул на пол.
Мама была уверена, что он уже мертв. Его фигура в дверном проеме походила на привидение.
В восемнадцатом году подобные сцены происходили во многих семьях — испанка унесла двадцать миллионов жизней.
Дядя поправился и через год снова женился. Новая жена, тихая и добрая женщина, больше всего любила сидеть дома и вскоре получила прозвище Золушка.
Нелегко приходилось ей среди многочисленной родни: каждый с пристрастием наблюдал, как относится она к сиротке девочке, особенно когда у нее появились двое своих.
Моя мама то и дело отпускала мне затрещины, а выражений и вовсе не выбирала, но тетю Золушку упрекала даже за то, что та хмурила брови и делала Геленке шепотом пустяковые замечания.
Рассудком мама приняла невестку, но сердце ее все еще слышало Фандину последнюю мольбу. Мама не верила, что чужой человек может отнестись к ребенку с истинно материнской любовью.
Когда бы она ни запела нам колыбельную «Летела белая голубка», голос у нее начинал дрожать, ей снова виделось, как в наступившей тишине несчастная душа умершей выпорхнула в распахнутое окно.
Ремонт квартир — работа сезонная. Дядя так никогда и не научился за весну и лето прикопить денег, чтобы зиму прожить без забот. Он был мастером на все руки, сам делал валики для наката с прекрасным, модным рисунком, умело, как никто, смешивал краски, мог от руки разрисовать стену — тут был и лес и олени, — но у него был только талант и ни малейшего духа предпринимательства. Убеждения не позволяли ему использовать ученика на тяжелой работе и выбросить на улицу, когда работы не было, не мог он расстаться с напарником и делил с ним зимой редкие заработки.
Вскоре на его тонущую лодчонку перебрался муж Марженки, дядя Лада, которого за коммунистическую деятельность выкинули из профсоюза модельщиков, не брали на работу по специальности и вообще никуда не брали. Во время кризиса среди всех наших кое-как держался на поверхности только Лидункин отец, дядя Пепик, которого во время чистки уволили с железной дороги.
И вот особенно в зимнюю пору дядя Вашек, случалось, наведывался к нам в гости. Он усаживался на стул и принимался разглядывать стены. Глядел он с подчеркнутым равнодушием, и мама сразу соображала, чего он хочет, не виду не подавала.
Угощала брата кофе и помалкивала. Вообще-то мама была связующим звеном между всеми родственниками.
— Гляжу я, сестренка, на эти ваши стены, их ведь красить пора!
— Сколько тебе нужно? — смеялась мама.
— А сколько ты можешь дать?
— Но смотри, к первому обязательно верни!
Дядя обещал, но бывало — долг вернуть не мог. Когда мама оставалась совсем на мели, приходилось напоминать.
Маме было неловко, и эта миссия поручалась мне. Вооруженная сложенной запиской, я топала из Голешовиц на Летную, и из-за этой записки меркла вся радость путешествия. Я не замечала шарманщика с танцующими фигурками, не глазела на чучела куниц и даже на водяного с зелеными волосами, не обращала ни малейшего внимания на витрины, не видела ничего вокруг, всю дорогу я страстно желала, чтобы никого не оказалось дома.
Но моя мечта обычно не сбывалась. Тетя не читала записку. Она и так знала, о чем речь.
Обе мы держались непринужденно, я делала вид, будто не знаю, о чем говорится в послании.
Оставив меня в кухне, тетя уходила в комнату, и там начиналось драматическое перешептывание, хлопали двери. Я сидела, упершись взглядом в пеструю стену, и было мне тошно. В такие трагические минуты тетя вела себя точно так же, как моя мама, — она рассылала детей с записками и к своим родным, и нашим общим родственникам, большинство которых проживало на Летной.
Ближе к первому надежда была весьма слабой, но иногда что-нибудь все-таки удавалось перехватить, и я, позеленев от стыда, неловко брала у нее деньги. Но иной раз все усилия оставались тщетными, и я, с трудом волоча ноги, тащила домой новую записку, и меня не мог развеселить даже сноп искр, что швырял в меня паровоз с виадука.
Иногда на мою долю выпадало еще одно мучительное переживание: мама не могла унизиться до того, чтобы покупать в долг, и, притворившись больной, посылала за покупками меня.
— Мама вам завтра заплатит, вот только выздоровеет, — мямлила я и засовывала в сумку одно яичко, четверть кило сахара, пол-осьмушки масла.
Ложь не заливала краской лицо, я лишь еще больше бледнела.
Бывали в гостях у нас и другие родственники, но дядю Пепика и тетю Бету чаще навещали мы. Тетя Марженка приходила к нам шить: она оставалась на день, на два и, словно солнышко, озаряла своим присутствием весь дом. Иногда являлся дядя Венда, но его жена обычно приходила одна. Мир мужчин строго отграничивался от мира женщин: мужчины редко ходили по гостям, а явившись, перекидывались скупыми фразами, женщины вовсю щебетали и охотнее встречались без мужей.
Из знакомых к нам регулярно хаживали пани Лойзка и для нас, детей, не менее желанная пани Анка. Трескотня пани Лойзки не могла идти ни в какое сравнение с барабанной дробью пани Анки, как ружейная пальба с непрерывной канонадой.
Папа, послушав с минуту, обычно засыпал, но я следила за этим словоизвержением с восторгом. Мне казалось увлекательным искать и находить в этом сумбуре кончик нити, но суть от меня ускользала — клубок всегда разматывался почти целиком.
Жизнь не баловала пани Анку: как и многие женщины, она после войны осталась вдовой, одна с маленькой Иржой; пани Анка была «из хорошей семьи», где ее не обучали ничему, как и положено в таких семьях, кроме рукоделия. Она считала себя слишком благородных кровей, чтобы работать на фабрике, и потому ходила шить по домам. Это было делом обычным — семья нанимала портниху за стол и небольшую плату, женщина усаживалась за швейную машину и шила, шила, чинила и перешивала.
— Ну, Анка, — говаривал мой папа добродушно, — если ты строчишь на машинке так же быстро, как языком, то людям везет, ты себя вполне оправдываешь!
Пани Анка только смеялась и грозила ему пальцем. При такой работе маленькая шустрая дочка только мешала ей: с ребенком ее никуда не брали. За девочкой всю неделю приглядывала моя бабушка, которую кто-то порекомендовал пани Анке.
Бабушка охотно взяла к себе ребенка, девочка стала для нее как бы первой внучкой. Иржу все полюбили. Это было необыкновенное создание, яркое и свежее, как цветочек. Взглянув на нее, человек ощущал словно бы порыв теплого весеннего ветра, а когда Иржа смеялась, слышалось журчанье воды с крыш, бег прозрачных ручейков, а когда пела, казалось, ввысь поднимается жаворонок, устремляясь в лазурь небес.
Ее фигурка была полна грации и обаяния — девочка просто делала шаг, просто поднимала руку, а казалось, будто она танцует. Она посещала монастырскую школу, но даже строгие монашенки-урсулинки не могли приглушить в ней радости жизни, их самих зачаровывала ее напевная легкость.
Родство Иржи и пани Анки для меня одна из загадок большого мира. Я не верила в аиста, но и не понимала, чем эти два существа связаны друг с другом. Представьте себе — у кошки родился жаворонок, но кошку это ничуть не удивляет, хотя и улететь ему она не дает, а все время придерживает лапкой.
Меня мучила мысль, что мать угнетает и притесняет Иржу. Сама Иржа никогда не жаловалась: высвободит красивую веселую головку из-под тяжелой материнской лапы и поет, поет.
Пани Анка — женщина практичная: она сшила себе красивое пальто и две манишки. На свое домашнее, довольно поношенное платье она булавками прикалывала эти лжеблузки, сверху набрасывала пальто и бегала по гостям.
— Господи, Анка, как ты одета, — ужасалась моя мама, — а вдруг ты попадешь под машину?
— Тогда уже на все наплевать!
— А если тебя отвезут в больницу?
Маму гораздо больше несчастного случая или боли ужасала мысль, что вот она лежит без чувств, а ноги у нее грязные или на комбинации оборвалась бретелька.
Подобные заботы пани Анку не обременяли, она отстегивала манишку, боясь ее испачкать, и начинала развивать свою теорию. Она не была сплетницей в полном смысле этого слова, простых людей пани Анка не удостаивала вниманием, ее интересовал лишь высший свет. Пани Анка слыла женщиной набожной, но, когда она, не выбирая выражений, честила отцов церкви, самому заядлому вольнодумцу атеисту с анютиными глазками в петлице было за ней не угнаться. Она причисляла себя к народным демократам, но политические взгляды имела еще более радикальные, чем коммунисты, — капитализм у нее начинался с мелочной лавчонки.
В те времена люди были организованы в различные политические партии, но если они стояли на нижних ступенях социальной лестницы, то всегда находили между собой общий язык, ибо жизненный опыт сильнее политики.
Пани Анка вступила в партию не из корыстных побуждений, ей ничто не давалось в жизни даром. Поступила она так исключительно из уважения к Яну Неруде. Ей и в голову не могло прийти, что, живи Ян Неруда сейчас, он мог бы писать куда-нибудь еще, кроме «Народных листов», навсегда для нее освященных его именем.
Пани Анка жила на улице Неруды, и я в нежном возрасте полагала, что Ян Неруда ходит к ней в гости на чашку чая, так запросто она о нем говорила. Это благодаря ей я приняла Неруду в число наших родственников.
Квартира на славной Нерудовой улице больше походила на тюремную камеру с окном, выходящим в коридор. Двери запирались на задвижку, как в подвале, но пани Анка не променяла бы эту каморку на виллу на Оржеховке. Улица Неруды словно способствовала ее приобщению к просвещенному миру.
Культ Неруды она передала и дочери. Поступив в канцелярию практиканткой, Иржа из своего нищенского жалованья — что-то около сотни в месяц — тут же подписалась на собрание сочинений Неруды.
Однако пани Анка и на своей распрекрасной улице вела неустанную классовую борьбу с хозяином дома. Мы всегда были в курсе дела и подробно знали все перипетии этой «тридцатилетней войны». Перемирие было заключено лишь однажды во время стихийного бедствия. Лиса и заяц во время наводнения мирно бок о бок сидели на островке, который уносило течением, а пани Анка с господином домовладельцем вместе спасали несчастных зверушек.
Домохозяин таскал ведра, тряпки и ковры, опасаясь, как бы вода не протекла в квартиру и не повредила разрисованные вручную стены и потолок. Все распри на время позабылись.
Пани Анка застелила свой пол хозяйским ковром, от души радовалась, что он основательно намокнет, и, как только хозяин спускался в свою квартиру, набирала в кринку воды, плескала вдоль стен за плинтусы и сладчайшим голосом кричала с лестницы:
— Ну как, пан хозяин, у вас там еще не течет?
— Еще нет, голубушка!
Тогда за плинтус выплескивалась еще одна кринка.
После перемирия война вспыхнула с новой силой.
Пани Анка отлично консервировала фрукты, у нас в семье такого обычая не было. В витринах кондитерских магазинов стояли заманчивые банки с консервированной черешней, сливой и грушами — несбыточная моя мечта. Мама, конечно, могла бы научиться, да и пани Анка свои рецепты не держала в секрете, но у мамы не хватало терпения чистить сливы или груши, обрывать черенки у вишен, десятки раз ополаскивать фрукты и кипятить банки.
— Только этого мне еще не хватало! — кричала на меня мама, и мисочка компота у пани Анки казалась мне пищей богов.
Нашими скромными туалетами занималась тетя Марженка, белье чинила мама. На долю пани Анки выпало разнашивать обувь. Дело в том, что моя мама была настоящая принцесса на горошине, для ее нежной кожи новые туфли были все равно как испанский сапог. У пани Анки нога была чуть меньше, и она шутя разнашивала любую обувь. Но иногда она задерживалась, долго бегала по своим «кундшафтам» — заказчикам, а когда возвращала туфли, они правда становились мягче, зато вполне были готовы для починки.
Кроме родственников и знакомых, у нас почти каждый день бывали тетя Тонча с Каей и пани Маня с Богоушеком. Маня — одна из дочерей моей дорогой пани Туковой из Бубенеча — после замужества куда-то исчезла, но потом появилась снова, и мы стали встречаться в Голешовицах. Этот квартал освятил нашу новую дружбу, визиты стали привычкой.
Кае было столько же, сколько нашему Павлику, Богоушек — годом моложе. Обоих мальчишек я считала родными и взяла под свою опеку. Видимо, я все-таки тосковала без братишки.