Мама билась, задыхаясь в паутине догадок, не в силах принять теории, будто какая-то микроскопическая бактерия может стать причиной столь тяжелого недуга.
— Бацилла укусила, — смеялись мы с братишкой, но мама упрекала себя: не надо было пичкать его шпинатом, а может, соус повредил или перинка из старых перьев.
— А он не падал? — допытывалась она у меня, у Франтишека, у Пепика и у маленького Беди, — вспомните, не падал с ограды? А со стула у тебя не свалился, Ярча?
Видимо, ей требовалось переложить вину на кого-то другого, на какое-то определенное лицо или обстоятельство, ушиб ей казался не столь ужасным, как затаившаяся болезнь.
— Иногда процесс прекращается, — врач оставлял ей последнюю надежду, — мальчику необходимы хорошее питание и воздух, чистый деревенский воздух.
Мама лишь ломала руки. Мысль о деревне повергала ее в ужас. Родителям и в голову не приходило, что можно выбрать красивый уголок где-нибудь под Прагой и снять там комнату. Может быть, не было денег, а может быть, умения. Все устраивали при помощи знакомых или родственников. Семьи были большей частью широко разветвленные, и всегда находился какой-нибудь подходящий родственник.
В первый раз помогла тетя Ржина, жена папиного младшего брата Венды. У нее была родня на Шумаве, и как-то летом она нас туда заманила.
Маленькая, проворная бабенка, она напоминала наседку. Без устали хлопочет с распростертыми крыльями, готовая защищать всех и вся. Цыпленок у нее был лишь один, маленький Венда, но тетя Ржина неустанно пеклась и о Венде-большом. Оба ее подопечных походили скорее на утят: уже давно не нуждаясь в опеке своей мамки, то и дело скрывались они от нее, и тетя напрасно и тщетно кудахтала.
Большого Венду, моего дядю, я не просто любила, я его обожала, особенно когда подросла и мы переехали жить в Голешовице. Сейчас трудно даже представить себе, какой поднимался переполох и шум, когда мы играли на рынке или неподалеку от газовой фабрики и вдруг, затормозив машину, из окошка кабины высовывался дядя и звал меня прокатиться. Он работал шофером на грузовичке, но ведь и грузовичок — это все-таки тоже автомобиль, и я рассказывала подружкам необыкновенные истории о том, как я езжу на подножке, как мы столкнулись с поездом, как у нас провалился пол и нам пришлось отталкиваться от земли ногами, как мы слетели с моста в воду и автомобиль превратился в пароход. Дети мне не слишком-то верили, но машина все-таки была, и они ее видели собственными глазами. Иногда дядя забирал нас всех и катал по отдаленным улицам.
Дядя был точной копией моего папы, хотя намного моложе. Такое же лицо, такой же голос, лишь ростом поменьше, похудее и повеселей, словно был создан из какого-то более легкого материала. Если мой папа был кремень, то дядя Венда — резиновый мяч.
Так же как и моему папе, дяде необходима была свобода: он, например, не желал возить управляющего, отказался служить в кучерах у господ. На своем грузовичке он иногда отправлялся на прогулки, не забывая послать открытку с обычным текстом: «Сердечный привет посылает Венда из левого рейса». Несмотря на легкомыслие, дядя был отличным шофером, никогда у него не было и самой пустячной аварии, он удержался на работе в одной фирме даже в годы жесточайшего кризиса.
Он шутил, что в жизни ему везет. Больше всего ему повезло, что вопреки заботам моего отца он остался жив. Старший брат не гнал меньшого братишку, наоборот, таскал его с собой во все мальчишеские походы. Там, где малыш не поспевал, он брал его на закорки. Привязав к себе веревкой, лазал по отвесным скалам, спускался в пропасти, забирался на самые высокие деревья, девятилетним переплывал он Влтаву с двухгодовалым малышом на спине. И хотя каждый божий день Венда подвергался смертельной опасности, всю жизнь он льнул к старшему брату и любое серьезное решение принимал, лишь посоветовавшись с ним, хотя был достаточно самостоятелен. Думаю, приходил он к отцу, чтоб укрепиться в своем решении или почерпнуть силы.
У дяди была лишь одна мучительная забота, хотя нам, детям, она доставляла, пожалуй, удовольствие. На его руках в живописном беспорядке красовались синий якорь, спасательный круг, русалка, извивались змеи и прочие страшилища. Синие картинки нравились нам, но дядя показывал их редко и неохотно. Татуировку он сделал еще мальчишкой, желая казаться взрослым, вынес пытку, стиснув зубы, желая доказать, что и он уже мужчина. В те времена не умели сводить татуировку, и дядя не долго думая выжег ее кислотой так, что она исчезла с кистей рук. Правда остались рубцы, зато кожа стала чистой. Он носил рубахи с длинными рукавами и при посторонних никогда и ни за что на свете их не засучивал. Мне льстило, что я знаю его тайну.
Рубахи у него всегда были чистые, наглаженные, тетя Ржина славилась редкостной чистоплотностью.
У своих шумавских родичей она никогда не бывала и привезла нас в страшно грязную конуру. Мама эту нашу первую летнюю комнату вспоминала до самой смерти.
Деревня тонула в лесах, и дорога огибала ее на значительном расстоянии. В моей памяти то лето запечатлелось буйством красок, может быть, они казались более яркими на чистом воздухе или я просто научилась их замечать. Они буквально затопили меня: захлестывала волнами зелень разнообразнейших оттенков, светлая синева неба опиралась на темную синеву далеких лесов, среди сталью и золотом отливавших хлебов весело рдели маки, смеялись васильки и куколь, по небу плыли белые облачка, по двору бегали пестрые куры, петух расправлял на солнце радужные свои перья. Если дома я была одним большим ухом, здесь я целиком превратилась в глаз, поглощающий цвета и черпающий в них ощущение счастья.
Наши мамы не поддались очарованию красок, над навозными кучами жужжали целые полчища серых и желтых мух, стекла в окошках давно утратили первозданную прозрачность под бесчисленными черными точками. Нас атаковали мириады мух домашних, коровьих, навозных, оводов и еще каких-то ядовитых в блестящем зеленоватом панцире, блохи бесновались фейерверками.
Зловещими ночами наши измученные матери тщетно пытались успокоить орущих мальчишек, я в полусне то и дело слюнявила палец и терла то руку, то ногу, чтобы унять зуд. Мамы завешивали нас на ночь марлей, уберегая от мух, но с блохами справиться не было никакой возможности. Сельская фауна еще не привыкла к пражанам, и все разновидности животных вели себя по отношению к нам агрессивно: собаки облаивали, гуси шипели, одного чуть даже не забили до смерти веником, когда он вцепился мне в зад и наотрез отказывался отпустить.
Деревенская природа была в заговоре против нас, и наши мамы приходили в отчаяние от черной кухни, от молока, где плавали насекомые, от сахара, кишащего осами, от мяса, нашпигованного мушиными яичками. Вилок, ножей и тарелок здесь не полагалось, так же как и умывальников. Умывались без затей: из жестянки набирали немного воды в рот, прыскали в сложенные лодочкой ладони, обтирали лицо, одновременно прополаскивали рот, второй струйкой мыли руки. Так же экономно и практично ели из общего горшка похлебку; ложку, облизав, засовывали в башмак; картошку вываливали прямо на стол и ели руками.
Мяса летом не было, но частенько ловили в ручье раков, мне нравилось смотреть, как в горшок кидали зелено-коричневую живность, а доставали оттуда ярко-красную.
Я сидела во дворе, высасывала клешни и кидала собакам панцири. Было не то чтобы очень вкусно, но мне нравилось обрывать у раков ножки.
Мама написала отцу такое душераздирающее письмо, что он сел в поезд и прикатил за нами. Он вез на помощь тетю Марженку. До станции они добрались только к ночи, а тут еще поднялась буря с грозой, ливень слепил глаза, вокруг не видно ни зги, лишь сверкающие молнии вырывали на секунду из кромешной тьмы кусок дороги. Они плутали среди пней, кустарника, обрывов, сбились с пути окончательно и боялись потерять друг друга. Кругом гремело, выл ветер, мчались какие-то потоки, они брели по воде, промокли до нитки.
Тетя Марженка была маленькая и худенькая, она пряталась за папину спину. Когда они карабкались на пригорки, она висела на его руке, вниз спускалась сидя, съезжала по грязи и хвое. От усталости они дошли до полного отупения, все стало им безразлично, но они лезли, шли, карабкались, перебирались вброд, и лишь иногда кто-нибудь кричал:
— Ты еще здесь, Марженка?
— Где ты, Павел?
К утру, основательно попетляв, они добрались до нас. Пели жаворонки, петухи орали свое «кукареку», над лесом поднималось марево.
— По-моему, мы чуточку поплутали, — преспокойно сказал папа, — и сделали небольшой крюк, зато здесь — прекрасно.
— А мух-то, мух, — стонала мама, — а уж блох! Не уверена, что та гадость, ползавшая по моей руке, не вошь!
— Вошь намного лучше блохи, моя милая! Схватила — и дави! А попробуй поскачи за блохой! Или поймай муху!
Папино спокойствие только раздражало маму. Она забрала Павлика и уехала с папой домой. Меня оставила в деревне на попечении тети Марженки.
Вместе нам было очень хорошо. Просто замечательно! Мы ходили по грибы, и я нашла здесь свой первый боровик (тетя мне дома нарисовала его), собирали цветы, наблюдали за красивыми синими и зелеными мухами, ловили бабочек. Возможно, за то буйство красок, которое я долго и бережно храню в памяти, я должна быть благодарна именно тете Марженке. Она сумела насытить цветом мой черно-белый мир. До сих пор мое внимание привлекала лишь форма вещей, но стараниями тети абрисы заполнились краской, все ожило, все согрелось.
Я перестала обращать внимание на царапины и волдыри, уже не боялась ни собак, ни гусей, тетя перенесла их на бумагу, и животные сразу же стали ручными, заулыбались, и вот уже мир стал безопасен.
И все же здесь, в деревне, я впервые столкнулась с жестокостью жизни. До сих пор гвоздем сидит в моей памяти страшная действительность, окрашенная в яркие цвета, — сверкающая желтизна поглощается тьмой.
Крохотная желтая птаха прыгала и чирикала, и вдруг неожиданно появилась кошка. Стряслась беда! Я нежно любила и птичку и кошку, мне было трудно рассудить, кто прав, а кто нет. Оцепенев, я наблюдала за трагедией. Тетя сразу же начала импровизировать:
Наша кошка-недотрожка
поймала птичку у сторожки…
И песня продолжалась:
Откусила крылышки,
теперь не полетит,
Откусила клювик,
теперь не запоет…
Я пела вместе с тетей, добавляя все новые и новые четверостишия, и удивительное дело — только что разыгравшаяся трагедия стала казаться мне вполне естественной. Кошку я простила. Ведь шерстка у нее была такая, мягкая, такая шелковистая!
Наступило следующее лето, но мама и слышать не желала о радостях деревенской жизни. Доктор же снова порекомендовал вывезти брата на свежий воздух, и она скрепя сердце согласилась.
На сей раз на помощь пришла тетя Тонча. Ее родство с нами было, пожалуй, спорным, но я по могу представить своего детства без тети Тончи. У бабушки была одна-единственная родная сестра, и, как это случается в жизни, одной аист приносил детей каждый год, другую же облетал стороной. Аисты — птицы неразумные, они приносят младенцев на окошко беднякам, им в голову не приходит, что можно заглянуть и к тем, кто живет в достатке.
Супруги старели, дом был — полная чаша, и они начали поглядывать, нет ли где ребеночка, который сможет заполнить пустоту в доме. Случай послал им двух маленьких чужих друг другу девчушек: Тонинку и Трудинку. Тонинка была блондиночка с карими глазами, Трудинка — голубоглазая и черноволосая, обе писаные красавицы. У обеих была упругая, блестящая кожа, неподвластная времени, уже бабушками обе оставались свежими, розовыми и моложавыми. Прекрасную кожу унаследовали и их дети, видимо, тут сыграла роль не совсем обычная пища.
Их приемный отец, мой двоюродный дед, работал мясником на бойне и ежедневно таскал домой полотняный мешок, сочащийся кровью. Алый след, вызывая во мне ужас, тянулся за ним от Голешовиц до самой Летной. Каждый день дедушка варил детям суп из здоровенного куска мяса и собственноручно стряпал печеночные кнедлики. К ним подавались булки или пончики, внуки получали к этому еще и шоколад. Все они, пышущие здоровьем, могли служить рекламой рационального детского питания.
Дедушка четко делил мир на своих и на чужих. Своим не пожалел бы и собственной крови, чужим, не моргнув глазом, дал бы умереть с голоду. Своими были Тонинка и ее Карлоушек, Трудинка со Зденечеком и покойная жена; чужими — Пепик, Бетка, Ярка, чужими были, естественно, и зятья.
Гостям не подавали ничего, зато своих он потчевал без устали — «ешь, Тонинка, ешь, Карлоушек, ням-ням, Зденечек». Лишь однажды душа у него дрогнула и он налил мне тарелку своего знаменитого супа (конечно, шоколада мне не предложили), но я не была привычна к таким крепким наварам, мама покупала всего четверть фунта мяса, и суп показался мне соленым и кислым, и, отхлебнув две ложки, я отодвинула тарелку.
С тех пор я дедушке и вовсе опостылела: даже выражение лица у него менялось, когда он переводил взгляд с Карлоушека на меня. Каждый день он являлся к тете Тонче со своим кровоточащим узелком, разворачивал мясо, усаживался на стул и любовно глядел на воспитанницу и на внука, то и дело утирая прозрачную капельку, набегавшую под носом. Когда клетчатый платок становился мокрым, он вешал его для просушки возле печки. Мне становилось противно, но тетя обладала добрым нравом и никогда ему ничего не говорила.
Обе приемные дочки были многим ему обязаны, он рано овдовел, но нежно заботился о девочках, кормил своим знаменитым супцом и одаривал всем, что их душеньке угодно. Тетя Тонча жила у своих приемных родителей с пеленок, но в деревне у нее остались родные мать и сестра. Родная мать от ребенка не отказалась, изредка спрашивала в письмах, как живется Тоничке, о себе же сообщала, что ей-то живется ох как плохо и не помешала бы ей небольшая сумма денег — в долг, конечно.
Много позже я спросила у тети, любит ли она свою родную мать.
— Моя родная мама умерла, — сказала она откровенно. — А эта — совсем чужая женщина. Но что я могу поделать?
Когда речь зашла о даче на лето, тетя Тонча написала в Льготу и сразу же получила приглашение.
Льгота была настоящей деревней, пропахшей здоровым навозным духом. Дремучие добржишские леса находились в стороне, купания никакого. Зато и тут тучи мух и полчища всевозможных насекомых.
Тетя поселилась «дома» и все получала у своих «даром», что на самом деле означало много дороже, чем у чужих. Обе женщины, мать и сестра, пожирали ее жадными глазами и восклицали:
— Ах, Тоничка, до чего же красивая у тебя шляпа!
— Тоничка, что за сережки у тебя!
— Тоничка, какое у тебя чудесное платье!
Понимать это надо было следующим образом: шляпку надлежало снять и отдать, сережки вынуть из ушей и отдать, платье — подарить, что тетя и делала. На меня же эти две замученные работой женщины нагоняли страх — мучили подозрения, что они, того и гляди, сдерут с тети не только одежду, но и кожу.
Но тем не менее они по-своему любили ее, хвастались ею перед всей деревней — ведь на них падал отблеск красоты этой дамы и ее прелестного, всего в кружевах, ребеночка.
Мы в фанерной халупе уместиться не смогли и поселились в трактире. Трактирщица приняла нас в свою семью, была приветлива и не скаредна. Оплата звонкой монетой считалась в деревне редкостью.
У бедняги хозяйки были выпученные, как у рака, глаза. Я с интересом следила за ней, ожидая, когда они наконец вывалятся совсем, и тогда я смогу хорошенько их разглядеть. К сожалению, трактирщица почти ничего не видела, и кухня кишмя кишела всевозможной крылатой и усатой пакостью. Как только хозяйка растапливала огромную изразцовую печь, из нее дружно выползали целые полчища тараканов различной величины; кошки, уже обожравшись ими, лишь изредка лениво загребали лапкой какого-нибудь ротозея, сбрасывали рыжего усача на пол. Мне доставляло удовольствие наблюдать за тараканьим племенем: чем больше нагревалась печь, тем быстрее метались прусаки, носились взад-вперед и, гонимые инстинктом самосохранения, бросались с раскаленных плиток или стенок духовки прямо в кастрюли с варевом.
Хозяйка с радушной улыбкой подавала кофе, где плавали уже утонувшие или еще цепляющиеся за жизнь муравьи; суп, где нашли свою смерть мухи и грибные, а то и мясные черви; жареных вместе со шкварками золотистых тараканов, тех, что искали спасенья на сковороде.
Мама по доброте душевной не находила в себе мужества упрекнуть подслеповатую хозяйку, пыталась приглядывать в кухне сама, но справиться с ползающими и летающими насекомыми была не в состоянии. Вскоре мама рассудила, что трактирщица должна благодарить судьбу, отнявшую у нее добрую половину зрения.
Мы искали спасения на природе. Тащились по жаре, по пыльной дороге; наши мамы шли рядом (изредка нас обгоняли лошади или волы, запряженные в телегу), беседовали, толкая перед собой коляски. В одной сидел Кая, разряженный, как девочка, в другой в своем гипсовом ложе лежал Павлик. На глаза ему накидывали платок от солнца, но, услыхав грохот телеги, он платок сбрасывал.
Мальчики беспрестанно ссорились:
— Это мое телега.
— Это мое телега.
— Это мое лошадь.
— Это мое лошадь.
— Это моя дерево.
— Это моя дерево.
В азарте спора один не слушал, что говорит другой.
Мамы забывали обо мне, а я, заглядевшись, не замечала, что отстаю. Мне нравилась мягкая пыль, которая так приятно просеивалась сквозь дырочки сандалий и ласкала пальцы, я разувалась, ступни оставляли четкие следы, муравей барахтался в отпечатке моей ноги, и, чтобы помочь ему выкарабкаться, я протягивала ему соломинку. Как можно было пройти мимо отслоившейся от ствола коры — там притаился жучок, и я ждала, когда он вылезет. Тут я замечала перышко — оно одиноко лежало на траве. Положив его на ладошку, я дула — перышко взлетало и, кружась и покачиваясь, опускалось на землю. А как аккуратненько выстроились зернышки в колосе! Одно я вытащила из гнездышка и прикусила зубами, на языке остался вкус хлеба и молока. А совсем внизу, у самой земли, в хлебах росли цветы, совсем крохотные, кукольные, махонькие-махонькие. Я не знала их названий, но глаза мои превращались в микроскоп, и я различала самые тонкие оттенки каждого лепестка, видела четкий рисунок этих диво-дивных трав, весь этот ни на что не похожий крохотный мирок. А одна-единственная капля росы, сохранившаяся с утра в цветочном венчике, приводила меня в восторг.
Мне необходимо поделиться с кем-нибудь моими открытиями, но дорога пуста, капля росы пролилась, в отчаянии я бегу и кричу:
— Мама-а-а, подожди-и-и меня-я-я!
Я приближаюсь, и Павлик передразнивает меня, повторяет мой отчаянный вопль, к нему присоединяется и Кая.
Мамы останавливаются. Я догоняю их и некоторое время шагаю рядом с колясками, но вот под моей ногой хрустнуло яблочко-падалица, я нагибаюсь, беру его в руку, зернышки у него маленькие, белые, я откусываю кусочек и тут же выплевываю горькую слюну. Почему яблоко не осталось на дереве? Почему мама-яблоня сбросила его? Или это сделала красивая яркая птичка? Откуда она прилетела? Когда я вырасту большая и у меня будет свое королевство, я поселю в нем разных пестрых птичек и бабочек, ящериц и стрекоз и мышек в серых шубках. Я вспугнула белую ночную бабочку, она красивее, чем мотылек, а главное, ее можно поймать, я разглядываю ее глаза и усики.
Мамы с колясками скрылись за поворотом дороги, меня охватывает страх, я совсем одна на белом свете, я бегу и падаю — мои колени и локти не успевают заживать, — я поднимаюсь и ору:
— Мама-а-а, подожди-и-и, мама-а-а!
Коляски вторят мне двухголосым эхом. Иногда я настолько увлекаюсь созерцанием, что маме приходится возвращаться за мной, она дает мне очередной подзатыльник и тащит к тете Тонче, которая присматривает за обоими разбушевавшимися мальчишками.
Несмотря на палящий зной, тетя Тонча свежа как роза. Золотистые волосы красиво завиты, большие карие глаза глядят на мир с детским удивлением. Она сама шьет себе платья и всегда выглядит так, будто только что сошла с модной картинки. Ее прелесть завораживает меня. Глядя на нее, я ощущаю всей кожей, до чего же я чумазая, сопливая и зареванная, и пытаюсь вытереть лицо грязными руками.
— Невозможная девчонка, — с отвращением говорит тетя.
— Что мне с ней делать? — вздыхает мама. — Ну просто дубина какая-то, никак не пойму, в кого она такая уродилась!
Они начинают перебирать родню с маминой и отцовской стороны, чтобы добраться до истоков моих дурных наклонностей, я сначала слушаю их, но тут на моем пути встает репейник. До чего же хорош! Листья кружевные, зеленые колючки и фиолетовая корона! Над душистыми цветами жужжит полосатый шмель и потягивает сладкий сок. В моем королевстве будут и шмели, только без жала. И пчелы, и воинственные осы, но свое опасное оружие пускай оставят у входа.
— Мама-а-а! Подожди-и-и меня-я-я!
Иногда мы проходим мимо крестьян, работающих на полях. Женщины выпрямляются и, заслонив глаза ладонью, долго смотрят нам вслед. Мы здесь первые «дачники». Скорее всего, и последние.
Вопреки своим убеждениям мама, вторя тете, здоровается с ними, взрослым вторит эхо из колясок:
— Бог в помощь!
— Пошли господь бог, — отвечают крестьяне.
Грудные младенцы ревут или спят прямо на межах или в бороздах между ботвой картофеля, малыши играют тут же, на них грязные платьица, и мальчишки и девчонки без штанишек. Дети постарше помогают взрослым. Они шипят свое «Бусс» — так звучит произносимое скороговоркой пресловутое, затрепанное, но прочно укоренившееся здесь приветствие: «Благословен будь, Иисус Христос!»
Новое республиканское приветствие «добрый день», уже прочно установившееся в городах, сюда, в Льготу, еще не дошло.
Тетина шляпка, большие глаза и мамины развевающиеся волосы иногда пугают крестьянок, они поспешно утирают детские мордашки подолом, что является испытанным средством от дурного глаза.
У картофельного поля мы натыкаемся на тетиных родных: они полют и складывают сорняки в корзину для корма. Даже сорняк не должен пропадать даром. Им кормят гусей.
Изнуренная, беззубая старуха протягивает свои до крови израненные руки.
— Видишь, Тоничка, почему я отдала тебя из дому, погляди на меня, погляди на свою сестру, и ты была бы такая же, если б осталась здесь.
— Ага, ага, — подхватывает сестра, — тебе повезло, что ты отсюда вырвалась, здесь только и знай, что гни спину от зари до зари.
Тетя холодно и отчужденно молчит. Мне жутко, я не знаю, кто из них прав. И не могу себе представить, что эти три существа могут быть хоть чем-то связаны между собой, мороз пробегает по коже от ядовито-сладкого голоска, скользящего по ледяной корке равнодушия. Я приседаю и прячусь в бороздах, тетина шляпка и мамины развевающиеся волосы скрываются за горизонтом, я вскакиваю и мчусь вслед за ними.
В Прагу мы возвращались бесславно: тетя в последнем платье, мама — кожа да кости, она так и не сумела побороть отвращения к деревенской пище. Мама и представить себе не могла, какой сюрприз ожидал ее дома.
Папа получил от железной дороги квартиру в рабочем районе. Это было удобно, недалеко от его работы, можно было прибежать домой пообедать.
— У тебя будет отдельная кухня и комната. Кухня маленькая, зато комната преотличная. И у каждой семьи свой садик.
— Ну да-а? — недоверчиво протянула мама.
Это было слишком уж заманчиво, она предчувствовала какой-то подвох. И не ошиблась. Я же страдала оттого, что так и не видела наше новое жилище в первозданном его виде. Папа прежде всего поменял полы, источенные древоточцем, и разорил плиту, где ютились тучи черных и рыжих тараканов.
Но и эта мера не дала желаемых результатов: мама еще долгие месяцы терла, скоблила, сыпала порошки, раскладывала шарики, вешала липучки — тараканы пугали нас своими усищами, появляясь из невидимых щелок в самые неожиданные и неподходящие моменты.
— Я тут рехнусь, — кричала мама, — и это у тебя называется комнатой и кухней!
— А разве тараканы — это клопы? — отбивался папа. — Ведь они же тебя не кусают? Сами рады, что успели удрать! Просто жуки, как всякие другие жуки.
Да, это так. Если подходить к вопросу объективно, тараканы действительно жуки, и жуки очень черные, очень усатые, а впрочем, даже довольно красивые. Не могу выносить лишь, как они хрупают под ногами.
Я искренне хотела бы уничтожить их, но просто не в состоянии додавить до конца, я отскакиваю, и полураздавленный таракан крутится по полу; круговое движение черного по красному кирпичу приковывает мой взгляд, я зажмуриваюсь, вытягиваю ногу, чтоб прикончить его муки, но не могу и удираю.
— Крысы тебя не устраивают, — вздыхает папа, — тараканов ругаешь, я просто не знаю, чего же ты все-таки хочешь?
В Бубенече крысы плодились и размножались в конюшнях и лезли в наши дома, в Голешовицах они потрусливей, прячутся в канализации. Зато тараканы неистребимы.
Однажды явилась расфуфыренная тетя Тонча; таракан, оторвавшись от косяка, свалился ей прямо на новенькую шляпку. У тети легкий характер, она без смущения стряхнула его и раздавила.
— Как слива, — промолвила она с удовольствием.
Мама ломает руки: что, если в гости придут какие-нибудь нужные люди? Но она зря беспокоится, к нам навряд ли может прийти кто-нибудь, не знающий, что такое тараканы.
Думаю, что никакие силы не принудили бы маму сменить тихий и зеленый Бубенеч на задымленные Голешовице. Но ни деревенский воздух, ни хорошее питание Павлику не помогли, врач направил его в больницу в Лужи-Кошумберк. Маму убивала пустота в доме, тысячу раз на день выглядывала она в окно, надеясь увидать мальчонку, карабкающегося на забор или спускающего червяка в канализацию.
Маме необходимо было убежать от воспоминаний, уйти оттуда, где она была счастлива. Ее война с насекомыми на самом деле была борьбой против судьбы. Мама терла и скоблила, чтобы прогнать тени, чтобы воспоминания перестали терзать ее.