Накануне моего первого школьного дня папа подарил мне портфель, пенал и книгу «Бабушка» Божены Немцовой. Я прочла ее залпом и потом перечитывала десятки раз и в детстве, и уже взрослой. Я всей душой полюбила эту мудрую и счастливую женщину.
Но моя бабушка не была ни мудрой, ни счастливой. На бабушку из книги она ничуть не походила.
После того как мой неродной дедушка — паршивая овца — рассадил нас возле ее кровати на стульях и, домывая кухню, пятился, словно рак, а домыв, навсегда захлопнул за собой двери, встал вопрос, что делать с бабушкой.
— Я бы взяла ее к себе, — сказала тетя Лида, — да разве мой разрешит?
— Я бы ее взял к нам, — сказал дядя Венда, — моя Ржина поладит с кем угодно, но разве в нашей каморке мы все разместимся? Ей и спать-то будет негде.
— У нее пражская приписка, — сказал папа, — можно определить ее в дом для престарелых, в Крч. Там отлично. Сколько людей ждут пражской приписки ради того, чтобы спокойно жить на старости лет!
— Ты что, рехнулся? — вспылила мама. — И ты допустишь такое?
— Запросто. Сколько людей с радостью пошли бы туда.
— Она твоя мать и будет жить с нами.
— Смотри, раскаешься, ты плохо ее знаешь.
— Да ведь она старый человек!
Меня и брата мамино решение не слишком обрадовало. Но мы знали, что показывать этого нельзя. Я была уже большой и понимала трагичность бабушкиного положения.
Только бы она не лезла с поцелуями, главное, чтоб не лезла целовать Павлику руки и не причитала: «Ты мой великомученик!» В остальном мы ничего против нее не имели.
Мама прибрала квартиру, большую прихожую ярко освещало солнце. Там стоял трехстворчатый шкаф и круглый столик с деревянными жесткими креслицами. Все было выкрашено в горохово-зеленый цвет. На столике вместо скатерки лежал черный платок с розами — мама привезла его из Татр.
Бабушку привел к нам наверх дядя Венда. Она вошла и сразу душераздирающе разрыдалась. Ее слабо выраженный паралич сопровождался лишь незначительным расстройством речи, однако передвигалась она медленно и тяжело. Бабушка вся как-то осела, обмякла и с трудом несла свою безобразную полноту.
Дядя положил на столик ее пожитки и, расстроенный, поспешил удалиться. Бабушка ухватилась за стенку и опустилась в креслице, но ее огромные телеса в нем не уместились, и она секунду висела на ручках как на насесте. Креслице затрещало, бабушка вцепилась в скатерть, и все, включая вазу, рухнуло на пол.
— Ничего, бабушка, — успокаивала ее мама, — разбитая посуда — к счастью. Вот я освободила для вас шкаф, а спать будете в кухне на диване, там спокойно. Может, хотите прямо сейчас прилечь?
— Какая ты добрая, Ярушка, какая добрая, — всхлипнула бабушка и, шаркая ногами, потащилась на кухню.
Она уселась на стул, по щекам катились слезы. Брат смотрел на нее с нескрываемой неприязнью, я любезно улыбалась. Но мои короткие волосы встали дыбом при виде ужасного, огромного человеческого тела, в котором угасает жизнь.
Мама разложила в шкафу бабушкин скарб, он весь уместился на одной полке. Чуточку белья, две-три открытки со святыми, связка писем и четки.
Мы с братиком четок никогда не видели.
— Мама, это что? Бусы?
— Четки. Молиться.
— Сушеные блохи, — злобно бросил Павлик.
— Ах, Павлик, ведь она — ваша бабушка.
— Ну и пускай! Это блохи, блохи, сушеные блохи!
Начались поцелуи, и брат в отчаянии прятал под себя руки. Он переживал страшные мучения. Как только пол под бабушкиной тяжестью начинал трястись и ее шаги приближались, на лбу и на верхней губе у Павлика проступали крупные капли пота.
Бабушка превратила нашу жизнь в непрерывную цепь трагикомических сцен. Она напоминала гигантского младенца, который по неведению уничтожает и разрушает все вокруг себя. Передвигалась по квартире, как глиняный идол, пыталась уцепиться за пустоту, хваталась за все, что попадалось под руку.
Ночью бабушка не могла уснуть, бродила по кухне, и шаги ее гремели в ночной тишине, а вскоре слышалось падение тяжелого тела, грохот мебели, треск разбитой посуды.
Мама вскакивала с кровати и находила бабушку на сползшей перине на полу, среди битых тарелок, возле выпавшего из шкафа ящика.
Если бабушке удавалось преодолеть кухню без особых разрушений, она вламывалась в спальню. Папу она не смела тронуть, но маму трясла за плечо:
— Ярушка, кто-то в окно лезет!
— Вам показалось, бабушка, ведь мы же на втором этаже.
— А у него лестница…
Мама поднималась, укладывала бабушку в постель и пыталась уснуть. В кухне на стене висели часы, бабушка с трудом отличала большую стрелку от маленькой и часто в половине третьего поднимала наших родителей:
— Ярушка, Павлик, уже четверть шестого! Опять вы проспали!
Разбудить папу было невозможно. Он знал свое время и просыпался всегда сам, но в неурочный час возле него хоть из пушки стреляй. Поначалу мама попадалась на эту удочку, поспешно вскакивала, одевалась и бежала за молоком. На улицах темно, пусто и тихо. Мама прислонялась к спущенным жалюзи и ждала, когда откроют лавку. Такое случалось не раз, потом мама стала проверять время.
Бабушка не могла сама ни расчесать волосы, ни умыться, ни одеться. Это было ей не под силу. Договорились, что по утрам будет приходить тетя Лида. Иногда тетя по каким-либо причинам не могла выбраться из дома, иногда опаздывала, бабушка ударялась в слезы, и маме волей-неволей приходилось возиться с ней.
Если же тетя приходила вовремя, бабушка, обрадовавшись, уводила дочь в другую комнату. Никто из нас не предполагал, что бабушка жалуется тете Лиде на несуществующие обиды. Тетя стеснялась, а может, и опасалась маминого гнева, поэтому ничего нам не говорила, но ничего и не забывала.
— Ярушка, не сердитесь на меня, я ваше мыло съела.
— Да господь с вами, бабушка.
— Нет, нет, съела, съела…
Утром, однако, она сообщала дочери иную версию — невестка кормила ее мылом.
— Ярушка, очень прошу вас, дайте мне какую-нибудь работу.
— Не нужно, бабушка, лучше посидите, почитайте.
— Мне бы что-нибудь поделать, помочь, ну хоть посуду вымыть.
И в слезы. Но первая попытка окончилась неудачей — таз на полу, посуда на полу, бабушка на полу.
А тетя Лида в отчаянии узнает, что невестка сама даже посуду вымыть не желает, а заставляет работать бедную, больную старуху.
— Ярушка, — плачет бабушка, — мне бы шерсть да спицы, я бы вам носки связала, глядишь — и время пройдет!
— Что вы, бабушка, ведь нынче никто носки не вяжет, нет никакого смысла.
— Да мне скучно! Делать нечего.
Дня два бабушка терзала пряжу, у нее, видимо, был такой же талант к рукоделию, как у меня.
— Ах, доченька, мне уже и двигаться-то невмоготу, — жаловалась бабушка тете, — на ногах не держусь, а она мне сует в руки нитки и спицы: «Хоть вязала бы, что ли, бабка, если ничего больше не можешь». А у меня до того глаза болят, уж до того болят.
Тетя разговаривала с мамой все более резко, дядя Венда стал холоден, лишь сама бабушка оставалась сладкой как мед. Льстивым голосом уговаривала она маму пойти с отцом в кино.
— Ступайте, ступайте, Ярушка, покуда еще молодые, а я с детишками посижу. С радостью посижу.
Вечера, проведенные с бабушкой, стали для нас кошмаром. Мы с братом жалели о наших играх в цирк, о придумывании всяческих историй и сказок.
— Ярча, а что, если б у людей были хвосты, как у зверей, — начинал брат, — как ты думаешь, носили бы они на хвостах банты?
— Тетя Тонча уж наверняка бы носила.
— У нее хвостик был бы пушистый, ангорский, она бы его завивала.
Мы разобрали всех знакомых: кому определили хвост лисий, кому — голый, крысиный, кому — крючком, как у поросенка. И покатывались со смеху целыми часами над собственными выдумками.
А сколько сказок мы сочинили! Про зайчиков, которых застрелили, потому что они пошли в костел, вместо того чтоб грызть в огороде капусту, про кошку, у которой вместо котят народились флажки, про лягушек, что стали прелестными бесенятами.
Но теперь рядом сидела и вздыхала бабушка, она искренне хотела нас позабавить и заплетающимся языком декламировала французские стишки. Вскоре начинала сама себя жалеть и лить слезы.
— Спать хочу, хочу спать, — хныкал Павлик. Я хваталась за коляску: поскорее бы перебраться в комнату, скрыться от бабушкиных глаз.
— Я его сама отвезу, нашего бедненького, нашего великомученика, святого нашего, как бы ты его не уронила.
Коляска налетала на стены, на мебель, стукалась о двери.
Позже брат добился, чтоб после ухода родителей мы сразу же ложились спать. Бабушка оставалась на кухне, а мы в комнате потихоньку шептались. Ненависть больного ребенка переросла в навязчивую идею. Павлик додумался, до того, что уверял, будто бабушка хочет нас убить.
Он прислушивался к ее тяжелым шагам, от которых сотрясались стены, и в ужасе шептал: «Слышишь, вот она подошла к ведерку с углем, теперь берет кочергу, вот идет к дверям, сейчас двери откроются…»
Бабушка действительно открывала двери.
— Спите, детки? Спите?
Мы не дышали, Павлик сжимал мою руку, впивался в ладонь ногтями, рубашка на нем становилась мокрой от пота. Но по молчаливому уговору мы свои страхи от родителей скрывали. Может быть, стыдились, может быть, из деликатности. Мы просто потихоньку запирались, а если бабушка ломилась в двери — притворялись спящими.
Мама, однако, догадалась обо всем. И папе больше никуда не удалось ее выманить, она упорно сидела с нами дома.
Но дом, в прямом смысле слова, мы утратили: ни у кого из нас не было ни минуты покоя, и днем и ночью повсюду бабушка, бабушка со своими штучками, со своими рыданиями. Мы превратились в вечно преследуемых, загнанных, измученных людей. Лучше бы скандалы, когда напряжение разрешается криком, но бабушка опутывала нас сетью вечной своей ласки, душила, словно густая влажная мгла, от которой человек не в состоянии скрыться, с которой не в силах справиться.
От мамы за несколько месяцев осталась тень. Отец уходил на работу или в театр, я в школу — в то время школа стала моим убежищем — или на улицу, но мама все свое время отдавала двум беспомощным существам, которых надо было обслужить и не подпускать друг к другу. Приходилось укрощать бабушкины симпатии к Павлику, а Павлика убеждать, чтоб он открыто не выказывал своей ненависти. Физическая работа и постоянное балансирование на лезвии бритвы довели ее до полного изнеможения.
И раньше у нее часто шла носом кровь, теперь же это стало повторяться ежедневно. Мама запиралась в ванной, папа ни о чем не подозревал, а мы с братом не понимали размеров опасности.
Мама никогда не жаловалась, а внешне все было в полном порядке: ни разу не возникло ни одного недоразумения, бабушка таяла от невесткиной доброты, мама во всем ей потакала. Отец изредка обменивался с ней двумя-тремя холодными вежливыми фразами.
Мы с братом, конечно, видели, как изменилась атмосфера в доме, говорили медовыми голосами, но нас душила тоска. Что-то непременно должно было случиться.
Взрыв произошел неожиданно, в один из зимних дней. Маме никак не удавалось остановить кровотечение, брат тихонечко скулил, бабушка сидела, беспомощно раскинув руки, а я бросилась за врачом.
Он держал кабинет в нашем корпусе, знал нас всех и немедленно явился.
— Господи боже, да вы в своем уме? Что за вид! Почему раньше ко мне не пришли? Ну, если бы еще далеко ходить! Черт подери, одни бегают с каждым прыщом, а тут смерть в дверь стучится, а она воображает, что выкарабкается без врачебной помощи!
Доктор сделал маме укол.
— Вас в больницу везти надо! С такими делами шутки плохи!
Может быть, помогла инъекция или же страх перед больницей, но только мамин нос явно присмирел. Доктор собственноручно приготовил маме стакан лимонной воды и с отвращением взглянул на бабушку, неподвижную, словно Будда.
— Надо себя беречь, а не обслуживать целыми днями кого попало! Вам что, больного ребенка мало, что ли?
Он ушел. Пораженные его словами, мы молчали.
— Ярча, приготовь мне немного кофе, — опомнившись, сказала мама.
Я поставила воду, бросила в нее цикорий, отмерила маленькую дозу кофе и большую эрзаца.
— Эрзац не клади. И воды вскипяти поменьше.
Я подала ей чашку, и мама стала медленно отхлебывать крепкий кофе.
— Знаете что, Ярушка, — вдруг проговорила бабушка, — я ведь вижу, что вам со мной трудно. Уж лучше я пойду в Крч.
Мама так ослабела, что лишь устало выдохнула: «Как хотите, бабушка».
И с отсутствующим видом продолжала пить кофе.
Потом ушла в комнату и прилегла на кровать, поставив Павликову коляску рядом с собой. Я уткнулась в книжку. Никто из нас и не заметил, что бабушка исчезла. Начало смеркаться, я воспользовалась папиным отсутствием и зажгла свет сама. Когда папа был дома, мне разрешали щелкать выключателем лишь в том случае, если в доме напротив уже засветились окна. Но только я зажгла свет, послышался настойчивый звонок. Я на всякий случай свет погасила и пошла открыть двери.
В квартиру ворвался смерч! Я не узнала ни дяди, ни тети. Передо мной стояли двое безумцев. Они заорали еще на пороге. В полутьме они не разглядели, как выглядит мама. Наверное, в невменяемом своем состоянии они не заметили бы этого и при самом ярком освещении.
— Выгнали старуху на мороз! Без пальто! Вы сказали, чтоб она убиралась прочь! Заставляли ее работать! Сами бегали по гостям и по кино, а ей велели сидеть с детьми! Куска хлеба жалели!..
Эти крики больно хлестали и с размаху били маму, наружу выплескивались бабушкины фантазии, каждое слово ставилось с ног на голову, все преувеличивалось, направлялось против нас.
Мама стояла и молчала. В нашей семье никогда не скандалили, отношения у нее с родными были хорошие, и этот неожиданный взрыв ее поразил. Мама настолько изумилась, что не могла понять, о чем идет речь, и на все обвинения отвечала упорным молчанием.
И тогда я поняла, что бабушка побрела в одном платье и шлепанцах через весь поселок к тете Лиде и по дороге всем и каждому с плачем докладывала, как невестка выгнала ее из дома. Только сейчас выплыло на свет ее лицемерие, возможно вызванное болезнью.
В момент наивысшего накала страстей появился отец. В суматохе никто не слышал ни стука отворяемых дверей, ни его шагов. Комната осветилась, он увидал две физиономии, искаженные гневом, и мамино иссиня-бледное лицо.
— Что тут происходит? — спокойно спросил он.
— Она вышвырнула мать на улицу!
— Без пальто! В этакий холодище!
— А кто вам это сказал? Мать, да? Вы что, не знаете ее, что ли? Ей-богу, странно!
Его спокойный, презрительный тон подействовал на них, словно ушат холодной воды. А может быть, их привел в чувство свет. Они увидали наши перепуганные глаза и обессилевшую, смертельно бледную маму.
Отец тоже испугался. Он привык к ее худобе, но тут, видимо, в минуту сильного душевного напряжения, понял, что мама совсем плоха и вот-вот рухнет.
Сжав челюсти, стоял он бледный и страшный, и тетя с дядей невольно попятились к двери.
— Прибежала к вам, говорите, вот и оставьте ее у себя! Пусть за нею ходит тот, кому она была матерью, а я здесь ни при чем. С нас и своего горя хватает.
Мама все молчала. Как только мы остались одни, она стала метаться по квартире. Из комнаты в кухню, из кухни в комнату, туда и обратно, взад-вперед. Что-то, видимо, в ней сдвинулось и уже не могло остановиться. Это лихорадочное безмолвное метание перепугало нас всех именно своей бессмысленностью.
На столике возле Павлика лежала мандаринка, мама на ходу схватила ее, очистила и стала засовывать в рот дольки. Это перепугало нас еще больше: мы впервые видели, чтоб мама позволила себе съесть апельсин или мандарин — каждый кусочек послаще она отдавала нам.
— Вот и получай за свою глупость, — спокойно сказал папа, — теперь ты по крайней мере ее окончательно раскусила. Даю голову на отсечение: никто ее у себя не оставит.
Он медленно и спокойно расшнуровывал свой тяжелый башмак.
— Ты что, Павлик, уж не ревешь ли? Мужчина, а хлюпаешь! Можешь себе представить ревущего Винету?
— Да-а, я не Винету, я Соколиный глаз, — всхлипнул Павлик.
Отец приготовил кофе, нарезал хлеб, уложил нас спать, а мама нервными шагами все еще мерила комнаты. Вдруг остановилась, налила воды и жадно выпила всю чашку залпом.
— Больше дурой не буду, — сказала она странным, хриплым голосом.
— Еще как будешь, — усмехнулся папа.
Спор папа выиграл, голову ему не отсекли — бабушку действительно никто у себя не оставил.
Она, бедолага, явилась к нам на другой же день и разговаривала так же сладко, как и раньше. То ли притворялась, то ли действительно не ведала, что творит. Но папа был тверд как кремень. Он выхлопотал ей место в Крчи. Навещать ее ходил сам, мы больше так никогда бабушку и не видели.
Последовавшие два удара навсегда лишили ее рассудка, она никого не узнавала, огромное ее тело еще долго жило, но беспокойная и непостижимая ее душа была уже мертва.
У нас все образовалось, мы постепенно приходили в себя, распрямлялись, как помятая трава. Дядя и тетя помирились с мамой и долго потом вспоминали, как из-за бабушки переругалась вся семья. Даже находили в себе силы смеяться над происшедшим.
После большого перерыва нас опять навестил дедушка. Он пристально посмотрел на маму, словно увидал ее впервые, в его взгляде были жалость и сочувствие: «Да, девочка, я уже все это давно пережил, — казалось, говорили его глаза, — и тебя она тоже довела до ручки, а?»
Но вслух он не сказал ни слова, только головой покачал.
Мы с Павликом так никогда и не забыли этой сцены, в глубине наших детских душ остался осадок горечи. Мы отыгрались на бабкиной фотографии. Исцарапали, искололи булавками, заплевали. Мама нас за это как следует взгрела.
— Что бы там ни было, она ваша бабушка. А бабушку вы обязаны любить!
Обязаны, да не можем. Мы ее не любили, хотя никогда не слышали от нее ни одного худого слова.