ЦИРК САРАСАН

Больше всего я любила народные гулянья и храмовые праздники. Особенно нравилась мне толпа. Я сливалась с ней, плыла по течению. Протолкнувшись вперед, я очарованно глазела на борцов, что поигрывали мускулами, на распорядителя, облаченного в черный лоснящийся костюм, на нижние юбки толстой Берты, самой тяжелой женщины в мире, чьи ляжки можно увидеть за крону, на рекламу кунсткамер, куда не пускают детей, на гонки смерти, на жонглеров, на дрессированных обезьян или собак. Рекламу малевали на щитах, поставленных у входа, и тигры и крокодилы поэтому получались перерезанными пополам, Актеры паясничали, зазывая толпу, но в таинственные комнаты вход для меня был раз и навсегда заказан. Я только старалась вообразить себе по отдельным деталям, что же, собственно, там происходит. Вероятно, мне представлялось все намного прекраснее, чем было в действительности.

За пятидесятник — на большее мама не расщедривалась — я покупала себе конфетку, точь-в-точь напоминавшую гусиную каку. Одному богу известно, почему именно она из всех конфет, густо облепленных осами, казалась мне самой вкусной. О прозрачных восточных колбасках, о рахат-лукуме с миндалем, я и мечтать не смела.

Иногда я каталась на каруселях, на качели меня было не затащить с тех пор, как Венда — двоюродный брат — разогнал меня до самого неба.

Но и карусели я вскоре возненавидела из-за Павлика. Однажды, возвращаясь из гостей, мы остановились на Летенском поле. Я уселась на лебедя. Я кружилась и раскачивалась, и вдруг моя радость оборвалась: я увидела глаза брата, они жестко глядели на меня снизу. Когда я проделала второй круг, глаза его затуманились, на третьем я заметила слезы на его ресницах.

Мама договорилась с балаганщиком, и коляску взгромоздили на площадку, мама мужественно кружилась вместе с Павликом, превозмогая подступающую тошноту, но его личико было по-прежнему хмурым.

— Я хочу на лошадку, — всхлипывал он.

Больше я на карусели никогда не садилась, взгляд Павлика постоянно преследовал меня.

Я могла часами торчать возле тира, восхищаться наивной поэзией движущихся фигурок, ждать, когда кто-нибудь попадет в мячик, пляшущий на струйке воды, или в яблочко, и тогда женщина начнет качать младенца в колыбели или охотник сразит зайца. Я завидовала девицам, для которых ухажеры с одного выстрела сшибали бумажную розу. Я была еще слишком мала и страдала, мучилась при мысли, что ни один парень не запустит мне в спину мячик на резинке и не предложит полакомиться пышным комом сахарной ваты.

Без денег, а следовательно, не имея никаких шансов, я толкалась в самой гуще толпы, слушала, как зазывалы расхваливают свой эликсир от мозолей, от веснушек, жидкость для ращения волос, навязывают пакеты сластей для Аничек, Пепиков, Веноушека.

— Заходите, заходите!

— На чудеса поглядите!

— Крокодил, крокодил переплывает Нил!

— Жирафа — выше телеграфа!

— У зебры пижама в полоску, лезет зебра на доску!

— А вот змей, искуситель людей! Адама и Еву из рая выгнал господь, добра им желая!

Все вокруг орало и бурлило! Со всех сторон, от качелей и каруселей неслась музыка, в тире трещали выстрелы, кто-то бил в барабан, клоун с набеленной физиономией выделывал коленца, канатоходцы со звенящей тарелкой обходили толпу, старичок тянул смычком на пиле тоскливую мелодию, отовсюду доносилось: «Заходите, заходите», и я не могла оторваться от всего этого, я была пьяна от зрелища, от жара людских тел и шума.

Я возвращалась домой с горящими глазами, я мечтала стать канатоходцем или жонглером. К несчастью, мама большей частью бывала дома, и мои попытки жонглировать половниками, веником или даже яйцами кончались бесславно.

В Стромовке я пробовала ходить по натянутой вокруг газона и клумб проволоке, но страх перед сторожем повергал меня на землю.

Мама отпускала меня к балаганам неохотно: ей не нравилось, что я буквально пьянею от зрелищ. К вечеру приходилось возвращаться домой. Горящие огни я видела лишь издалека, я смотрела на них со странной грустью, как на дальние звезды, где совсем иная, прекрасная жизнь.

Отец тоже не разделял моего увлечения, по воскресеньям он знакомил меня с красотами Праги. Возил по замкам, крепостям и музеям. Но, к его разочарованию, мой интерес проявлялся совсем непонятным образом.

В Национальном музее я равнодушно смотрела на скелет кита, но битый час проторчала около крота со звездочкой на мордочке. Я все удивлялась: большие разработанные, рабочие лапы и эта нежная звездочка. Я складывала целые истории про крота, который добрался до другого конца земного шара, к антиподам, нацепил себе на нос звездочку и возвратился домой. А на небе, с той стороны, наверняка этой звезды хватились.

Папа не мог оторвать меня от витрины. Я без интереса разглядывала разных зверей, пока мое внимание не приковало яйцо вымершего страуса, по величине равное нескольким десяткам куриных яиц. Я уже представляла, как мы зовем гостей и угощаем их всех одним-единственным яйцом. Сколько бы омлетов нажарила из него мама!

Долго-долго стояла я возле растяпы-додо, он выглядел печальным, и мне казалось, будто нас с ним что-то роднит. Разве не преследовала на каждом шагу и меня та же кличка? Я гладила грустные перья. Разве не брат он мой по несчастью? Обзывай меня мама перед людьми didus ineptus, как называют додо, — это бы не так унижало.

Папа показал мне крохотных колибри, они, словно пернатые шмели, высасывают нектар из цветов, обратил мое внимание на великолепные перья райских птиц. Птицы мне нравились еще и потому, что я знала их дарителя. Путешественник Враз жил по соседству с нашими домами на Товарной улице и очень любил детей. В первый раз он остановился у нашего палисадника в самый неподходящий момент, когда я оторвала кукле голову. В мгновение ока я спрятала ее останки за спину, голову сунула в кроватку и прикрыла одеяльцем.

— Как поживает твоя куколка?

Ну и вопрос! Как может поживать кукла без головы?

Я тупо уставилась на его пустой рукав. Среди нас, детей, ходили слухи, будто руку ему отгрыз лев, тигр, медведь, что ему пришлось самому отрубить себе руку, когда его укусила змея.

— Ты ее положила спать? А постельку постелила?

— Ага.

Мне хотелось спросить, что на самом деле случилось с его рукой, но я никогда ни о чем у взрослых не спрашивала.

Потом мы, встречаясь, всегда останавливались, чтобы поговорить, я здоровалась с ним еще издалека. Но однажды, когда перед витриной кондитерской какой-то мальчишка поднял рев, валялся по земле и бил ногами, знаменитый путешественник, на удивленье матери, перегнул крикуна через колено и своей единственной рукой здорово отшлепал.

Меня обуял такой ужас, что я стала обуздывать свои припадки ярости. Мысль, что и со мной может проделать то же самое этот улыбчивый старец, была невыносима.

Папа показывал мне в музее минералы, морских животных, бабочек, жуков, древние монеты, рукописи. Он водил меня по залам музея с таким расчетом, чтобы было что посмотреть в следующий раз, но я вечно тащила его туда, где находился крот со звездочкой на носу.

Мы всегда задерживались в пантеоне, папа благоговейно ступал на мраморный пол и, сняв шляпу, кланялся. Его почтение к людям, захороненным здесь, было столь велико, что он давал мне объяснения шепотом и указывал на них кивком головы и ни за что на свете не ткнул бы в них пальцем.

Папа держал шляпу в своих мозолистых больших руках и, склонившись, стоял в безмолвном почтении перед великими историческими личностями, а во мне возникали еретические мысли: настолько ли уж эти умершие более велики, чем он? От мраморного пола веяло холодом, а папина рука была такая теплая!

Другие музеи не произвели на меня особого впечатления, я всегда рвалась только в Национальный. Дело в том, что на Вацлавской площади была еще одна точка притяжения — новый буфет «Крона». Все-все стоило там одну крону: сосиска с булочкой, бутерброды, пирожное.

Я никогда ничего не просила, но, когда мы приближались к буфету, ноги мои сами начинали заплетаться.

— Есть хочешь?

— Нет.

Мы шли дальше, мимо двери, мимо витрины, мимо соседнего дома.

— Мне немножечко хочется есть, — выдавливала я наконец.

— Почему же ты раньше не сказала?

Папа продолжает идти, но, не выдержав, поворачивает назад, мы спускаемся вниз. Бутерброды, сосиски, котлеты с луком. Папа направляется к серебряному кубу, и мне наливают кофе с молоком. С булкой. За крону. И я с грустью жую.

Мы часто ходили на Градчаны и на Петржин, папа называл мне все башни и башенки, город под нами был сказочно красив, я обнимала его глазами, я знала его в пене цветов, в кружевах зелени и под снегом, смягчающим все линии, искрящимся на солнце.

Папа удерживал меня на краю смотровой площадки, боясь, что я свалюсь, и мы оба глядели вниз равно очарованным взглядом — мы любили башни и трубы, декорированные фасады домов и мосты, реку и красные трамваи, нам были по душе разноцветные жуки-автомобили, улицы, толпа, паровозик с развевающимся дымком, белые крылья над водой. И песнь колоколов.

Под арками Малой страны и простой ржаной хлебец казался мне вкуснее, чем в Голешовицах: он благоухал тмином и историей. Я знала все пражские предания, которыми овеяны скульптуры на мосту, колокола, храмы и камни домов.

Мы обошли все костелы. Креститься мне не разрешалось, но вести себя я должна была тихо и уважительно. Картины и скульптуры, вечно повторяющие друг друга, мало интересовали меня — захватывало лишь пространство, холод да тяжелая смесь благовоний. Взгляд мой карабкался вверх по нервюрам, цеплялся за своды, ибо неф храма вместе со мной пускался в плавание. Меня уносил прохладный, благоуханный простор. Что значили в сравнении с ним все эти посеребренные и позолоченные ангелочки! Или имена художников и скульпторов!

Когда я впервые вошла в храм святого Витта, через круглое окно фасада пробивалось солнце. На полу перед нами лежала разноцветная полоса света. Никогда еще я не видала ничего более прекрасного. Я нагнулась, на моей руке затрепетала радуга и с легкой болью проникла под кожу: я зачерпнула ее обеими пригоршнями и понесла в темноту к отцу.

Но так и не донесла. Она исчезла.

Я загрустила, и папа сочувственно посмотрел на меня.

Он относился уважительно к моему настроению, никогда не указывал, не заставлял, как мама или пани учительница, не внушал, что мне должно нравиться больше, а что меньше. Он спокойно отнесся к тому, что я, очарованная игрой света, пренебрегла серебряным надгробьем Яна Непомуцкого[32].

В хорошую погоду мы ездили на прогулки за город, иногда вдвоем, иногда с папиными товарищами из мастерских. Мы все умещались в одном купе. Меня принимали как равную, я играла с ними в детектива или вызывала духов. В их компании была молоденькая женщина такой неимоверной толщины, что она не могла даже нагнуться зашнуровать ботинки. Муж относился к ней очень внимательно. Все знали, только одна я не подозревала, что дни ее сочтены.

Женщина была смешливая. Когда она смеялась, у нее сначала тряслись многочисленные подбородки; смех постепенно завладевал всем ее телом, она раскачивалась из стороны в сторону и в такие минуты была похожа не на человека, а на ожившую глыбу камня, исторгающую веселый гул.

Толстуха была отличным медиумом. Она сидела с закрытыми глазами — массивное, мощное воплощение серьезности, отвечала на вопросы едва заметным движением головы, как вдруг неожиданно она начинала дрожать от смеха. Однажды мы вместе ездили в Валечов и пошли смотреть Драпские светнички. Наша толстуха застряла в узком проходе пещеры, она заклинилась так, что нам было не под силу протолкнуть ее ни туда, ни обратно. Она ослабела от смеха и окончательно расплылась, заполнив весь проход своими телесами. Спасатели не могли договориться между собой, не видели и не слышали друг друга, тащили ее в разные стороны и чуть было не разорвали. А она, глядя на эту суету, заливалась гулким хохотом.

— Так дело не пойдет, — решил папа, — надо все время нажимать в одну сторону и вытолкнуть ее наружу.

Наконец она вылетела, как пробка из бутылки. Выбравшись на воздух, уселась на камень, и все ее могучее тело заколыхалось от смеха. Смех одолевал ее всякий раз, когда она вспоминала о происшествии.

Вскоре она умерла, и я представляла себе, что там, внизу под землей, она беспрестанно смеется, и могильный холм ходит ходуном.

Иногда мы с папой путешествовали одни. Это были многокилометровые походы. Мы лазили на неприступные скалы, пробирались сквозь лесные чащобы или шагали по дорогам под палящими лучами солнца. Через определенные, промежутки папа делал привал, я мучительно ожидала, когда же наконец раздастся его «стоп». Но никогда-никогда сама об этом не просила.

Пить в дороге он мне не разрешал, а когда жажда становилась невыносимой, я шла умываться и зачерпывала в пригоршню воды из ручья — замечательно вкусной. Вечером на станции папа покупал мне лимонад. Мне очень хотелось красной малиновой воды, но как-то я заявила, что больше люблю лимонад, и мне уже неловко было менять свое решение.

— Малиновую или лимонад? — спрашивал папа, и я уже хотела попросить красную водичку, но во мне в последнюю минуту поднимался какой-то странный протест, и против воли вырывалось:

— Лимонад!

Этот напиток тоже неплох. Лучше, пожалуй, только настоящий малиновый сок из кондитерской, который мне давали, когда я болела, когда повышалась температура, и, понятно, большой радости он не доставлял.

И сейчас я с нетерпением ожидала минуты, когда папа откроет бутылку и оттуда хлынет свежесть; я любовалась цветом лимонада в бокале, не решаясь пить сразу, следила за пузырьками: они прыгали, обдавая холодком нос, и таяли в воздухе. Прыгали и прыгали. Откуда они берутся, откуда этот шелест, переходящий в веселый шум? Что они говорят друг другу, и почему одни вырываются наружу, а другие озорничают на дне?

— Пей, а то нагреется, — замечал папа, отхлебывая свое пиво.

Однажды с нами поехал Кая, и хотя он был моложе меня, о пузырьках знал больше. Я недоумевала, зачем он потихоньку взболтал свою бутылку под столом и только после этого протянул моему папе.

— Дядюшка, откройте, пожалуйста.

Он называл моего отца «дядюшка», совсем как в стихах Безруча, которые начинаются словами «Дядюшка был страстный птицелов…»

«Дядюшка» аккуратно откупорил бутылку, и вдруг все ее содержимое вылетело в лицо соседа по столу, совсем чужого человека.

Глаза у Каи были такой небесной голубизны и выражение их столь ангельски невинное, что пан, наш сосед, что-то пробормотав насчет адовой жары, чуть ли не собрался купить несчастному ребенку другую бутылку.

Зато папа поглядел на своего подопечного с явным подозрением.

В крепостях и замках самое большее впечатление на меня производили тюремные камеры и одиночки, где узников морили голодом. Я не могла понять, как один человек может запереть другого в сырую темницу и отдать на растерзание крысам.

В Карлштейне есть глубокий колодец, который ведет вниз, к реке Бероунке. Его прорубили в горе арестанты. Меня злило, что экскурсовод рассказывает об этом с полнейшим спокойствием, равнодушно показывая большое деревянное колесо: ведь здесь, в этом порочном кругу, с утра до вечера топтались несчастные узники, чтобы добыть воду. Я представляла себе бледных, израненных, голодных людей в рубище, вот они голыми руками рвут камень и уходят все глубже и глубже в осклизлую тьму. Сколько же их погибло, чтобы Отец Родины мог получить воду для своих пиршеств! Неужели он и впрямь был добрым королем, как говорила нам пани учительница? А видел ли он когда-нибудь этих несчастных? Кто были эти люди, обреченные до самой смерти взрывать горы и шагать в деревянном колесе?

Моя детская душа сжималась при мысли о них, но, видимо, их страдания не смягчали королевское сердце. Мне было жутко. Камешек летит в глубину, и я падаю вместе с ним, хватаюсь за холодные, мокрые стены, камешек булькает, долетев до воды, но я остаюсь, я сопротивляюсь, я не хочу проваливаться в глубь столетий.

Мне так прекрасно в нашем маленьком, маленьком мире, я так рада, что мы живем именно теперь, в эту эпоху, в двадцатом веке. Я еще не знаю, не знает этого и мой отец, что мой маленький мир будет изломан, что большой мир уготовит ему апокалипсические ужасы, по сравнению с которыми Карлштейнский колодец — детская забава. Но что для ребенка история по сравнению с жизнью! Что значат башни и кривые улочки, игра света, домовые знаки по сравнению с брезентовой палаткой, цирковыми фургонами со зверями? Чего стоят древние святые по сравнению с яркими кричащими афишами?

Цирк!

Приехал цирк. Цирк Клудского. На нас со всех сторон обрушилась реклама. На углах, на афишах, в газетах!

«Только раз в жизни вы можете собственными глазами увидеть живую, настоящую жирафу, двенадцать бенгальских тигров, двадцать четыре дрессированных слона, вне всякой конкуренции, китайско-японских артистов, тринадцать белых медведей, семерых настоящих арабов, знаменитого укротителя диких зверей и его двадцать берберийских львов, четырех дьяволов, человека на луне и множество прочих аттракционов!»

Я редко что-нибудь прошу, но цирка просто не могу пропустить, мне ничего больше не нужно от жизни, ничего, лишь взглянуть хоть одним глазком на дрессированных зверей, укротителей львов и тигров, на лошадей, на пони.

Когда наши наконец решились, погибла жирафа. Я втайне роняю слезы, она ушла, прежде чем я увидела ее, я так и не видела ее бега, не дотронулась до бархатной шкуры с красивым узором. Она ушла, исчезла навсегда.

— Ты чего ревешь? Что с тобой?

— Она умерла… — всхлипываю я.

— Кто умер? — Папа бледнеет, до боли сжимает мое плечо. — Говори, кто умер?

— Жирафа.

— Тьфу! До чего напугала, ну и глупа же ты все-таки.

— Да-а, а я ее не видела.

— Ну так увидишь ее чучело, — успокаивает меня папа, и я с трудом сдерживаюсь, чтоб чем-нибудь в него не запустить.

Но мои слезы все-таки тронули отца, мы отправились на Инвалидовну. Я упиваюсь острым звериным запахом и едким духом конского пота, цирковое представление ослепило меня, оглушило, я не в силах поспеть за ним, разнообразные чувства: страх, восторг, смех, ужас — сменяют друг друга с такой быстротой, что я прихожу в полное изнеможение и не могу насладиться ни одним из них. Едва во мне возникало одно, как тут же уступало место другому.

Акробаты летают под самым куполом, артист балансирует на шесте, свободно стоящем на земле, девочка танцует на канате, лев скачет через горящий обруч, медведь едет на мотоцикле, во весь опор мчатся кони, коняшки.

Это не те знакомые мне лошади с мохнатыми ногами, это не клячи мусорщика с распирающими кожу ребрами, это не весело трусящие лошадки, запряженные в синюю почтовую карету, и тем более не усталые мерины, послушные кузнецу, которые покорно поднимают ногу и лишь вздрагивают, когда от их копыта валит густой, едкий дым, это не те исхлестанные калеки, у которых в гололедицу разъезжаются ноги и которые, с трудом поднявшись под улюлюканье зевак и щелканье бича, оставляют на мостовой лоскуты окровавленной примерзшей шкуры.

То были огненные кони, великолепные и гордые, белые с розоватым отливом, и в яблоках, и — самые прекрасные — вороные с блестящей шелковой шерстью, они били копытами, из ноздрей летели искры, я вскакивала на них и танцевала на их спинах, легкая, как птица, как мечта.

И тут же я воплощалась в прекрасную полосатую кошку, по знаку укротителя соскочившую с тумбы, — но какая угроза в ее движениях! Все во мне протестует, я не полечу сквозь горящий обруч, я вырвусь из-под власти укротителя, сломаю клетку, перемахну через решетку прямо к людям, которые спокойно щелкают орехи и сосут конфеты.

А вот слоны, эти невероятные животные допотопных времен. Они становятся друг на друга тяжелыми передними ногами, и мне тяжко под их грузом, я трясусь, а вдруг проломится земля и мы упадем в глубокую яму, в котел, где перемешались звери и люди.

— А бегемот! Ты не можешь себе представить, что такое бегемот! — рассказываю я Павлику. — Развалится в воде и только голову высовывает, а пасть как печка, как ворота, зубы, наверное, шваброй чистит…

Мама бросает на меня враждебный, недобрый взгляд.

На другой день она возвращается с коляской только к вечеру. Лицо у нее победоносное, братик счастливый и усталый.

— Всего можно добиться, стоит только захотеть.

Это вызов папе, но папа на подобный тон не реагирует.

— Где же вы были с Павликом? — спрашивает он спокойно.

— В цирке.

Мама не смогла устоять против слезинки, повисшей на длинных ресницах Павлика, она решила любой ценой попасть в цирк. Пусть хоть в зверинец, если не на представление.

Бедняжка мама, конечно, и не предполагала, что в цирке испокон веков есть одна примета; она лишь робко обратилась с просьбой, и перед ними широко распахнулись все двери. Маленький калека с красивым личиком и умными глазками получил разрешение бесплатно посмотреть на зверей, на репетирующих актеров, смог сунуть слону прямо в хобот морковку, увидать, как кормят хищников, и сам пан директор показал ему маленького, совсем розового слоненка.

Брат принес цирку недолгое счастье, но цирк зато сделал счастливым моего братика. Он теперь говорил только о зверях и ни о чем другом: знал, как кого зовут, чем они питаются, где их родина.

Мне хотелось быть наездницей, Павлик решил путешествовать по далеким странам, отлавливать диких зверей и всех привозить в цирк в подарок доброму пану Клудскому.

Цирк целиком завладел нашими помыслами. Как нам хотелось, чтобы дома у нас жил слон, тигр или хотя бы крокодил!

— Как ты думаешь, слон может ходить по лестнице?

— А почему бы нет? Ведь забрался же он на барабан, да еще задние ноги поднял!

— Как жаль, что мы переехали. Слон мог бы жить у нас в палисаднике. Вот идет кто-нибудь мимо, а слон ему хоботом как снимет шляпу!

— Зато у нас здесь ванна есть. Как ты думаешь, бегемот уместится в ванне?

— Только детеныш. А ты думаешь, он такой же розовый, как слоненок?

— Розовых слонов не бывает, они серые.

— Нет, розовый, спроси у мамы!

Я очень жалела, что не видела розового слона, но за Павлика была рада. Слоненок компенсировал ему выступление артистов.

В цирке мне не понравились только клоуны. Их недолгое появление на манеже просто бесило меня. Я ненавидела публику, которая хохотала над глупым кривляньем, постоянными падениями, над их неуклюжестью и унижением. Я готова была вцепиться в эти хохочущие морды.

Перед рождеством мама стала ходить с нами на Бельскую улицу — посмотреть на витрины.

На Павлика она надевала модную вязаную кофточку с поперечными полосами, спинка коляски поднималась, братик сидел в подушках и счастливо озирался вокруг. Щеки его рдели на морозце, он улыбался всем подряд, видимо хотел веселым выражением лица оградить себя от сострадательных взглядов, а может быть, просто радовался своему приобщению к обычному миру. Мама шла своей беспокойной, торопливой походкой, толкала впереди себя коляску, а я сбоку держалась за ручку.

Первая остановка обычно бывала на путях с телячьими вагонами, вторая — на виадуке, третья — возле скульптур на Главковом мосту, четвертая — у плотины. Там мама вынимала Павлика из коляски, чтобы он мог увидеть воду. Сама она отворачивалась, но мы глазели с восторгом, как вода стеной обрушивается вниз и вскипает там, внизу.

Мальчишкой дядя Венда чуть не отправился здесь на тот свет, он нырнул в белую пену и, очутившись в полной темноте, под падающей водой, с трудом преодолел напор воды и кое-как выбрался на поверхность Поэтому плотина манила и притягивала меня, мне очень хотелось испытать дядины ощущения, там, под сплошной стеной воды.

Мы перебегаем через дорогу, мама все время вертит головой то направо, то налево, в страхе, что нас сшибет трамвай или автомобиль. И вот наконец мы стоим перед витриной магазина игрушек «У железнодорожного короля». Мы живем в постоянном соседстве с железной дорогой, но всякий раз вновь и вновь нас приводят в восторг миниатюрные пути с вокзалом, семафорами, тоннелями и паровозиками.

Игрушечный состав приходит в движение, если бросить в автомат монетку. Мама обычно ждет, когда это сделает кто-нибудь другой. Мы не возражаем. Ведь мы можем пока на все досыта наглядеться. Если долго никто монету не опускает, мама достает двадцать геллеров, и вот поднимаются семафоры, из тоннеля выезжает поезд, спускается с горы и взбирается, в гору, минует маленькие станции, и братишка радостно смеется.

Мы идем дальше, пока нас не останавливает витрина меховщика. Здесь выставлены чучела зверей. Тут и куницы, и хорек — это целый оркестр, один играет на скрипочке, другой — на трубе, перед третьим стоит барабан с палочками. Есть здесь и белка. Мы с восторгом разглядываем умных зверьков, их стеклянные глазки, комичные мордочки.

Потом опять перебегаем дорогу. На другую сторону. Мы просто не можем пройти мимо книжной лавки. Нас уже не привлекают «Поговорки нашего Грегорки» или «Приветы нашей Беты», я уже велика для «Маленького лорда», для «Гиты и Батула», наши взгляды как магнитом притягивают книги о животных.

Одну из них нам удалось посмотреть вблизи. Павлику один папин знакомый, тоже бывший легионер, дает журналы, где печатают «Графа Монте-Кристо» и «Три мушкетера». Работают они с папой вместе, но сосед все еще живет в поселке. Этот гигант, с детской душой, жену привез из России. Маленькая латышка никак не может, бедняжка, научиться чешскому языку, род и падежи не признает и в тоске по родине читает и перечитывает повести Чарской. По доброте душевной она посылает их Павлику, но и мне и ему книги эти кажутся на редкость глупыми.

Как-то наш сосед примчался через весь поселок специально для того, чтобы показать нам книгу, которую купил дочке к рождеству.

— Вы только посмотрите! Вы когда-нибудь такое видали? Впервые вижу такую прекрасную книгу!

Это «Море» Йозефа Гайса-Тынецкого[33]. Каждая картинка прикрыта шелковистой папиросной бумагой, на одной изображено песчаное морское дно и розовый коралл. Я в восторге, по сосед не выпускает книгу из своих гигантских рук, он только показывает ее нам, сам листает страницы, и на его широком лице — детское восхищение.

Книг — целая серия, и цена каждой — пятьдесят крон — сумма столь огромная, что настаивать на покупке не осмеливается даже Павлик, мы лишь как зачарованные глядим на выставленные в витрине книжки, где написано про всех-всех живущих на земле зверей.

Мы переходим через площадь Штроссмайера и добираемся до самых своих любимых витрин с игрушками. Рядом продают одежду — этим интересуется мама; для нас же с братом существует только конь-качалка, куклы, поезда, мячи и кукольные комнаты. Я просто помешана на кукольном клозетике, больше мне ничего в жизни не надо. Брат переводит взгляд с одной игрушки на другую, но меня занимает только эта вещь.

— Мама, кукольный клозетик, погляди!

— После первого купим, — отрезает мама.

Она хитрая, никогда не скажет точно, до какого первого придется ждать.

Разве можно пройти мимо витрины часового магазина? Мы с интересом разглядываем будильники с картинками. На одном изображена гусыня, каждую секунду она несет яйцо, мы долго вместе с ней отсчитываем время.

Вот мы и добрались до нового железобетонного здания: торговый дворец сверкает стеклянными витринами. Но нас куда больше привлекает старый ресторан Тиволи (или, как говорит брат, «Те волы») — здесь в витрине живут белые мышки. Мышки приводят меня в восторг почти так же, как звездоносый крот, я знаю всех мышек Грабовца, их детенышей, я знаю японских мышек-танцовщиц, которые поднимают лапки к мордочкам и водят хороводы. Я отдала бы королевство, отдала бы полжизни за мышку с просвечивающей сквозь белую шерстку розовой кожицей и глазками-бусинками.

Той же дорогой, с теми же остановками мы возвращаемся, мама начинает нервничать, фонарщики своими шестами уже зажигают фонари, у автомобилей вспыхивают глазищи-фары, извозчики с осторожностью несут фонарики или свечки в кульках к своим экипажам, отдавая дань «бессмысленным» предписаниям властей. А лошади подковами высекают искры.

И только когда дома загорелась елка, мы сообразили, почему вдруг маму одолела такая страсть к прогулкам. Папе требовалось время, чтобы сделать Павлику цирк. Большую тележку он разделил на множество клеток, аккуратно соорудив их из проволоки, в каждой клетке сидел гипсовый зверь. И большой слон Беби, и маленький слон Вейвртка, и бегемот, и носорог, и жирафа — у нее была своя высоченная клетка, — и еще лев, тигр и даже муравьед! Лошадки, запряженные в тележку, были деревянные, пестро раскрашенные. Мы и не замечали, что лошадки больше слонов, но вот надпись нам не понравилась: цирк Сарасан, а не Клудского. Такое имя казалось нам дурацким, но папа запомнил его с детства.

Цирк стал нашей самой любимой игрой, мы постоянно его расширяли, родные и знакомые дарили Павлику все новых и новых зверушек, вскоре они уже не умещались в клетках.

Ни одна папина игрушка не пользовалась у нас таким успехом. А ведь он как-то соорудил для нас громадного змея. Ни у кого во всей округе такого не было, змея приходилось привязывать крепкой веревкой, и сам папа в ветреную погоду не мог с ним сладить.

Папа сделал большой кукольный театр, вырезал лобзиком множество декораций и фигурок, их ручки-ножки соорудил из липового дерева, приделал купленные в магазине головы и прикрепил к фигуркам нити. Мама из лоскутов сшила королевские одеяния — одна наша знакомая делала модные абажуры из шелка и бархата. Папа подключил к театру электрические батарейки, и у нашего дракона вместо глаз загорались зеленые лампочки, а в пасти сверкала алая. В темноте он казался красавцем, и мы ничего не имели против, чтобы на ужин он съел принцессу. Театр занимал нас гораздо больше, пока папа его мастерил, чем когда мы сами устраивали представления.

Но никогда и ничто не доставляло нам такого огромного счастья, как цирк Сарасан с его милыми гипсовыми зверушками. За многие годы ни одна из них не разбилась, а мы с Павликом, играя, становились одним телом, одной душой.

Загрузка...