Зимой почтальон принес официальную бумагу. У нас на дверях висел почтовый ящик, но письма мы получали редко, разве что несколько открыток к рождеству, весточку от пани Тврдой. И вдруг официальная бандероль. Повестка, требующая подписи, адресованная папе. Мама целый день крутилась вокруг рокового конверта, но распечатать не решилась. Он воцарился в буфете за стеклом и притягивал наши взоры.
Папа нахмурился. Его приглашали явиться в присутствие как двадцатидвухпроцентного инвалида, и это его оскорбило сверх меры. Он считал себя человеком здоровым и сумел убедить в этом всех окружающих. Никогда ни на что не жаловался, а на ногу тем более.
— Аккурат двадцать два процента! — ворчал он. — Хотелось бы знать, как это они высчитали. Двадцать два процента! Делать им нечего, вот и роются в старых делах.
Но выбросить повестку не осмелился. Отпросился с работы, переоделся в выходной костюм и отправился в присутствие, заранее настроившись агрессивно. Чиновник в сатиновых нарукавниках еще подлил масла в огонь: с важным видом посмотрев повестку, он послал папу выше по начальству.
— Нам стало известно, что вы инвалид войны.
— А мне это известно уже давным-давно, больше десяти лет!
— Вы получаете пособие по инвалидности?
— Нет, не получаю!
— Почему не получаете?
Папа неприязненно посмотрел на сатиновые нарукавники за столом.
— А как я, скажите на милость, могу его получать? Мне никто не дает, вот я ничего и не получаю!
— Но вы имеете законное право получать пособие по инвалидности!
Отец только плечами пожал.
— Вы никогда о пособии не хлопотали?
— А зачем мне хлопотать?
— Поймите, вы отвечаете всем условиям, говорю я вам.
— Ага.
— Вы должны были хлопотать! Понимаете? Вы просто обязаны получать пособие по инвалидности!
— А почему это?
— Потому что вы инвалид войны, легионер и имеете на пособие полное право.
— Возможно, — сдался папа.
Чиновник уставился на пол, где остались мокрые кружочки от наконечника папиной палки, но ничего не сказал.
Этот богатырь с нахмуренными бровями и спокойным взглядом, а главное, с палкой в руке, видимо, его напугал. В какую картотеку заносить типа, который не просит того, на что имеет право?
— Вы работаете?
— Да, на железной дороге. Мастером в мастерских.
Буржуазная республика обожала титулы и звания: «мастер в мастерских» рангом выше простого рабочего на стройке.
— А последствия ранения мешают вам работать?
— Вовсе нет. Я ни на что не жалуюсь.
— Но ведь вам наверняка тяжело, — в отчаянии не сдавался чиновник, — ведь вы работаете стоя! Так?
— Конечно, не сидя, — съязвил папа, — у меня там и стула-то нет.
— Подпишите вот здесь, — строго приказал чиновник.
— А это еще зачем?
— Затем, что, если вам положено пособие по инвалидности, вы должны получать пособие по инвалидности!
— Значит, никуда не денешься? — вздохнул папа и подписался. Буковки у него были острые, колючие.
— Послушайте, да у вас такой вид, будто я вас обобрал, а я вам, между прочим, деньги даю!
— Вы? Мне! Да ведь мы даже не знакомы.
— Не я, а государство! Республика! И вы пособие получать будете! И то, что недополучили, тоже получите! Закон имеет обратную силу! Можете идти! Ступайте.
— Вот и прекрасно, я и сам уже собирался уйти, — усмехнулся папа, глядя на рассвирепевшего, багрового от гнева чиновника, который то нервно хватал бумагу, то мусолил карандаш. — Прощайте!
Слова «обратная сила» мои родители не вполне понимали, об этом у нас много говорилось, поэтому они и засели в моей памяти. Неприветливый прием добросовестного чиновника ничего доброго не сулил, и вообще от присутственных мест хорошего не жди.
— Что за «обратная сила» такая? — беспокоилась мама.
— Ну что ты маешься, скажи на милость, — ворчал папа, — «обратная сила» — это и есть «обратная сила», и все тут!
Но вскоре дело выяснилось.
— Муж дома? Я ему перевод принес.
— Нет, на работе. Но вы можете оставить деньги.
— Могу? Ишь нашлась умница, да разве я доверю вам этакую уймищу денег? Больше двадцати тысяч! А вы говорите оставить!
Мама так и охнула. Быстро окинув взглядом лестницу, пригласила:
— Заходите! Я вам сейчас кофе приготовлю!
Почтальон, видимо, колебался, но ему не хотелось тащить деньги обратно, кроме того, мы каждый год покупали у него почтовый календарь с анекдотами, который я прочитывала от корки до корки. Он выпил кофе и выдал деньги.
Мама защелкнула за ним замок на два оборота, набросила цепочку, опустила занавески и со слезами рухнула на стул.
Денег на вид было немного: всю сумму выдали в пятитысячных купюрах. До этого времени в наш дом не залетала даже тысячекроновая бумажка. Мама вертела в руках совершенно незнакомые ей кредитки, и в голове ее мелькали черные мысли — не фальшивые ли они, а если настоящие, то кто же их разменяет. Не может же она, в самом-то деле, расплатиться в мелочной лавчонке пятитысячной купюрой за четверть фунта масла или в мясной за три четверти фунта грудинки на суп? И куда спрятать деньги? В буфет среди посуды? В шкаф, под белье? В постель, под матрац? Положить на книжку? Нет, книжку вору утащить еще проще.
Вид у мамы был такой измученный, что отец даже перепугался.
— Что тут у вас опять стряслось?
— Та самая «обратная сила». Что будем делать?
— Раз она обратная, ее можно и отдать обратно.
— Отдать? Ты что, спятил? Вернуть столько денег?
Отца сумма не ошеломила. А может, он притворился. Мама успокоилась и принялась распределять капиталы.
— Давай хоть раз в жизни устроим себе богатое рождество, — предложила мама, и папа не стал возражать, а разрешил делать все, как она пожелает. Скорее всего, он просто-напросто не представлял себе, что такое «богатое рождество».
— Сразу же начнем покупать подарки! Бабушке пальто, ты видал, в чем она ходит? Впрочем, разве ты что-нибудь видишь?
— Возьми да купи или дай денег, пусть сама покупает!
— И деду что-нибудь посолидней, а не пачку табаку…
— О боже, — ворчал папа, — ведь ему ничего не нужно. А что, если трубку?
— И Гонзе. Не может же он вечно носить твои обноски. Такой большой парень.
Отец только плечами пожимал. Он не делил родственников на своих и на маминых, знал и любил мамину родню еще с довоенных времен, хотя его скептический взгляд на вещи никак не гармонировал с их фанатичной верой.
— Ты лучше сходи с ним сам, разве я разбираюсь в мужских вещах?
— Ладно, — неохотно согласился папа.
Отец понял — деньги принесут ему одни только хлопоты.
Гонза основательно вытянулся, но остался таким же тощим. Определить его в ученье оказалось не просто: его табель отметками отнюдь не блистал, а платить за учебу тете было нечем. И Гонзу пристроили учеником на Белькредской в скобяной лавке. Приказчик оказался человеком приличным, не отвешивал Гонзе подзатыльников, не кричал, но и не принимал в расчет его физических возможностей.
В те годы ходил анекдот о некоем чувствительном господине, который помогает мальчишке-подмастерью толкать в гору тяжело нагруженную тележку и спрашивает, как же так, почему приказчик заставляет его таскать такие тяжести, на что ученик отвечает: «Пан приказчик говорит, что всегда найдется осел, который мне поможет».
Эта острота не отвечала действительности. Гонза грузил и таскал тяжелые металлические печки, пакеты с гвоздями, ящики с инструментами, мотки проволоки. Но никогда не объявился ни один осел, который бы ему помог. Самое большее — пожмут плечами и обронят «ученик-мученик».
Тетя плакала, но мой папа резко обрывал ее:
— А ты как думала? Что его поставят к прилавку кастрюли продавать? По крайней мере настоящим мужчиной вырастет, ведь он не дохлятина какая-нибудь!
Но я к тому времени научилась различать папины интонации — он, конечно, жалел тощего мальчишку. Сделать для него он ничего не мог, разве что подбодрить иногда. Папа поворчал, поворчал, но пошел покупать парню пальто. Перешитая папина шинель слишком тяжела для мальчишечьих плеч.
Гонзе купили в магазине готового платья зимнее пальто, но тем уродливей выглядывал из-под него ветхий костюмчик. Купили и костюм, но из-под пиджака виднелась застиранная рубашка.
Зашли в бельевой магазин. Гонза там же переоделся и повязал новый галстук.
— Ну, дружище, а как же быть с твоими чоботами!
— Нет, дядя, ботинки мне не покупайте! Не надо, я не хочу!
— Почему не хочешь?
— Мерить придется…
— Померишь, что ж тут такого?
— Нет, нет, я не могу…
— Да почему же?
— Не могу, и все тут!
— Тогда купим без примерки, полуметровые, — засмеялся папа.
Тетя Бета как-то созналась нам в своих очередных завихрениях. Она хотела сделать Гонзе сюрприз, и, когда продавщица спросила размер ноги, тетя воскликнула: «Наверное, полметра!»
— У меня носки дырявые, — буркнул Гонза.
Помогли горю — купили носки, Гонза натянул их прямо в пассаже, и только тогда отправились в магазин «Батя» за башмаками.
Так было у нас со всем, куда не сунься. Каждому крестьянину известно: для урожая нужно, чтоб надолго зарядил мелкий дождик — сильный ливень не пробьет высохшей земли. А наша земля, куда ни глянь, иссохла, истощилась за долгие годы. Целые поколения обнищали.
Хуже всего обстояло дело с тетей Марженкой, она жила беззаботно, как воробышек. Вечно шутила, распевала песенки, но никогда не знала, из чего завтра сварит похлебку.
Зимой она обшивала всю семью. Соседки выплачивали ей по кроне, иногда совали миску яблок, мешок картошки или кочан капусты с огорода. Осенью тетя Марженка собирала на полях сахарную свеклу и варила патоку. Ее ели с хлебом, с ней же пили чай.
Для меня посещение Сухдола всегда было праздником. Мы шли пешком через Стромовку и через Седлец, потому что мама не могла с коляской преодолеть подбабскую лестницу, а влезть в трамвай или автобус не осмеливалась.
Квартира у тети нарядная, чистенькая, приветливая. Белая мебель, в комнате и в кухне — яркие занавесочки. На стенах картинки, на столе всегда цветы: весной — одуванчики, летом — ромашки, зимой — хвоя или вереск.
Но жили здесь без удобств, летом дядя таскал воду издалека, зимой ветер продувал домишко насквозь, словно он был бумажный. Стены в комнате покрывала блестящая изморозь, изо рта валил пар, по утрам даже волосы смерзались. Топили только маленькую печурку в кухне. Иногда дядя привозил от нас на санках «пайковый» уголь, и то когда стемнеет. Утром вода в умывальнике промерзала до дна.
У коммунистов тоже есть свои предубеждения, дядя ратовал за женское равноправие, но ему было неприятно, что его кормит жена — маленькая женщина, которая проходила под его поднятой рукой, не наклоняясь.
Он делал все, что мог. В четыре утра плелся голодный и озябший в Прагу, в контору по найму. Иногда что-нибудь удавалось найти, но в большинстве случаев возвращался ни с чем. Он ждал снегопада, но, когда снегу наконец наваливало по колено, подрядиться на уборку не мог — не было башмаков. Получался заколдованный круг. Если удавалось сэкономить на транспорте, то все планы разбивало отсутствие обуви — ведь босиком не пойдешь на работу, а без работы не купишь башмаков. Летом он подрабатывал у дяди Вашека. Но, отдав зимние долги, снова сидел без гроша.
Дядя мыл посуду, приглядывал за похлебкой и, видя, как его маленькая жена за несколько крон корпит над шитьем, задыхался от злости. Он частенько взрывался, они ссорились, но у тети в запасе всегда находился спасительный анекдот — она умела все обратить в шутку.
После долгих лет супружества у них родился сын, тете уже было за тридцать, но выглядела она школьницей, и бабки вслед злословили: «Не успеют школу кончить, как уже… ну, и молодежь нынче пошла!»
Настало время тете родить, денег ни гроша, и они отправились из Сухдола на Штваницу, в бесплатную больницу. Врач осмотрел и рассудил, что явились они преждевременно.
— Приходите завтра.
Поплелись обратно. На Летной тетя почувствовала усталость, и они зашли к дяде Пепику выпить кофе, передохнуть.
— Куда ты потащишься в темноте по этой страшной лестнице? — сказал дядя Пепик. — Оставайся-ка лучше у нас, как-нибудь разместимся.
Большая Маржка устроила маленькую Маржку поудобнее. Если в одной комнате на двух кроватях умещаются четыре человека, то втиснутся и шесть.
Тетя Маржка-большая обладала острым язычком, обо всем имела свое суждение, но душа у нее была золотая. Кроме Лидунки, у них жила еще и племянница. Лидунка с Божкой легли на одну кровать, тетя Марженка на вторую, а на трех взрослых пришлась одна раскладушка. Поначалу долго торговались — каждый уступал это ложе другому, а потом, оставив раскладушку без внимания, расположились на стульях. Спать пришлось недолго. Ребенок появился на свет той же ночью, и через раскладушку, расставь они ее, бабка-повитуха все равно не смогла бы подойти к тете Марженке.
Я очень любила тетю Марженку и восторгалась ее младенцем с такой страстью, что сама себя не узнавала.
Впервые в жизни перед уроками я, улыбаясь во весь рот, подскочила к нашей пани учительнице и сообщила, что у нас родился мальчик.
Эта столь необычная для меня реплика произвела странное впечатление. Пани учительница на минуту утратила дар речи и перестала следить за выражением своего лица. На нем, скорее всего, отразился ужас, и я с некоторым опозданием поняла, что вышла за рамки приличия. С каким удовольствием я взяла бы свои слова обратно!
— Передай молодой мамаше, что я желаю ей и ее мальчику большого счастья, — сказала пани учительница. Я почувствовала холодную вежливость этой формальной любезности и, пристыженная, опустилась на место.
Тете я, конечно, не передала этого банального пожелания. Что общего у пани учительницы с нашей семьей?
— Надо как-то помочь Маржке, — рассуждала мама теперь, когда у нас появились деньги.
— Я же тебе сказал, делай что хочешь!
— Но деньги-то твои!
Папа махнул рукой. Потерянных на войне и в плену семь лет и изуродованную ногу не оплатить никакими деньгами. Он никогда об этом не говорил вслух и не разрешал говорить никому — он слишком хорошо знал, что война перевернула всю его жизнь. Его упорное желание остаться рабочим проистекало из убеждения, что актером он стать не может. Театр был его самой большой любовью, его болью, и папа напрасно пытался излечить ее страстью к шахматам.
Не могу ничего сказать насчет артистического таланта отца. Взрослой я его на сцене не видела — к тому времени он стал режиссером любительского театра.
Мама ни за что не соглашалась ходить в театр. Отец отбил у нее охоту к театру раз и навсегда. Из актеров она признавала только Вояна, а того уже не было в живых.
— Воян! Вот это был Францек! А нынешние?! Разве нынче кто-нибудь сыграет Францека? Разве нынче есть актеры?
Но однажды, в тихую свою минутку, мама призналась, что Вояна видела всего лишь раз, да и то со второго яруса.
— И еще сбоку. Билеты покупала Маржка. Ну ладно бы на верхотуре, а тут еще сбоку. Я ей говорю: ты, милок, и так от горшка два вершка, поднимут занавес, так ты вообще ничегошеньки не разглядишь! И верно — мы только ботинки у актеров видели, вот и все.
— Значит, ты своего Вояна так и не разглядела?
— Не разглядела! Не видала?! Его и видеть не надо. Он как закричит: «Вавра, ко мне!» Боже ж ты мой, ты бы слышала, как он кричит! Всю свою жизнь вложил в этот крик. Господи боже мой, как вспомню «ко мне, Вавра, ко мне!». Да разве нынче кто-нибудь так сыграет?!
На игру отца она смотреть не ходила. Никто так и не смог ее уговорить. Истинной причины я никогда не узнала. Никогда. Может быть, мама и сама себе не могла объяснить тайную причину своего упорного отказа.
— Да я их всех знаю как облупленных, стану еще смотреть, как они ломаются да кривляются?! Пусть переодеваются да наряжаются, все равно из костюмов мозолистые лапы торчат.
Скорее всего, она не могла смотреть, как папа, прихрамывая, движется по сцене. Слишком глубоко это ее ранило, смех публики она восприняла бы как насмешку. А может быть, не хотела в ярком свете юпитеров видеть, как сильно изменился ее веселый Пьеро.
Публика была своя, и все настолько привыкли к папиной хромоте, что ее просто не замечали. К тому же он выбирал такие роли, где этот недостаток сглаживался. Кстати, а почему первый любовник не может быть хромым? Разве хромые не любят?
Папа готов был сделать для театра больше, чем для нас. Невозможно подсчитать, сколько часов он провел за чтением пьес, за подготовкой к репетициям и просто работая для театра рабочим. Он все умел, во всем разбирался: и в освещении, и в декорациях — и знал, как обходиться с занавесом. А сколько вещей он перетаскал из дому! Полотенца, простыни, посуду — многого мама так больше никогда и не увидела. Папа где-то раздобыл тапку и отвез в театр кое-что из нашей одежды, постель, шкаф. Однажды мама нашла всю нашу посуду в кухне на полу, ибо наш старый буфет, видимо, возмечтал о театральной славе.
В таких случаях мама теряла чувство юмора, театр становился объектом ссор, ежедневной перебранки и мучительных скандалов.
— Ты куда это собрался? — начинала мама. — Опять в свою «Домовину»?
— Угу, — бросал папа, одеваясь.
— Не можешь хоть один вечер провести дома с нами?
— Пойдем со мной.
— Вот еще! Только этого не хватало! Что я там буду делать?
— Что, что… Посидишь, посмотришь…
— Было бы на кого!..
Она ни разу не пошла с папой, папа ни разу не остался дома, все схватки оканчивались вничью, никто не уступал. Мама шла в атаку, отец большей частью отмалчивался, одевался и уходил.
Среди любителей, как и в профессиональном театре, махровым цветом цветут интриги, актеров оскорбляет любая критика, они считают себя непризнанными гениями, жаждут блеснуть в заглавной роли, но, не желая затевать публичного скандала, довольствуются сплетнями и анонимками.
— Надрываешься на них — вот и получай, — торжествовала мама, преподнося отцу к обеду подобное язвительное произведение без подписи автора, — если кто хочет быть ослом, отдавать им все свое время да еще таскать тачку, тот пускай ослом и будет. Если б я тебя попросила шкаф привезти, ого! А полотенца — штук пять, не меньше, в твоем балагане пропало, вот и получай за все! Если бы ты за деньги вкалывал, а не надрывался задарма, то птичье молоко пил бы, а не картошку трескал!
Папа равнодушно прочитывал письмо, выслушивал маму, ел свой суп, а закончив обед, поднимался и спокойно бросал очередной пасквиль в печку. Мама не верила анонимкам, ее возмущали грязь и человеческая злоба. Она просто из себя выходила. Столько отец отдает людям, а те не желают его ценить. Папа соглашался, но вечером снова надевал пальто и уходил. «Ему хоть трава не расти», — раздражалась мама.
Однажды я встретила папу, когда он волок на тележке какую-то мебель, и помогла ему:
— А ведь правда, папа, мог бы и кто-нибудь другой тяжести перевозить?
Отец остановился. Закурил, выпустил дым, отер потный лоб и медленно проговорил:
— Если ты считаешь, что какое-то дело должно быть сделано, никогда не жди ни славы, ни денег. Одно из двух: либо делай, либо не делай, третьего быть не может.
Я уже подросла и понимала, что такой взгляд вряд ли годен для нашего волчьего мира и отец ничего не добьется. Но я поняла также, что иначе жить он не может, что тяжесть разочарования его раздавит.
Я смотрела ему вслед: он, хромая, тащился по мостовой, и мне казалось, будто я вечно стою здесь и смотрю, что все это уже было много-много раз. Я бежала в аптеку, чтоб купить двести граммов ваты, два пакета марли и бинты для брата-калеки и много раз встречала отца с тележкой и думала, что и его путь, и мой — оба наши пути бессмысленны.
Какая тщета, какая все это тщета! Вот я волоку в поте лица реквизит на одно-единственное представление для горсточки зрителей, которые придут лишь для того, чтоб посмотреть на игру своих знакомых, развлечься и отдохнуть, немного встряхнуться на любительском представлении, хотя под боком есть кинотеатр.
Ноги мои подкосились, и я привалилась к грубой штукатурке барака.
С самого раннего детства у меня случались моменты странного прозрения — я вдруг видела своих близких или самое себя в некой скульптурной неподвижности. Время на какую-то долю секунды останавливалось и обнажало всю бессмысленность наших слов, наших жестов. На кого кричит мама, куда спешу я, что я делаю и зачем? Зачем? Какой смысл, какой смысл вот в этой собачке, которую брат рисует левой рукой, для чего здесь висит синяя шапка железнодорожника с крылатыми колесами? Ах, до чего же глупо булькает кипящая вода на плите! Зачем все это, зачем? Меня охватывает сомнение, берет за горло, вырывает из моего тела позвоночник, кости и нервы, оставляя немного дрожащей плоти, и нет у меня рта, чтобы крикнуть. Зачем? Зачем? Зачем?
Обычно моя слабость быстро проходит, я преодолеваю мертвую точку, прихожу в себя, возвращаюсь в детство, где все важно только на один день.
Часть своего времени отец тратил и на меня. Времени и денег. Из «обратной силы» на второй же день он купил мне два толстых тома «Истории земли Чешской».
Мне велели вымыть руки, постелить на стол газету и лишь после этого доверили книги. Мы читали оба взахлеб. По-моему, отец приобрел их равно и для себя — ведь любил же он декламировать стихи из книжек, которые покупал мне. Что касается «Истории», то здесь мы быстро сговорились: меня больше привлекал первый том — в нем было больше романтических описаний, отец отдавал предпочтение второму.
Рождество началось со сказочно богатых подарков. В день святого Микулаша родители не удержались и накупили нам книг о животных. Я включила Гайса-Тынецкого в число любимых своих авторов, а братик полюбил его еще сильнее, чем я. Он приоткрыл нам не только многочисленные тайны природы, но и заразил сомнительной своей философией. Очеловечивание животных стало нам мешать в обычной жизни. Мы теперь боялись, что любое наше прикосновение может оказаться пагубным для какого-нибудь мира, меньшего, чем даже наш.
Деньги, спрятанные мамой, требовали «чего-нибудь в дом». Первоначально речь шла об этажерке, но потом мама развернулась на целую спальню. Ведь я выросла из своей кроватки. Соскоблив темную краску со спинки, я совсем освободила ангелочка.
Старая кровать родителей тяжело чернела в углу, под нарисованными розами. Старый шкаф раскрывался с душераздирающим скрипом. А страшный черный сундук с бельем! Папа перекрасил его в зеленый цвет, но что толку.
Я исследовала и ощупывала новую спальню из твердого дерева, я ощупывала ее, но мебель казалась мне ничуть не прочнее старой.
— Подожди, вот ударишься об нее головой, тогда узнаешь, прочная или нет, — утешал папа.
Мебель была шоколадного цвета, украшенная резьбой: корзинки, из которых сыплются цветы. На каждом шкафу — корзинка, в изголовье кровати — корзинки. Нам она очень понравилась.
Самый большой восторг вызвал у меня туалетный столик. Я немедленно вызвалась вытирать с него каждый день пыль, это давало мне возможность безнаказанно играть с зеркалом — большим, блестящим, овальным. Мама украсила его стеклянными бусами — памятью о дяде-скульпторе. Еще от него осталась на память маленькая вазочка цвета охры — совсем не такая, как в магазине. Округлая, милая вазочка хранила тепло руки давно умершего человека. Мы всегда ставили в нее несколько веточек вереска. Я вытирала ее особенно осторожно. Чем ближе подходило лето, тем более хрупкими становились сухие веточки, лиловые цветы осыпались. Еще на подзеркальнике стояла узкая высокая фарфоровая ваза, но ее мне все-таки удалось разбить. И фигурка обезьянки, та самая, которая подружила меня с братом. Косметики у мамы не было никакой. Духов и одеколона она не выносила. Никогда не причесывалась перед большим зеркалом, а может быть, даже и не гляделась в него — берегла.
У кроватей были металлические сетки, а на них матрацы, набитые морской травой.
— А разве в море трава растет?
— Водоросли!
— Я на них не стал бы спать, — заметил Павлик, — на водорослях-то, бррр.
Возле кроватей стояли ночные столики, на них лампочки с металлическими колпачками в виде цветочного венчика. Однажды на столик вскочила наша кошка Минда, свет падал на ее шубку, над самой головой висел стеклянный колокольчик, меня эта картина до того поразила, что я написала на пакете из-под муки стихотворение. Правда, кошка Минда превратилась в кота для рифмы «коточек-цветочек», но это вполне простительная поэтическая вольность…
Эти лампочки однажды здорово меня перепугали — они зажигались при помощи выключателя на шнуре. Мне захотелось посмотреть, что там у выключателя внутри, стала его разбирать, как вдруг меня что-то страшно ударило. Это было совсем как в сказке — «высоко сижу, далеко гляжу». Меня согнуло в три погибели, и я насмерть испугалась: такая крохотная штука, а как бьет!
— Ну и дурында же ты, — учил меня позже папа, — ведь если бы ты не стояла на полу, могло и убить!
Мама, окинув новую спальню взглядом знатока, заявила:
— Как бы не так! На такие прекрасные матрацы латаные простыни? И подушка ни к черту! Нужно купить батистовое покрывало, а к покрывалу портьеры. А на рождество я куплю оригинал и повесим в головах!
«Оригинал» — мамина давнишняя мечта. Во время прогулок мы подолгу стояли в пассаже перед витриной магазина, где продавали картины. Они давно висели здесь, в этой витрине, мне даже казалось иногда, что они в какой-то мере мне принадлежат. Мне особенно приглянулся мальчик, который, не стыдясь, добавляет в озеро и свою малую толику влаги. Такие сцены были в нескольких вариантах.
Ну а маме нравились цветы. Она выбрала печальные розы. Темно-красные на сером фоне. Отцветшие лепестки устилают серую скатерть, пышный букет дышит грустью увядания.
«Оригинал» в овальной раме я невзлюбила. С годами он стал еще печальней.
Как видите, деньги так и летели.
Папа заказал себе новый выходной костюм — это был второй костюм после войны, кроме форменного. Мама купила мяконькое суконное пальто с меховым воротничком. На лето мех отпарывала, на зиму пришивала.
И еще сшила платье в салоне, который открыли на Роганской улице. Салон, правда, не пражский, а лишь голешовицкий, но тем не менее там не по-божески драли. Мама рассказывала до самой смерти о том, как шила в салоне платье.
По тогдашним вкусам мама была чересчур худа, и тетя кроила ей свободные, широкие платья-размахайки, чтоб как-го скрыть этот недостаток. В салоне маме сшили узкое, обтягивающее фигурку платье, и только тогда стало видно, какая мама красавица. Зеленый шелк великолепно гармонировал с ее белой кожей и рыжими волосами. Она носила это платье долгие годы. Другого праздничного у нее не было.
Но основные хлопоты и подготовка к богатому рождеству нам еще предстояли.
— Знаете что, дети, на этот раз я испеку и печенье!
Мама печенья никогда не пекла: ее достаточно выматывали ваночки и яблочный струдель. Сама она печенья не ела, а для папы оно все равно как слону конфетка. Нам же мама иногда покупала печенье или обломки вафель в кондитерской. Но сейчас она переборола себя, накупила формочек и записала апробированный рецепт. Не знаю, сколько килограммов муки она бухнула, но теста получилось дикое количество.
Нам с Павликом очень нравилось вырезать формочками зверушек: зайчиков, ласточек, гусят, поросенка и кошку, у которой лапки почему-то не получались. Я укладывала печенье на противень, брат гусиным пером выдавливал дырки на месте глаз. Отец взялся следить за духовкой.
И так мы вырезали, пекли, вырезали, пекли, вырезали и пекли. Первым отступился Павлик, потом папа начал клевать носом, и печенье подгорело. Он подъедал подгоревшее и сломанное. В его огромных руках гибли крылья мотыльков и гусиные шейки.
После двадцатого противня ретировалась и я. Теста все не убывало, а мама все раскатывала и раскатывала. Мы ее предательски бросили, и она почти до утра вырезала зверушек, выдавливала перышком дырки, следила за духовкой и укладывала остывшее печенье в две большие коробки из-под маргарина.
Крошки и сладкий аромат достались нам утром к завтраку, а полные коробки с печеньем мама разместила на шкафу.
— Только посмейте дотронуться до печенья раньше рождества!
Дверцы новых шкафов открывались с трудом, коробки постепенно съезжали на край, и за день до сочельника разразилась катастрофа. Раздался грохот, будто выстрелили из пушки — обе коробки оказались на полу. Последствия были ужасны, целых печенинок набралась неполная тарелка для гостей, а в коробках осталось лишь сладкое жирное крошево.
Папа, вернувшись домой, перепугался, решив, что мы все умерли или тяжело ранены, такой отчаянный был у мамы вид. Он утешал ее, заверяя, что на вкус крошки не хуже целого печенья и с энтузиазмом черпал их ложкой.
— А я им для красоты глазки еще прокалывала, — причитала мама.
Уговорить маму печь фигурное печенье нам больше никогда не удалось. При слове «печенье» ее охватывало нечто вроде амока.
Вместо обычной елочки мы на сей раз приобрели елку до самого потолка. Нам накупили самых лучших шоколадных фигурок, какие только имелись в продаже: большие божьи коровки, куколки, медвежата, кошки, обезьянки и верблюды, — и даже дорогих шоколадок, не завернутых, в фольгу, а облитых разноцветным воском. Шоколадные фигурки нам так полюбились, что мы не решились съесть ни одной штучки. Павлик клал их на ночь к себе в коляску, и от тепла зверушки скособочились.
Украшать елку — наше дело, мы с нетерпением ждали желанной минуты. Павлик, хотя и был моложе меня, обладал настоящим практическим умом. Если ему приходилась по вкусу конфета, он ронял ее на пол, и в кухню к маме долетал его пронзительный голосок:
— Мама, у меня конфетка упала, можно мы ее съедим?
— Конечно, ешьте!
Нам ужасно понравились шоколадные бутылочки с ликером, и на ветки не попала ни одна.
Украсить огромную елку нам было не под силу, брат из своей коляски высоко достать не мог, весь искололся об иголки и вскоре сдался. А я следом за ним. Отцу ничего не оставалось, как взяться за дело самому. Мама развесила на ветвях стеклянные бусы с зеркала. А папа еще прикрепил к каждой ветке цветную электрическую лампочку — большую редкость в те времена.
Мама обычно делала мало покупок, но всегда вкладывала в это занятие всю свою душу. Сейчас ее целиком захватила магазинная лихорадка. Первый раз в жизни у нее появились деньги. Она боялась брать с собой больше ста крон, и ей пришлось здорово набегаться.
Многие годы мечтала она купить гуся, откормленного, круглого, беленького как снег гуся! Когда в Книне она сама их выкармливала, ей не удавалось достичь желанных форм и размеров — гусь начинал страшно хрипеть, и мама бросала откорм, боясь, что он задохнется.
Мы долго выискивали подходящего и на рынке и в витринах магазинов. Мне лично все гуси казались одинаковыми, но маме приглянулся один, самый сытый, его даже гусем нельзя было назвать, он, скорее, напоминал шар.
— Сколько стоит?
— Сто двадцать крон.
Сто двадцать крон — сумма порядочная, для половины работающих мужчин в нашей республике она составляла недельный заработок, а большинство не получало столько и за две недели.
— Дорого, — сказала мама, не спуская с гуся глаз, — у меня с собой столько и не наберется.
— Возьмите какого подешевле.
Торговка выкладывала на прилавок одного гуся за другим, но мама все любовалась своим избранником. Настоящая влюбленность. Из многих ей пришелся по сердцу лишь один.
Послать меня за деньгами мама не решалась, тогда ей пришлось бы открыть тайник, хотя Павлик давно уже его пронюхал. Она оставила меня в залог и побежала домой. Сияя от счастья, мама чуть не теряла сознание под тяжестью огромной птицы, высовывающей ноги из сумки. Тем не менее ее мучила совесть.
— Наверное, надо было взять того, поменьше. Хотя ведь такое случается раз в жизни. Сколько всего из него настряпаю, да еще сало останется, не знаю, не знаю, дочка, тот, поменьше, тоже подошел бы, да все же не такой белый…
На этом, однако, покупки не окончились, торговка маму раскусила сразу и подбросила ей пагубную идею.
— Отец, ты ел когда-нибудь индейку? — спросила вечером мама.
— Нет, в жизни не пробовал.
— Говорят, в ней в одной целых девять сортов мяса. И у каждого свой вкус.
— Да что ты?!
— А что, если купить еще индейку? Деньги-то есть!
Если речь шла о еде, папа никогда не возражал. И вот на кухонном столе появилась небольшая индейка, с ужасающе безобразной головой. А так как торговка была умелая и ловкая, мама притащила домой еще и половину красной заячьей тушки.
За несколько дней до праздника на улицах появились бочки с живым карпом. Продавцы вылавливали их красными, заледеневшими руками и добивали тут же на месте. Каждое рождество мама покупала нам живого карпика, и мы держали его в лоханке. Я всегда подносила ее к Павликовой коляске, чтобы Павлик мог всунуть палец в мягкую рыбью пасть и потрогать плавники. Но на сей раз мы с удивлением глядели на двух ленивых гигантов, они были совсем гладкие, лишь на самом хребте поблескивало несколько крупных чешуек.
— Да это же киты, — рассудил братик, — отойди от них, пока не проглотили.
Я хотела поднести к нему хоть одного из этих карпьих великанов, но Павлик отшатнулся.
— Лучше не надо, пусть лежит в сторонке, он какой-то весь облезлый. Погляди, у него на спине мох случайно не растет?
Карпы нами не интересовались, только лениво распахивали пасти.
— Рыбный салат! — сказала вдруг мама. — Я приготовлю вам пикантный рыбный салат! Пальчики оближете!
Наверное, рецепт она вычитала в газете и тут же взялась за дело, а меня отправила купить селедку, сардины, шпроты и даже копченого лосося.
Сардины и шпроты я донесла благополучно, только облила рассолом пальто. Селедка, к сожалению, оказалась не с молоками, а с икрой, а лосося не было вовсе.
— Так и знала, тебя только за смертью посылать. Ни на что девчонка не годна. Даже дурацкого лосося купить не может. А как я сделаю из икры майонез? Для майонеза молоки нужны.
— Он подавил ей живот, — пыталась я защищаться, — и сказал, что там молоки!
— Ах, оставь, пожалуйста! Тебя каждый вокруг пальца обведет, надо было самой подавить ей живот. Сбегай-ка на Летную. Да завяжи как следует шарф, тебя и на рождество угораздит простудиться!
Я забежала за Штепкой в надежде, что та отличит икряную селедку от селедки с молокой, а лосося уж наверняка достанет.
В те времена лососи еще шли через Прагу по Влтаве и выпрыгивали прямо на плотину. Первого обычно получал в подарок мэр Праги. Но я об этом не слыхала, а лососину в жизни не пробовала. Небольшие копченые куски лосося, перевязанные шпагатом, висели в гастрономических магазинах, но маме в жизни не приходила в голову мысль купить что-нибудь подобное.
А теперь, когда ей приспичило, лосося днем с огнем нельзя было достать. Мы прочесывали магазины один за другим и покупали в каждом по одной селедке с молокой. Штепка рассудила, что таким образом мы непременно найдем то, что ищем, а селедка ведь не портится. Но стоило ей спросить лосося, как продавцы отрицательно качали головой.
Мы обе ухитрились перемазаться с ног до головы, шмыгали носом и, видимо, мало походили на девочек, для которых лососина — хлеб насущный.
В конце концов, измученные, мы вломились в шикарный магазин. Одна бы я ни за что не осмелилась переступить его порога. Магазин пустовал даже теперь, перед праздником, и услужливый продавец предложил нам лосося маринованного. И показал в открытой квадратной коробке розовые ломтики с белыми прожилками. Воистину лососиную сказку!
— Сколько стоит? — спросила Штепка.
— Десять крон сто граммов.
— Что-о-о? Десять крон сто граммов?
— Да.
— Десять граммов за крону? Десять граммов? Крона?
— Да.
Десять крон у меня были, но даже отчаянная Штепка не осмелилась бы купить нечто столь бесстыдно дорогое.
— Мы спросим дома.
И помчались с Летной домой.
— Десять крон сто грамм? — ужаснулась мама. — Я что, с ума сошла, что ли?
Мы продрогли до костей, мама вскипятила чай, вся еда была еще в сыром и замороженном виде, и Штепка поглощала крошево из печенья. Время от времени мама восклицала:
— Десять крон сто грамм! — видимо, не в силах выбросить из головы столь несуразные цифры.
У мамы еще куча дел. Она собралась потрошить гуся, но дожидалась меня, ведь для нас это — огромное развлечение. Нас страшно интересовало, что у каждого животного внутри, нравилось, как все там разумно и продуманно и вовсе не противно. Особенно восхищал нас желудок, мы каждый раз ожидали, что найдем в нем перстень или серьгу, но там оказывались только гладенькие, отполированные камушки, а начисто вымытый желудок переливался радужными красками.
Но этот гигантский гусь был набит салом, салом, одним только салом! Мама осторожно вытаскивала его перемазанной жиром рукой и клала на доску. Наконец высвободила внутренности, тоненькие кишки, тоже обросшие салом и перекрученные, словно тесемки, а потом огромную золотистую печенку.
— Слава богу, что я худая, — радовалась мама, — посмотрите, дети, вот так мерзко выглядит изнутри толстый человек. Гляньте, какое несчастное крохотное сердечко, какой сморщенный желудочек, да и кишочки тоненькие. Только печенка разбухла! Уж лучше я буду как щепка!
Должна сознаться, что после этого введения в анатомию я на долгие годы получила отвращение к гусиной печенке. И когда бы я ни встретила толстяка, у меня тотчас же мелькала мысль о том, как выглядят его внутренности.
К индейке мама подошла с бо́льшим почтением. Осмотрела со всех сторон, несколько раз поднимала нож, но рука снова опускалась.
— Уж лучше подожду отца.
Папа, однако, разбирался лучше в электричестве, чем в индейках.
— Почему же ты сама не можешь ее выпотрошить? Наверное, у нее все, как у курицы.
— Ты так думаешь?
— Конечно.
— А как быть с головой? Сварить?
Папа с отвращением глянул на синие, лиловые и багровые бородавки:
— По-моему, лучше выкинуть.
Так и поступили.
Наконец дело дошло до карпов. Папина работа. Гвоздь программы. Мы с братишкой нетерпеливо ожидали, когда скользкая рыбка начнет кататься по кухне. Самую большую радость мы получали, когда карп от ножа закатывался под шкаф и мы сообща вытаскивали его.
Это убийство рождественского карпа не пугало нас — мы рыбу не жалели, а просто опасались, не разольется ли желчь, не лопнет ли пузырь, которым любил играть Павлик. Больше всего притягивало внимание сердце, которое еще с минуту трепетало у нас на ладони.
Но эти две рыбины оказались так ленивы, что никакого представления не устроили, а спокойно разрешили себя пристукнуть и разрезать на порции.
— Ну, мать, такого карпа я в своей жизни не видывал, у него под шкурой сала на два пальца толщиной, как ты его жарить будешь — просто не представляю!
— Главное, чтоб на дворе подморозило!
— Не бойся, ночью прихватит.
И мама уже скоблит доску, достает большую миску, в которой ставит тесто раза два в год, и подготавливает все необходимое для ваночки. Ставить тесто она будет вечером, а печь ваночку ночью. Маме необходимо сосредоточиться, ей нужна полная тишина и покой, но мы-то с Павликом знаем, что мама просто колдует, ведь от того, какими получатся ваночки, зависит благополучие года.
Мне поручено перебирать изюм и чистить миндаль. Я тружусь с преогромным удовольствием, у изюминок обрываю черешки, а некоторые просто сую в рот. Горячую миндалину сдавливаю, и белоснежное ядрышко выскальзывает из коричневой шкурки. Иногда оно летит на пол, и я его потихоньку съедаю. Но если миндалинка оказывается горькой — то беда, выплюнуть боюсь и только кривлю лицо.
— Пой, — говорит мама, — ну-ка, пои коляды!
Но я пою так фальшиво, что мама только машет руками.
— Десять крон — сто граммов! — вдруг восклицает она. — Хотя с другой стороны — ведь такое можно себе позволить только раз в жизни. Сегодня магазины открыты допоздна, сбегай все-таки, Ярча, за этим лососем. Хотя нет, это грех, лучше не ходи.
А через минуту опять:
— Одевайся, да поживее, вот деньги на трамвай. Но спаси тебя бог кому-нибудь проговориться!
Мне не хотелось покидать теплую кухню, где аромат ванили и миндальных шкурок растворился в запахе топленого гусиного сала. Но если маме что-нибудь взбредало в голову — оставалось только подчиняться.
Я благополучно добралась до шикарного гастрономического магазина, деньги не потеряла, никто на меня не напал, только лососины не оказалось, всю уже распродали.
— Тебя только пошли за чем-нибудь, — сердилась мама, — все рождество насмарку!
А завтра наступил сочельник. Отец утром перед работой не удержался и разговелся рождественской ваночкой, той, что мама испекла ночью. Отец всегда первым нарезал ее и снимал пробу, его оценка была окончательной и бесповоротной.
Что же произошло? Ваночки блестели, словно их покрыли лаком, щетинились миндалем, не лопнули, не осели, не растеклись. Они были только поменьше, чем обычно.
Увы, увы! Мама слишком щедро положила в тесто сдобы, насыпала слишком много сахару, изюма, и дрожжи не смогли поднять всю эту массу: тесто как следует не перебродило и не поднялось. Напряженно, с виноватым видом, мама ожидала приговора.
— Хороши, — сказал папа, — немного, пожалуй, на сухари похожи, но хороши!
Мама, вконец расстроенная и потерянная, взялась за стряпню, но это оказалось просто выше человеческих сил. В духовке жарится гусь, на плите в соусе из чернослива — карп, кипит рыбный суп, надо еще растереть молоки, потушить овощи, сварить компот из кураги. «Боже мой, забыла купить повидло, беги скорее в лавку!»
Еще много раз я носилась то в лавку, то из лавки. С каждым моим возвращением гусь уменьшался — совсем как воздушный шар, только вместо воздуха жир выходит. Гусь таял на глазах.
Мама с ужасом наблюдала за этим явлением природы, вычерпывала половником жир и сливала в глиняный горшок, а гусь все уменьшался и уменьшался.
— Был с небольшого поросенка, а стал с большого воробья, — удивлялась мама, а сама уже совала индейку в духовку и принималась тереть яблоки на струдель.
— Если испорчу еще и струдель, так, ей-богу, все брошу! Погляди за индейкой, не сгорела?
С индейкой ничего не произошло, зато я обожгла себе руку.
— Начинает подрумяниваться!
Мама недоверчиво заглядывает в духовку через мое плечо.
— Зачем ты положила в индейку рис?
— Ничего я не клала, он там уже был.
— Откуда же он взялся?
Мама выбирает зернышки загадочного риса, поливает индейке спинку, а сама, поддерживая коленом противень, скатывает на него с полотенца струдель.
— Поскорей переверни рыбьи головы, помешай юшку, да смотри, чтобы не выкипела. Добавь в индейку жидкости!
— Опять в ней рис, — ужасается мама, — с ума можно сойти, откуда все время рис берется? — И вдруг хлопает себя по лбу: — Зоб! Ведь я зоб не вынула! Индейку из духовки — струдель в духовку — уху доварить! Брось туда цвет, господи боже, эта девчонка не знает, что такое цвет! Перец, перец горошком, вот что значит цвет!
Часы летят, летят, бегут.
Вот и папа. То отщипнет миндалинку от ваночки, то схватит шкварочку, то обдерет гусиную кожицу.
— Ты индейку сделала с рисом? — спрашивает он с невинным видом, и тут мама взрывается, хотя на рождество полагается, чтобы в семье царили мир и согласие.
Мама вынимает из духовки струдель, моет индейку, маринует зайца. Опять она чуть не осрамилась, в заячьем чреве остались его… ну, в общем — бобы. Надо нарезать лук и огурцы! Ох, забыла совсем сварить морковь! Где колбаса для салата? Почистите кто-нибудь картошку! Сварите яйца вкрутую! Смотрите на часы.
Часы летят. «Накрывай на стол, положи туда омелу, в вазу — апельсины».
Да, у нас сегодня есть и апельсины тоже, и американские яблоки, и — о чудо! — весь обросший волосами кокосовый орех, в котором плещется молоко. Что ты тащишь на стол? Подарки ставят после ужина, неси картофельный салат, не смей трогать рыбку, черт побери, она же для украшения, ну а где тарелки? А вилки с ножами? Нет, из этой девчонки в жизни толку не будет!
Павлику суматоха нравится, ему интересно, он стреляет глазами во все стороны, ему хорошо — ведь от него никто ничего не требует. Это я мечусь меж двух огней, так как из его коляски беспрерывно доносятся приказы: «Ярча, дай воды, покажи подливку, дай попробовать салат, принеси апельсинку, оторви шарик от омелы, подойди поближе, я тебе что-то на ушко шепну».
Мама жарит карпов, жира все не убывает, а скорее прибывает. «Приглядывай, чтоб не подгорели».
Мама бегает по комнате, распахивает шкаф, хлопает ящиками, в спешке позабыв, куда засунула подарки, зато Павлик все помнит.
Но вот наконец папа зажег рождественскую елку, и мы, поперхнувшись от дымка бенгальских огней, уселись за праздничный стол. Я, замученная беготней, с туго набитым лакомствами желудком, Павлик — уставший. Мама, вымотанная, издерганная покупками и стряпней, наглотавшаяся кухонного газа и убитая неудачами, безо всякого аппетита, вяло жует карпа, отдающего тиной, и вдруг произносит историческую фразу:
— Нет ничего хуже такого вот богатого рождества. Я по крайней мере ничего отвратительней не видела. Воротит от всего этого! Все могу выдержать, но богатой не желаю стать ни за какие блага мира!
Это мамино желание исполнилось — единственное желание, которое исполнилось до последней точки. Начинался кризис, а потом пришла война.
Но в тот сочельник никто ничего не подозревал, мы сидели за столом, разморенные непривычной едой. Только отец был способен что-то еще проглотить. Впрочем, ничего не пропало, на рождество то и дело приходили гости.
Под елочкой, а вернее, под елкой лежало на удивление много подарков. Христос не забыл и родителей: папе принес часы, а маме золотую брошь с аквамарином.
Этот подарок доставил ей куда больше неприятностей, нежели удовольствия. Когда она куда-нибудь шла, то наглухо пришивала брошку к платью, чтоб часом не потерять. По нескольку раз в год вспыхивала паника: «Куда запропастилась брошь? Неужто пропала? Тьфу, ну и напугалась!» В конце концов брошь навсегда закрыли в ее футлярчике.
Еще перед праздником мама часть денег дала в долг — это было все, что осталось от папиной «обратной силы». Деньги потом возвращали по капле, и они разошлись на ежедневные нужды. Кризис пожирал все, что только возможно.
Вокруг только и разговоров, что о кризисе, и мы с братом представляли его в виде громадной крысы. Вот она стоит в углу, щерит зубы и бросается на папу. Давно, когда мы жили в Бубенече, папа убил кочергой небольшую крысу, но кто сможет справиться с такой громадиной? Ее облезлый хвост захлестнул весь земной шар.
Но и в самые тяжелые времена мы со смехом вспоминали то богатое рождество, когда господь бог спал. Самое ужасное — папе перестали выплачивать пособие по инвалидности. Работающим в государственных учреждениях пособия не полагалось. К счастью, хоть возвращать денег ему не пришлось.