СВЯТЫЕ ДАРЫ НЕСУТ!

I

Дорогие читатели!

Вам, конечно, небезызвестно, что наряду с истинными евангелиями, признанными Никейским собором и составившими Четвероевангелие, существует тридцать или сорок евангелий, отвергнутых этим собором, непризнанных Церковью и именуемых ложными евангелиями.

Порой мне бывало жаль, что на них возвели столь жестокие гонения, но жаль не с точки зрения веры, а с точки зрения поэзии. И в самом деле, они ведь содержат очаровательные в своей простоте рассказы о детстве Иисуса.

Мы приведем здесь два таких рассказа.

Как-то раз, в Шаббат, играя у дверей горшечника, малыш Иисус вылепил из остатков глины, все еще влажной и потому податливой, несколько птичек.

Проходивший мимо раввин усмотрел работу в этой игре божественного ребенка.

Он подошел к нему и грозным голосом произнес:

— Мальчик, кто так плохо обучил тебя заповедям нашей святой веры, что ты осмелился трудиться в день отдыха?

— А я не тружусь, я творю, — ответил малыш Иисус и добавил: — Летите, птички!

В то же мгновение, подчиняясь приказу, птички покрылись перьями и взлетели.

Однажды, призванный к царю Ироду, чтобы изготовить для него кровать, Иосиф, а он, как известно, по роду занятий был столяром, получил указания тетрарха и снял все необходимые мерки. Сняв мерки, он возвратился в свою мастерскую и, горя желанием угодить самодержавному властелину, принялся за работу. Кровать была чрезвычайно затейливой. Славный Иосиф трудился над ней целый год. Через год, взяв с собой малыша Иисуса, он понес ее во дворец.

Мы забыли сказать, что кровать эта предназначалась для алькова.

Но то ли растерянность, охватившая его, когда он выслушивал указания царя, была тому виной, то ли природная неловкость, Иосиф неправильно снял мерки: кровать оказалась на целую ступню короче, чем требовалось.

Царь Ирод шутить не любил, доказательством чему служат избиение младенцев и обезглавливание Иоанна Крестителя; так что Иосиф дрожал всем телом, как вдруг малыш Иисус шепнул ему на ухо:

— Отец, скажи царю, что кровать раздвижная, так что дело поправимо.

Плохо понимая, что говорит, Иосиф повторил:

— Дело поправимо, о повелитель, ибо кровать раздвижная.

— Что ж, — ответил тетрарх, — тогда раздвигай ее и ставь на место; но если она окажется хоть на палец короче, чем требовалось, это будет последняя кровать, сделанная твоими руками. Я жду.

И тиран встал напротив Иосифа, приняв ту угрожающую позу, какую в прошлом веке обычно придавали Ироду актеры, игравшие его роль и пытавшиеся изобразить его нрав.

Иосиф взглянул на малыша Иисуса, словно спрашивая: «Ну и что теперь делать?»

— Отец, — сказал малыш Иисус, — ухватись за кровать с одного края, я ухвачусь с другого, и потянем вместе.

Иосиф ухватился за кровать и потянул, не питая никакого доверия к словам ребенка.

Но, к своему великому удивлению, он вдруг почувствовал, что кровать растягивается!

Послышался негромкий щелчок.

— Ну вот, — произнес малыш Иисус, — готово. А теперь, отец, втолкни кровать в альков.

Иосиф вдвинул кровать в альков и радостно вскрикнул.

Кровать растянулась так, словно была из каучука, и ее длина и ширина точь-в-точь совпали с размерами алькова.

Ирод обрадовался, заплатил, не торгуясь, за кровать и, сверх того, сделал великолепный подарок Иосифу.

Два других евангелия, повествующих о рождении Иисуса, источают дивное благоухание первозданной свежести.

Над Вифлеемской пещерой, где между ослом и быком, вошедшими в легенду, родился Иисус, всем паломникам, которые посещают Палестину, показывают пальму, по-прежнему свежую и зеленую, хотя в наше время ей уже более трех тысяч лет.

Ствол пальмы проходит сквозь свод пещеры, а могучие корни уходят вглубь той священной земли, на какую за тысячу восемьсот шестьдесят шесть лет до того ступали Дева Мария с младенцем Иисусом на руках, Иосиф, три царя-мага и пастухи.

Когда Дева Мария нашла пристанище в этой пещере, пальма, которой в ту пору было уже более тысячи лет, стояла засохшей уже четверть века, и не было на ней ни листьев, ни цветов, ни плодов.

Но во время родовых схваток Дева Мария обхватила пальму обеими руками и обрела в ней помощницу и опору.

Тотчас же пальма покрылась листьями, цветами и плодами и с тех пор, никогда не сбрасывая листвы, противостоит дующим с моря ветрам и палящим солнечным лучам.

Наконец, четвертое евангелие — а именно к нему мы и подступались — дарит нам еще одну легенду, которую вы теперь услышите.

Земля, между последней родовой схваткой Девы Марии и первым вздохом младенца Иисуса пребывавшая в ожидании великого события, которое вот-вот должно было свершиться, какой-то миг испытывала божественный страх, сменившийся затем божественной радостью.

Казалось, что в природе все замерло и всякое движение на несколько мгновений приостановилось. Облако сделалось неподвижным на небесном своде, птицы застыли в полете, вода перестала течь из родника, и, хотя то была минута самой большой ярости прилива, все три океана и все моря укротили свои волны и сделались спокойными и прозрачными, словно зеркала.

Овцы, гуртом пришедшие на водопой к ручью и уже прикоснувшиеся губами к воде, замерли на месте, а пастух, поднявший посох, чтобы гнать их, так и оцепенел с поднятым посохом.

Но затем младенец Иисус задышал, и с его первым вздохом все в природе вновь обрело жизнь и движение.

Так вот, когда в Неаполе, выйдя из церкви, процессия со Святыми Дарами пересекает город, складывается впечатление, будто то же самое чудо, какое сопровождало рождение Христа, происходит и в момент смерти христианина.

Как только раздается колокольчик ризничего, шествующего впереди процессии, все, прервав начатую работу и опустившись на колени, крестятся, пока Святые Дары не пронесут мимо, и, лишь когда звон колокольчика перестает звучать, встают на ноги.

Ну а те, кто продолжает свою работу, пока Святые Дары проносят мимо, будут прокляты, независимо от того, во благо она совершается или во зло.

Однажды Святые Дары проносили через площадь Меркато Веккьо ровно в ту минуту, когда там должны были казнить убийцу. И убийца воззвал к народу, воскликнув:

— Когда карета земного царя встречается с телегой осужденного на смерть, осужденный имеет законное право на помилование. Но кто осмелится поставить могущество царя Небесного ниже могущества царей земных?

И народ потребовал даровать ему жизнь. Осужденного привели обратно в Кастель Капуано, а дело его передали на усмотрение короля Фердинанда.

Король Фердинанд признал, что Бог имеет власть никак не меньшую, чем его собственная, и именем Бога помиловал осужденного.

Мы намереваемся рассказать вам, по возможности коротко, об ужасающей драме, которая прямо у нас на глазах произошла в Неаполе в 1863 году от Рождества Христова и в которой Святые Дары сыграли свою роль, но не спасли несчастного, взывавшего к ним.

II

На улице Кьяйя, прямо напротив бюро «Независимой газеты», редактором которой я был, проживал славный человек, наш подписчик.

На этой улице у него был магазин с изысканной витриной, за стеклами которой сверкали часы, цепочки, ожерелья, браслеты, кольца — одним словом, всякого рода драгоценные украшения.

Над витриной золотыми буквами были начертаны три слова:

«РУФФО, ЧАСОВЩИК-ЮВЕЛИР».

Излишне говорить, что этот почтенный предприниматель не принадлежал ни к одной из ветвей генеалогического древа знаменитого кардинала Руффо.

Каждый день, в семь утра, между первым и последним ударом часов на церкви Сан Фердинандо, мы видели с балкона, как с исправностью механических человечков, выходящих из своих окошек, чтобы ударить молоточком по часовому колоколу, добряк Руффо открывает дверь, с видом довольного жизнью человека потирает руки, снимает обитые железом съемные ставни, защищавшие от ночных краж товар, выставленный на витрине, и уносит их одну за другой внутрь магазина.

В девять вечера, с той же пунктуальностью, что и утром, он выносил из магазина одну за другой ставни, прижимая их к груди, и вешал их на прежнее место, а затем, повесив последнюю, возвращался внутрь, запирал дверь на двойной засов и закрывал замок на три поворота ключа, после чего никто не видел его до семи часов утра следующего дня.

Это был человек лет пятидесяти, с коротко стриженными седеющими волосами, в пенсне, сквозь которые он смотрел, запрокинув голову, всегда свежевыбритый, с белым галстуком, в отделанной тесьмой рубашке без воротника, в бумазейном жилете, коричневом рединготе, нанковых панталонах, хлопковых синих носках и шнурованных башмаках.

Он слыл богачом, обладая обширной клиентурой и будучи одним из самых успешных торговцев в квартале Кьяйя.

Бывало, мы видели, что, помимо его постоянных посетителей и случайных покупателей, к нему захаживает молодой человек лет двадцати с небольшим, темноволосый, чернобровый, с черными глазами, легкими усиками на верхней губе и довольно белыми зубами, что у неаполитанцев большая редкость.

В целом, довольно красивый парень, хотя было в его взгляде нечто уклончивое, как у медведя, гиены, волка и лисы, то есть животных дерзких, но не бесстрашных.

Он часто приходил к Руффо, который неизменно встречал его с лучезарной улыбкой и, казалось, был счастлив, когда видел его.

Парень приносил в сумке маленькие коробочки, по его заказу обтянутые бархатом. Именно он поставлял Руффо футляры, в которые тот помещал часы, браслеты, ожерелья и кольца.

Как-то раз наш курьер рассказал мне, что малого этого зовут Антонино и что, когда ему было четыре года, часовщик подобрал его на улице. Полюбив мальчика, словно собственного сына, Руффо обучил его ремеслу, которым парень теперь занимался и которое приносило ему от трех до четырех франков в день, то есть втрое больше того, что ему требовалось для жизни в Неаполе.

Сальваторе добавил, что, по мнению большинства, Руффо, которого все называли богачом и у которого не было ни жены, ни ребенка, сделает Антонино своим наследником.

Год 1863-й оказался чрезвычайно щедрым по части смертей: мы отмечали от четырех до пяти убийств в день, причем нередко по совершенно ничтожным поводам; в июне, июле и августе, то есть в ту пору, когда уличная жара усиливает жар крови, число убийств доходило до десяти и даже до двенадцати.

И вот как-то раз, в августе, дверь ювелира, вопреки обыкновению, не открылась в семь часов утра; она не открылась и в полдень и оставалась закрытой весь день.

В редакции это вызвало большое удивление: Руффо был настолько пунктуален, что отступить от этой пунктуальности он мог лишь в том случае, если с ним что-то произошло. Один из нас высказал предположение, что Руффо уехал за город, но кто-то другой возразил, что если бы Руффо уехал за город, то Антонино занял бы его место за прилавком магазина.

— Тем более, — заметил Сальваторе, — что вчера, установив ставни, он, вместо того чтобы вернуться, как обычно в дом, закрыл дверь снаружи и ушел вместе с Антонино.

На другой день, в семь часов утра, Гужон, наш администратор, и Эудженио Торелли, наш переводчик, стояли на балконе бюро «Независимой газеты», поджидая появление Руффо.

Однако Руффо так и не вышел из дома; как и накануне, дверь его оставалась закрытой весь день.

Назавтра «Независимая газета» опубликовала следующую заметку:


«Господин квестор Аморе (так звали префекта полиции) извещен, что на протяжении двух дней магазин часовщика-ювелира Руффо остается закрытым; возможно, с его владельцем произошло какое несчастье».


Ни в этот день, ни на следующий магазин не открылся. Он оставался закрытым на протяжении четырех дней, как вдруг в ответ на наше уведомление мы получили из полиции следующее письмо:

«В ящике, найденном у развилки дорог на Аверсу и Нолу, обнаружен труп убитого мужчины; на шее у него глубокая рана, нанесенная, по-видимому, бритвой, на теле — пять ножевых ран: четыре из них в области груди и одна в области живота. Опознать убитого будет затруднительно, поскольку лицо его полностью обезображено. Из всей одежды на нем лишь рубашка, разорванная в том месте, где стояла метка, и синие хлопковые носки.

Тело находится в начальной стадии разложения».

Это уведомление было одновременно заметкой, предназначенной для публикации в газете, и приглашением прийти на опознание трупа.

Поскольку ни у кого из нас не было желания участвовать в этой жуткой процедуре, я отправил в полицию Сальваторе, снабдив его письмом, в котором просил г-на Аморе положиться на моего посланника, человека чрезвычайно толкового.

Сальваторе вернулся: хотя тело было обезображено, он пребывал в твердой уверенности, что узнал Руффо по его рубашке и синим носкам.

Этой уверенностью он поделился с префектом полиции, и тот через десять минут после возвращения Сальваторе лично явился вместе с комиссаром, судебным писцом, двумя карабинерами и слесарем, чтобы вскрыть дверь магазина.

Дверь была закрыта изнутри на засовы и поперечные запоры, так что пришлось ее взломать, чтобы проникнуть в магазин.

Магазин оказался полностью ограблен, ящики конторки и касса были пусты. Все, что имело хоть какую-нибудь ценность, было унесено.

Все обитатели улицы Кьяйя собрались у двери Руффо.

Господин Аморе разглядел в толпе нашего Сальваторе и, вспомнив, что я рекомендовал ему этого малого как человека весьма толкового, пригласил его войти внутрь и поделиться с ним своими наблюдениями.

Самое большое недоумение у квестора вызывало то, что дверь была заперта на засовы и закрыта на ключ. Каким путем грабитель вошел в магазин? Каким путем он вышел оттуда? Все окна были закрыты.

Господин Аморе составил протокол, после чего, обратившись к Сальваторе, спросил:

— Есть у вас какие-нибудь соображения, которые могли бы направить следствие по верному пути?

Сальваторе покачал головой в знак отрицания и не промолвил ни слова.

Затем, вернувшись в бюро «Независимой газеты» и отведя в сторону Гужона и меня, он произнес:

— Голову даю на отсечение, все это устроил Антонино!

III

Вначале мы отвергли эту мысль. И в самом деле, как можно было поверить, что этот сирота, подобранный и воспитанный Руффо, этот молодой человек, обязанный ему всем, стал убийцей своего благодетеля?

— Не хотите верить, не верьте, — настаивал Сальваторе, — но, если не возражаете, я расскажу вам от начала до конца, как все произошло.

— Давай, рассказывай, — ободрил я Сальваторе.

— Тсс! — прошептал он, поднося палец к губам и подавая мне знак посмотреть направо.

На пороге комнаты стоял г-н Аморе.

— Зачем таиться? — произнес г-н Аморе. — Если вы так уверены в своей догадке, то именно в моем присутствии и надо все рассказать.

— Ну да, — откликнулся Сальваторе, — чтобы Каморра сделала со мной то же, что она сделала с комиссаром Мели!

(Позднее мы расскажем эту историю, не менее страшную, нежели та, что предложена вниманию читателя сейчас.)

— Да ладно, теперь уже не те времена, — промолвил г-н Аморе, — и Каморра более не существует. К тому же вы и так достаточно сказали, а я достаточно услышал, чтобы заставить вас говорить, даже если вы этого не хотите.

Сальваторе рассмеялся.

— Выходит, господин квестор, есть способ заставить говорить человека, который хочет помолчать? По правде сказать, ваше превосходительство порадует меня, если укажет, в чем этот способ состоит.

— Все очень просто; дело в том, что «Независимая» первой сообщила нам об исчезновении Руффо; так вот, я буду говорить на каждом углу, что редактор «Независимой» испугался и что газета, бросившись было в атаку, отступила.[35]

— Ну и что делать, сударь? — повернувшись в мою сторону, спросил Сальваторе.

— Что пожелаете, дружище, — беспечно ответил я. — Но, если господин Аморе скажет, что газета отступила, это приведет к дуэли между ним и мною.

— Давай, Сальваторе, говори! — поторопил его Гужон.

— Хорошо, но пусть сначала господин квестор даст мне слово, что не будет вызывать меня для допроса в качестве свидетеля.

— Даю слово, что, если вы наведете нас на след и благодаря вам мы добьемся какого-нибудь успеха в расследовании, ваше имя произнесено не будет.

— Вы хотите знать, кто убийца?

— Да.

— Ну что ж, убийца — это Антонино.

— А кто такой Антонино?

— Сейчас узнаете, — подал голос Гужон.

— Когда я вошел сюда, — с прежней настойчивостью продолжал квестор, — вы говорили, что при желании можете рассказать, каким образом все произошло.

— Да, как это случилось, что магазин был ограблен, касса взломана, а никаких следов проникновения через окна нет и, главное, дверь осталась закрыта на засовы и запоры изнутри? — в свой черед спросил я.

— Сейчас расскажу.

Мы обратились в слух. Сальваторе продолжал:

— В прошлый четверг, в восемь часов вечера, я увидел, как со стороны королевского дворца идет Антонино. Я стоял у двери, он кивнул мне и вошел к нашему соседу Руффо. Он оставался там, пока Руффо не закрыл магазин. Затем они вышли вместе. Руффо положил ключ от магазина в карман, и они вдвоем, с озабоченным видом беседуя, направились в сторону улицы Толедо…

— Но если он закрыл дверь магазина снаружи, — заметил квестор, — то у него не было возможности изнутри задвинуть засовы и поставить запоры.

— Видит Бог, если мне не дадут говорить, — промолвил Сальваторе, — вы так ничего и не узнаете.

— Разумеется… Продолжай, Сальваторе, мы слушаем тебя.

— Мы подошли к тому моменту, — напомнил я, — когда часовщик вместе с Антонино вышел из дома.

— Куда Антонино завел его? Это мне неизвестно; в какую-нибудь трущобу, какое-нибудь разрушенное здание, какой-нибудь овраг. Там его убили и обобрали, после чего Антонино, который был своим человеком в доме, взял ключи от входной двери, конторки и кассы и, осуществив перед тем убийство, совершил теперь ограбление; потом, набив карманы золотом и драгоценностями, он закрыл дверь изнутри, задвинул засовы, поставил запоры и покинул магазин.

— Да, но каким путем?

— Через окно.

— Но ведь все окна, как и дверь, были закрыты изнутри.

— За исключением одного небольшого опускного окна, которое выходит на проулок позади дома. Вы этого окна не заметили, но я-то его видел.

— Идемте, вы мне его покажете.

— Нашли дурака! Чтобы меня увидели вместе с вами? Поищите его сами: оно в конце коридора, между задней комнатой и кухней.

Квестор не заставил себя долго упрашивать: он спустился вниз, пересек улицу, вошел в дом Руффо и спустя несколько минут возвратился.

— Ну что? — спросил его Сальваторе.

— Да, я нашел окно.

— Такое окно можно закрыть снаружи?

— Разумеется, для этого нужно всего лишь потянуть раму вниз.

— Дальше без меня. Больше я ничего не знаю, и мне нечего больше сказать; постарайтесь только, чтобы меня не убили, ведь у меня есть жена и дети: это все, о чем я прошу вас.

Я обратился к г-ну Аморе с просьбой разрешить нам войти в магазин Руффо; разрешение было необходимо, поскольку два полицейских дежурили у двери и не позволяли посторонним входить внутрь, чтобы какой-нибудь пособник убийц, проскользнув туда вместе с зеваками, не уничтожил следы ограбления, если они остались.

Квестор сопроводил нас к двери, представил дежурившим у нее полицейским и дал нам право беспрепятственно входить в магазин и выходить оттуда столько раз, сколько мы пожелаем.

Естественно, мы направились прямо к опускному окну. Не вызывало сомнений, что именно этим путем грабитель покинул магазин.

На протяжении всего дня у двери несчастного ювелира толпились любопытные, строя самые причудливые догадки. Поскольку лишь квестору и нам было известно, каким образом грабитель проник в магазин и вышел оттуда, из всех уст вылетали самые невероятные предположения. Дескать, он спустился в дом по дымоходу. Или: в подвале имелся подземный ход, правда, никто пока не знал, где у него выход. Или: он проник в дом с помощью особой пилы по железу. Некоторые доходили до утверждения, что, поскольку Руффо был известен как якобинец, никогда не ходивший на мессу, его утащил дьявол, а так как они подкрепляли свое мнение тем, что лицо убитого, когда его нашли, было обуглено, к концу дня это мнение возобладало.

Квестор попросил нас не говорить более ни слова в нашей газете об этом убийстве, какие бы новые подробности ни стали нам известны, ибо их разглашение могло спугнуть преступников.

На другой день я получил от квестора письмо, где говорилось:

«Антонино и его любовница арестованы. Есть почти полная уверенность в том, что в руках у нас главные преступники; однако они решительно отпираются».

Я позвал Сальваторе и, показав ему записку квестора, спросил у него:

— Есть у тебя еще какой-нибудь довод в подтверждение твоего мнения?

Сальваторе пожал плечами.

— Ах, сударь, — сказал он, — да если бы Антонино не был одновременно убийцей и грабителем, разве мыслимо, чтобы он, будучи приемным сыном нашего несчастного соседа, первым не встревожился бы, видя, что его дверь три дня подряд закрыта, и не явился бы одним из первых, чтобы войти в магазин и дать показания квестору?

Это умозаключение показалось мне настолько логичным, что я тотчас же присоединился к мнению Сальваторе.

IV

На другой день я получил очередную записку от квестора. Она содержала следующее:

«Этой ночью было произведено пять новых арестов; один из задержанных, молодой парень лет восемнадцати, без конца плачет. Я приказал поместить его в отдельную камеру; вероятно, он настроен дать признательные показания. Буду держать вас в курсе всего, что происходит, но, ради Бога, ни слова в газете!»

Господин Аморе не ошибся. В тот же вечер самый молодой из задержанных, Гаэтано Рацци, заявил, что хочет увидеться с ним. Квестор тотчас же спустился в камеру заключенного, и тот, в ответ на обещание, что приговор, каким бы он ни был, ему смягчат, поведал от начала до конца всю эту жуткую драму.

* * *

В четверг, в восемь часов вечера, Антонино, как мы уже знаем, вошел в магазин ювелира. Руффо встретил его со своим обычным радушием и, заметив, что он несколько бледен и возбужден, осведомился о его самочувствии.

Антонино прервал разговор, заявив, что пришел по делу, и, дабы никто их не тревожил, а точнее, не видел, увел часовщика в заднюю комнату.

Там он объяснил Руффо, что представился отличный случай заработать пятьсот или шестьсот дукатов. При этом известии Руффо навострил уши и стал внимательно слушать.

Вот о чем шла речь.

Антонино был любовником одной из тех гнусных тварей, какие, не принадлежа ни к женскому полу, ни к мужскому, с разрешения полиции и по твердо установленным ценам торгуют другими женщинами. Ее дом, хорошо известный матросам, факкини и достопочтенным членам Каморры, располагался на одной из тех маленьких улочек, что прилегают к площади Меркато Веккьо.

Так вот, эта особа, столкнувшись с необходимостью уплатить на другой день довольно крупный долг и не располагая нужной суммой, решила продать часть своих драгоценностей.

Стало быть, как выражаются в торговом деле, имелась возможность сорвать изрядный куш, ибо, нуждаясь в наличных деньгах, она, по утверждению Антонино, была согласна продать свои золотые украшения на вес, а значит, оправа и камни, которые в случае открытого торга наверняка удвоили бы продажную цену, достанутся покупателю даром.

Глазки Руффо засверкали за стеклами пенсне, и он, пылая алчностью, вспыхивающей в зрачках любого торговца при мысли о наживе, сильнее обычного запрокинул голову, чтобы взглянуть на Антонино.

— Итак, ты говоришь, мой мальчик?.. — промолвил он, кладя руку на плечо Антонино.

— Я говорю, что, захватив с собой шестьсот франков, вы унесете товару на тысячу двести франков.

— Такое дельце надо провернуть, мой мальчик, надо провернуть…

И, подойдя к кассе, он взял оттуда шестьсот франков полисами, как именуют в Неаполе банковские вексели.

Внезапно он остановился и, покачав головой, произнес:

— Нет, я не могу ступить на порог подобного дома: если об этом узнают, моя репутация будет погублена.

— Да, но я отведу вас вовсе не в такой дом. Я отведу вас в честный дом (alia casa onorato).

И действительно, в Неаполе у тварей, занимающихся этим гнусным ремеслом, всегда есть два дома.

В одном, который именуют la casa di cotmèreio,[36] они принимают посторонних.

В другом, именуемом ими la casa onorato, они принимают своих родственников, друзей и любовников.

Поскольку щепетильность, проявленная Руффо в этом вопросе, была успокоена, никаких новых возражений с его стороны не последовало.

Однако он подождал, пока не пробило девять вечера и не пришло время закрывать магазин.

В девять часов, как обычно, вся эта работа была проделана. Именно тогда Сальваторе и увидел, как ювелир вместе с Антонино покидает магазин.

Дом la casa onorato находился на улочке Меркателло; так что Руффо и его провожатый направились к Молу, повернули на улицу Пильеро, двинулись по набережной, миновали таможню и углубились в небольшую улочку, располагающуюся в ста шагах от рыбного рынка.

— Это здесь, — произнес Антонино, останавливаясь перед калиткой к дому № 17.

Руффо попытался отыскать колокольчик или молоток, но Антонино остановил его руку.

— Незачем шуметь, — сказал он, — у меня есть ключ.

И, вынув из кармана ключ, он действительно открыл калитку.

Узкий проход к дому был освещен небольшой лампадой, стоявшей в каменной нише с образом Мадонны. Лампада отбрасывала мерцающий свет на каменную круговую лестницу.

Хотя на носу у Руффо было пенсне, с которым он не расставался никогда, это не помешало ему споткнуться о ступени.

— Эй, Джеппина, — крикнул Антонино, — посвети хоть! На твоей лестнице впору шею свернуть.

Луч света скользнул по верхним ступеням и, казалось, стал спускаться навстречу посетителям.

На лестничной площадке появилась женщина лет тридцати, державшая в руке лампу.

Это была Джеппина.

— Ну и ну! — промолвил Руффо. — Так это вы, госпожа Корси! А я и не знал, что иду к одной из своих клиенток.

— Равно как и я не знала, что буду принимать одного из своих клиентов, господин Руффо, — со зловещей улыбкой ответила Джеппина.

— Так-так! Выходит, вы с крестным знакомы, — сказал Антонино. — Что ж, тогда дело пойдет как по маслу.

Поднявшись на верх лестницы, Руффо бросил взгляд на Джеппину. Она была полураздета: на ней не было ничего, кроме нижней юбки, корсета и шелкового платка, наброшенного на шею и плечи.

— Признаться, господин Антонино, — сказала она, — мне подумалось, что вы обманули меня, пообещав привести нынче вечером вашего крестного, и я легла спать, потеряв всякую надежду.

— Я закрываю магазин ровно в девять часов, госпожа Корси, и нужно добрых полчаса, чтобы добраться сюда от улицы Кьяйя.

— Что ж, — промолвила Джеппина, переглядываясь с Антонино, — лучше поздно, чем никогда. Входите, господа, входите. Я войду первой, чтобы посветить вам.

И, в самом деле, она вошла первой. Руффо последовал за ней; Антонино, оставшись позади, закрыл дверь и задвинул засов.

Услышав шум задвигающегося засова, Руффо обернулся.

— Когда занимаешься делами, крестный, — промолвил Антонино, — нужно, чтобы никто не беспокоил.

У часовщика не возникло никаких подозрений, и он продолжил идти вслед за Джеппиной, которая привела его в свою спальню.

Антонино остановился на пороге.

— Ну а теперь, златоустая Джеппина, — произнес он, — вытяни из крестного все, что сможешь, благо есть что вытягивать. Ну а вы, крестный, не тяните с ответом, когда вас уговаривают красивые женщины.

И, отступив на шаг, он закрыл за ними дверь; Руффо показалось, что Антонино повернул ключ в замке, сделав с дверью в спальню то же, что прежде было предусмотрительно сделано им с входной дверью, и потому он крикнул ему:

— Эй, парень, что ты там делаешь?!

Однако на сей раз Антонино ответил ему лишь зловещим хохотом.

Лиса угодила в западню, и охотник ликовал!

V

Тем не менее Руффо по-прежнему не испытывал тревоги, однако на какое-то мгновение, не в силах понять, что означает этот хохот Антонино, застыл на месте, не сводя глаз с двери.

— Эй! Что это с вами, кум? — спросила Джеппина.

— Да нет, ничего, — повернувшись к ней, ответил Руффо.

Но, повернувшись к ней, он увидел, что ее шею и плечи не прикрывает более шелковый платок, при том что было непонятно, в какой момент она успела его снять и куда подевала.

Руффо не был Тартюфом и не стал предлагать ей другой платок; казалось даже, что он с немалым удовольствием смотрит на эти плечи, которые благодаря исчезновению платка открылись его взору.

Увидев пламя, мелькнувшее в его глазах, Джеппина, большой знаток по части похоти, положила руку на плечо Руффо и сказала:

— Полноте, старый греховодник! Мы ведь собрались здесь ради дела, не так ли? Давайте сначала займемся нашим делом, а там видно будет.

— Обещаете?

— Обещаю, обещаю! Все зависит от того, насколько я буду довольна вами.

— Хорошо, — промолвил Руффо, — давайте взглянем на ваши драгоценности, но по-быстрому.

— А чего это вы вдруг заторопились? Мы и так все успеем.

С этими словами Джеппина перешла в соседнюю комнату. Оставшись один, Руффо окинул взглядом спальню, освещенную теперь лишь одной-единственной свечой, поскольку вторую Джеппина унесла с собой.

Стены спальни, как это принято в Неаполе, были расписаны вручную, а не оклеены обоями. Фон, изначально белый, сделался грязно-серым, однако на нем сохранились следы росписи в виде беседки, увитой листьями и живыми цветами. Судя по листьям, художник, должно быть, хотел изобразить виноградную лозу. Что до цветов, то они вышли из его головы полностью распустившимися, подобно тому как Минерва вышла из головы Юпитера полностью вооруженной, и, рожденные его фантазией, не принадлежали ни к одному из видов, установленных Линнеем и Добантоном, разве что числились среди гибридов.

Птицы, еще более фантастичные, чем цветы, порхали по потолку или покачивались на зеленых гирляндах, тянувшихся по потолку из угла в угол.

По левую руку от Руффо, севшего за стол, спиной к окну, находилась дверь, через которую он вошел в спальню и которую его крестник закрыл за ним; возле этой двери, между ней и дальней стеной спальни, стоял большой платяной шкаф; напротив него, в нише, располагалась кровать, закрытая большой ситцевым пологом; ближе к нему стояло несколько разномастных предметов мебели, в том числе и большой диван, который в случае нужды мог служить кроватью, причем достаточно широкой и длинной, чтобы вместить двух человек; и, наконец, по правую руку от него, находилась дверь в соседнюю комнату, куда ушла за своими драгоценностями Джеппина.

За спиной у него, как уже говорилось, были два окна, выходившие на улицу. Окна эти не имели ни жалюзи, ни внешних ставен, ни внутренних, что легко угадывалось по шуму, доносившемуся с улицы, однако ситцевые занавеси, похожие на те, за какими находилась кровать, были задернуты так плотно, что ничего из происходившего в спальне Джеппины нельзя было разглядеть из окон напротив.

Руффо прекрасно понимал, что пышный титул la casa onorato не делает эту меру предосторожности излишней, и потому она не вызвала у него никакого страха.

Но что заставило его вздрогнуть и повернуть глаза в сторону соседней комнаты, так это доносившийся оттуда, как ему почудилось, осторожный шепот двух голосов.

— Эй! Джеппина, — крикнул он, — с кем это ты там болтаешь?

— Ни с кем, — ответила Джеппина, тотчас же показавшись на пороге комнаты. — Видать, у вас в ушах звенит.

— А мне послышалось, будто ты с кем-то разговариваешь.

— Да нет же! Зайдите и посмотрите сами.

Пребывая в полной уверенности, что он слышал второй голос, Руффо направился за свечой, горевшей на комоде, возле входной двери, пересек спальню и вошел в соседнюю комнату.

Тщательно осмотрев ее, Руффо убедился, что в ней никто не прячется, но, поскольку в то мгновение, когда предложение Джеппины заставило его подняться из-за стола, ему послышалось, будто там захлопнулась дверь, он закрыл эту дверь на задвижку и лишь затем вернулся в спальню.

В те короткие минуты, что его не было в спальне, Джеппина, со свечой в руке остававшаяся на пороге комнаты, увидела, как дверца шкафа приоткрылась и из нее, беспокойно глядя по сторонам, высунулись две человеческие головы, в то время как третья голова, явно принадлежавшая человеку, который прятался под кроватью, раздвинула скрывавший ее ситцевый полог, дабы, в свой черед, разведать, чего следует опасаться и на что надеяться.

Джеппина жестом велела первым двум возвратиться в шкаф, а третьей убраться под кровать, причем жест этот она сопровождала презрительной улыбкой и пренебрежительным движением плеч, означавшими: «Дурачье вы эдакое, положитесь во всем на меня!»

Руффо ничего из этого не увидел и, убедившись, что в соседней комнате никого нет, полагал, будто находится наедине с Джеппиной. Он сидел у края стола, на котором горели две свечи; между свечами стояла корзинка, наполненная теми местными украшениями, какие придают своеобразие туалетам южанок, обитающих в Риме и Неаполе.

Это были сердечки, пронзенные кинжалами; крестики с лучами из фальшивых бриллиантов, вермелевые мечи, серебряные стрелы, золотые цепи, огромные кольца с топазами и аметистами размером с ласточкино яйцо; короче, то был целый арсенал кокетства неаполитанской женщины.

Джеппина вынимала из корзины одно украшение за другим, прикрепляя стрелы и мечи к волосам, вешая сердечки на шею, усыпая пальцы кольцами, покрывая руки браслетами, позволяя цепям свешиваться в складки рубашки и глубины корсета, куда вслед за ними проникал все более и более горящий взгляд Руффо.

В итоге Джеппина нацепила на себя все, что было в корзинке, но с этими украшениями на две или три тысячи дукатов она выглядела, словно Мадонна дель Кармине или Мадонна дель Арко.

— Ну и на сколько все это потянет? — спросила она.

— С женщиной или без? — в свой черед спросил Руффо.

— Как пожелаете; это зависит от цены, какую вы назначите.

— Тысяча дукатов, — произнес Руффо, — так и быть! Джеппина расхохоталась.

— Ну-ну, да одни только драгоценности стоят вдвое больше, — заметила она.

— Не городи вздор! — ответил Руффо.

— А вы взвесьте, взвесьте! — промолвила Джеппина.

— Чем? У меня нет весов.

— Рукой! У тебя, старый еврей, рука вернее всех весов на свете!

И, поведя всем телом, она придвинулась грудью прямо к лицу Руффо.

— Ах, чаровница! — воскликнул старый ювелир, запуская руку в корсет и взвешивая на ладони горсть цепей и ожерелий.

Затем, быстро подсчитав в уме, он произнес:

— Ладно, тысяча двести дукатов, но ни карлино больше!

— За все вместе тысячу пятьсот, — заявила Джеппина, — и ни грано меньше.

— Тогда хотя бы позволь мне рассмотреть все это спокойно и не спеша, — промолвил старый ювелир.

— Валяй, приятель, не стесняйся!

Ювелир рассматривал, подсчитывал, прикидывал. Не вызывало сомнений, что на плечах, пальцах и руках этой женщины одного только золота было куда больше, чем на тысячу пятьсот дукатов, и это не считая самоцветов, многие из которых были по-настоящему ценными.

— Ладно, беру! — произнес он, обнимая Джеппину за талию.

При этом лицо его приняло то самое выражение, с каким античный сатир из приватного музея Неаполя ласкает козу, и он стал целовать Джеппину в губы, одновременно подталкивая ее к ситцевому пологу, который загораживал кровать.

— Ах, — промолвила Джеппина, — ты ведь потерпишь, покуда я накину покрывало на образ Мадонны, правда?

И она скрылась позади полога.

Через несколько секунд за ней последовал туда Руффо.

Но как только полог опустился за ним, Руффо издал жуткий вопль и, сорвав занавесь с удерживавшего ее карниза, появился снова, окровавленный, с широкой зияющей раной на шее, шатаясь и крича:

— Ко мне, Антонино, ко мне! На помощь! Караул!

Запутавшись в складках занавеси, он повалился на пол, открыв взору Джеппину, которая с окровавленной бритвой в руке сидела посреди кровати, подобравшись, словно пантера, и готовая броситься на него.

Она перерезала ему горло тем знакомым всем неаполитанцам ударом, который они умеют так ловко наносить и называют la brizzia.

Однако галстук Руффо, завязанный, как всегда, не туго, смягчил удар, и лезвие бритвы рассекло мышечную ткань, но не задело сонной артерии, так что Руффо ранен был хоть и тяжело, но не смертельно.

Он поднялся на ноги и снова закричал:

— Сюда, Антонино! Сюда, сынок! Убивают! Режут! Караул! Но Антонино не появился.

Между тем его помощь так понадобилась бы несчастному раненому, ибо Джеппина в свой черед закричала: «Ко мне!», и ее призыв был услышан.

Два человека, прятавшиеся в шкафу, с силой распахнули обе его створки и с ножами в руке бросились в середину комнаты, в то время как третий, лежавший под кроватью, выполз оттуда, словно уж.

Втроем они ринулись на Руффо, но, опередив их, Джеппина уже рассекла ему бритвой кожу на лбу, и кровь, брызнувшая на лицо, ослепила беднягу.

В то же мгновение три клинка вонзились в него: один вошел между плеч, другой — в бок, третий — в грудь.

Руффо взвыл от боли и отчаяния и рухнул на колени.

— Пора прикончить его, — сказал один из убийц. — Он так вопит, что его могут услышать в кордегардии у церкви дель Кармине.

И все трое занесли над ним ножи.

— Стойте! — воскликнула Джеппина.

— Что такое? — в один голос спросили убийцы.

— Святые Дары несут!

И в самом деле, на набережной Меркателло раздавался звон колокольчика, звучавший все ближе, а это означало, что Господь наш Иисус Христос, приняв облик освященной гостии, вот-вот пройдет прямо под окнами комнаты, где совершалось убийство.

Убийцы, верные неаполитанским убеждениям, которые требуют, чтобы в тот момент, когда Святые Дары проносят мимо, все прервали свою работу, независимо от того, во благо она совершается или во зло, замерли с поднятыми ножами.

Однако в ту минуту, когда процессия со Святыми Дарами проходила мимо дома, когда факелы, которые носят в железных клетках, окрасили своим красноватым светом окна спальни, каждый из убийц принялся креститься правой рукой, той самой рукой, в какой он сжимал еще не остывший и окровавленный нож.

Левой рукой они удерживали жертву, пытавшуюся дотащиться до окна и кричавшую:

— Звери! Нелюди! Господи, сжалься хоть ты надо мной!

Пока длилась эта минута молчания и жуткого оцепенения, процессия со Святыми Дарами удалялась. Звон колокольчика постепенно становился все тише и, наконец, смолк.

Джеппина напряженно прислушивалась. Остальные смотрели на нее.

— Ну вот, — произнесла она, когда все окончательно стихло, — теперь можно.

И убийцы, продолжив прерванную работу, снова вонзили ножи в тело жертвы.

— Господи Иисусе Христе, — вымолвил несчастный, — в руки твои предаю душу мою!

И он испустил дух.

В эту минуту дверь приоткрылась и Антонино, просунув голову в щель, спросил:

— Ну что, выпустили кровь из борова?[37]

— Да, — ответила Джеппина, показывая ему окровавленную бритву и такое же запястье, — дочиста.

— Тогда все хорошо, — входя в спальню, произнес Антонино.

Вслед за ним туда вошел светловолосый парень, тот, что позднее дал признательные показания, позволившие мне изложить все эти подробности; ему они стали известны от его товарищей и от Джеппины, ибо сам он, выйдя из соседней комнаты за мгновение до того, как ее начал осматривать Руффо, в убийстве участия не принимал и собственными глазами ничего не видел.

Именно поэтому он и решился дать показания, в надежде, что своей помощью в расследовании убийства завоюет снисхождение со стороны судей.

VI

— Все хорошо, — повторил Антонино, — но надо, чтобы стало еще лучше; теперь речь о том, чтобы порыться в карманах папаши; при нем должна быть кругленькая сумма.

Убийцы принялись обшаривать тело убитого.

В боковом кармане его коричневого редингота находился старый сафьяновый бумажник зеленого цвета, куда Антонино посоветовал ювелиру положить полисы. С этого кармана и начали осмотр.

В бумажнике лежали полисы на общую сумму в семьсот дукатов; мы уже говорили, что этими полисами были вексели Неаполитанского банка.

Полисы выложили на стол; их предстояло по-братски разделить между соучастниками убийства, за вычетом четырехсот дукатов, которые Антонино заранее выговорил себе как надбавку, поскольку именно он задумал преступление и взялся заманить жертву в западню.

Кроме того, эта надбавка должна была помочь ему заглушить угрызения совести, которые, по словам Антонино, терзали его, ибо преступление было направлено против того, кто заменил ему отца.

От кармана редингота перешли к карманам жилета.

В них обнаружилось сорок дукатов золотом и серебром; монеты положили поверх семисот дукатов полисами, тем самым устранив опасность, что эти бумажки может унести порыв ветра или сквозняк.

От карманов жилета перешли к кармашкам панталон.

В переднем кармашке лежали часы Руффо. Антонино заявил, что поскольку эти часы принадлежали его крестному и отличаются безукоризненной точностью, то ему доставило бы удовольствие владеть ими.

Они были отданы ему.

В левом боковом кармашке находилась золотая табакерка, в правом — ключи от магазина, конторки и кассы.

Джеппина заявила, что поскольку она одна из всей компании нюхает табак, то, по этой причине, а также потому, что она предоставила свой дом в качестве места для убийства, будет справедливо, если табакерку отдадут ей, подобно тому как часы отдали Антонино; ну а главное, если допустить, что из-за смерти Руффо им всем рано или поздно придется иметь дело с правосудием, то рискуют более всего Антонино и она. Доводы эти были сочтены справедливыми, и ее просьбу удовлетворили.

Что же касается ключей, то, по правде говоря, ради них все и было затеяно. В магазине Руффо одних только драгоценностей было на сто тысяч франков, и это не считая золотых монет и полисов, лежавших в кассе, и серебряных монет, хранившихся в конторке. Не вызывало сомнений, что наведаться туда следовало Антонино. Но, так как ни у кого не было особой уверенности в его нравственных качествах, к нему приставили в качестве адъютанта, а точнее говоря, шпиона, Гаэтано Рацци, того самого светловолосого парня, которому, выражаясь на воровском жаргоне, предстояло слягавить уже в первый день.

Однако, прежде чем совершить налет на магазин, Антонино дал несколько распоряжений.

Прежде всего, нужно было обезобразить Руффо, обуглив ему лицо.

Кроме того, следовало уничтожить его редингот, жилет, галстук и панталоны — все это было запачкано кровью; можно было оставить на нем рубашку, сорвав с нее метку, и носки, поскольку они меток не имели.

Когда с наставлениями было покончено, Антонино взял ключи Руффо и, не желая показываться на набережных, где в ту светлую ночь его могли узнать, двинулся по маленьким улочкам, ведущим к Кастель Капуано, затем вышел на большую улицу, ведущую от Кастель Капуано к улице Толедо; от Палаццо д’Ангри, где заканчивается эта улица, до улицы Кьяйя был всего один шаг.

Антонино и его спутник убедились, что улица Кьяйя была безлюдна; Антонино вставил ключ в замочную скважину, быстро повернул его, открыл дверь и, как только он и Гаэтано проскочили в магазин, закрыл ее.

Там они застыли в неподвижности и прислушались.

Все было тихо.

Антонино вынул из кармана спичку и зажег ее. На столе стояла свеча; он поднес спичку к фитилю, и тот загорелся.

В магазине по-прежнему все было в полном порядке.

Антонино вынул из шкафа две сумки вроде тех, в каких служащие банка перевозят денежную наличность, одну из них дал Гаэтано и приказал ему наполнить ее предметами, расставленными на витрине и развешанными у оконного стекла. Вскоре две сумки были наполнены доверху, в третьей поместилось все остальное.

Затем шаг за шагом, не озадачившись ни одним из секретов, которые для менее вхожего в дом человека явились бы непреодолимым препятствием, Антонино открыл кассу, где Руффо хранил наличные деньги.

Там обнаружились полисы на пять или шесть тысяч франков.

Под конец он открыл ящики конторки, где нашлось от пятидесяти до шестидесяти дукатов.

Обе эти суммы, пересчитанные и удостоверенные Рацци, перекочевали в глубокие карманы Антонино.

Главное было сделано. Следовало подумать об уходе. Антонино неспешно вынашивал свой замысел и учел все воровские правила; одно из таких правил заключалось в том, чтобы уйти, не оставив следов. Он взял одну из сумок с драгоценностями, оставив две другие Рацци, задул свечу, прошел по коридору, приподнял окно и выпрыгнул на улицу.

Рацци проскользнул в то же отверстие, опустил за собой окно, и оба они оказались снаружи, причем в доме не осталось никакого другого следа их пребывания, кроме опустошения, которое они там учинили.

Было невозможно догадаться — по крайней мере, так им казалось, — каким путем они туда вошли и каким путем оттуда вышли.

На сей раз они поднялись по улице Толедо до Бурбонского музея, затем спустились до площади Меркато Веккьо и вернулись на улицу Меркателло, но теперь с противоположной стороны.

Остальные убийцы, руководимые Джеппиной, неукоснительно следовали наказам Антонино; они разожгли печь и кинули туда редингот, жилет, панталоны и галстук Руффо, быстро сгоревшие дотла.

Затем они начали обезображивать мертвеца, превратив эту процедуру в веселую затею: на лицо ему нанесли слой серы, после чего на серу положили кучу химических спичек и подожгли их с помощью трутового фитиля. Ворох спичек, покрывавших лицо несчастного ювелира, вспыхнул, разбрасывая искры; огонь перекинулся на серу, и горящая сера, глубоко проникая в глазницы, носовую пазуху и ротовую впадину, сделала труп неузнаваемым.

Дабы сцена была веселой на все сто процентов, убийцы, не прекращая заниматься делом, выпивали и закусывали, обменивались шутками и хохотали. По возвращении Антонино и Рацци обнаружили остатки застолья, а поскольку прогулка разожгла у того и другого аппетит, они в свой черед сели за стол, доверив своим сообщникам учет денег и драгоценностей.

Между тем следовало побеспокоиться о том, что делать с мертвым телом. Было решено отвезти труп на пару километров от Неаполя и бросить в первую попавшуюся канаву.

Антонино предложил усовершенствование: поместить труп в ящик, чтобы безопаснее было вывезти его из Неаполя.

Один из убийц был подмастерьем столяра; он брался сколотить ящик, но доставить его обещал лишь через день, к вечеру.

— Но куда положить труп? — спросил Рацци.

— Затолкайте его пока под кровать, — ответила Джеппина.

Труп затолкали под кровать, открыли окно, чтобы удалить чудовищный запах серы и горелого мяса, заполнивший комнату, допили вино, остававшееся в бутылках, а затем разошлись по домам, унося с собой причитающуюся часть добычи.

Оставшись одни, Джеппина и Антонино закрыли окно и спокойно легли спать на кровать, под которой лежало мертвое тело Руффо.

Когда на другое утро Рацци постучал в их дверь, они еще спали.

VII

Таким или примерно таким было обвинительное заключение, составленное на основании признаний Гаэтано Рацци.

Хотя каждый день в Неаполе происходило не менее трех или четырех убийств, это преступление, благодаря сопутствовавшим ему обстоятельствам, произвело немалую сенсацию. Участие, которое я поневоле принял в его раскрытии, вызвало у меня любопытство, крайне редко проявляемое мною к подобного рода делам, и склонило к решению присутствовать на судебных прениях.

В итоге я написал судье, назначенному председательствовать в этих прениях, и попросил его приберечь для меня место в зале заседаний, ибо опасался, что он будет до отказа забит любопытствующими.

Судья ответил мне, что он приберег для меня местечко позади судейских кресел, дабы я мог видеть одновременно обвиняемых, королевского прокурора и присяжных заседателей.

По левую руку от меня, когда я разместился там, находились обвиняемые; ниже обвиняемых расположился секретарь суда.

По правую руку от меня находились королевский прокурор и присяжные заседатели.

Напротив меня — адвокаты.

Обвиняемых было восемь, поскольку арестовали еще двух факкини, переносивших труп.

В зал они вошли в сопровождении карабинеров, и при их появлении послышался негодующий ропот зрителей; вопреки моему ожиданию, зал был заполнен всего лишь на треть; чудовищность преступления, которая вполне могла бы привлечь на судебные заседания весь Париж или все население какого-нибудь провинциального города во Франции, если бы судебные прения происходили в этом городе, не смогла вырвать из состояния беззаботности не только неаполитанское светское общество, которое подобными делами не интересуется, но и простой люд.

Обвиняемые входили в зал и размещались в соответствии со значительностью роли, которую каждый из них сыграл в убийстве; первой вошла Джеппина; затем Антонино; затем — трое других, чьи имена я забыл; затем — Рацци (его старались держать как можно дальше от Антонино, опасаясь бурных сцен, которые непременно произошли бы, окажись эти двое соседями); и, наконец, двое факкини.

Я узнал Антонино, ибо не раз видел, как он приходил к Руффо, и потому все мое внимание сосредоточилось на Джеппине.

Это была тридцатипятилетняя женщина, выглядевшая на все сорок пять: волосы ее наполовину поседели; говорили, что она постарела за время следствия. Невозможно было ошибиться в отношении чувства, отображавшегося на ее лице. Это не был стыд, вызванный обвинением, которое привело ее в клетку для подсудимых, это было выражение самого низменного страха. Одежду ее составляли головной платок, темное платье и шаль из поддельного кашемира в красную, желтую и синюю полоску. Она села в самом дальнем от судей углу и сохраняла это место на протяжении всех прений.

Антонино сидел рядом с ней.

Не будь я заранее осведомлен, насколько распространены в Неаполе подобные любовные связи, мне не давал бы покоя вопрос, как молодой и красивый парень мог быть любовником этой старой сводни.

На вид ему было от двадцати до двадцати трех лет; его отличали прекрасные черные волосы, а едва пробивающиеся усики слегка затеняли губы, прикрывавшие белоснежные зубы; наряд его состоял из красного шейного платка, повязанного поверх отложного воротника, черного редингота, застегнутого до пояса, черных панталон и пестрого жилета.

Довольно заметная вульгарность, сквозившая во всем его облике, не позволяла ошибиться насчет того положения, какое он занимал в обществе: это был модничающий мастеровой, но все же мастеровой.

Трое других были в бархатных куртках, и присущая им манера одеваться указывала на то, что это обычные мастеровые.

Гаэтано Рацци напоминал Антонино скорее аккуратностью своей одежды, нежели ее соответствием моде; светловолосый и бледнолицый, он тоже был красивым малым, но лицо его то и дело искажалось лихорадочными гримасами, а тело вдруг начинало подергиваться, что свидетельствовало о его нервическом характере.

По одному лишь его облику было нетрудно понять, что если во всей этой банде негодяев и есть тот, кто способен разоблачить ее, так это непременно он.

Что же касается обоих факкини, то они были одеты, как обычные портовые грузчики, и выглядели вполне спокойными, так как в ходе следствия против них не было выдвинуто никаких обвинений; посему они рассчитывали на оправдательный приговор, что в итоге и произошло.

Джеппина сидела на скамье, уткнув лицо в ладони, и оставалась в этой позе почти все время, пока длились судебные прения, изменяя ее лишь в те моменты, когда была вынуждена отвечать на заданные ей вопросы.

Антонино высоко держал голову и болтал с соседом, пытаясь смеяться, как если бы был всего лишь зрителем, а не действующим лицом. Сосед, настроенный куда мрачнее, рассеянно слушал его, не смеялся и почти не отвечал ему.

Обвиняемых рассадили в три ряда; во втором ряду находились убийцы, прятавшиеся в шкафу, и один из факкини; в третьем оказались второй факкино и Рацци.

Между тем стали оглашать обвинительный акт; вначале Антонино слушал его рассеянно, но затем, когда ему стало понятно, насколько хорошо осведомлен следственный судья, по лицу его пробежало облачко, он вперил взгляд в судебного обвинителя, дыхание его сделалось прерывистым, а губы приоткрылись, позволяя увидеть его острые шакальи зубы; наконец, когда обвинитель, дойдя в своей речи до ограбления ювелирного магазина, заговорил о той роли, какую Антонино отвел в этом деле себе, о том, что он поручил делать своему спутнику, и о том, как через опускное окно они покинули магазин, Антонино медленно повернулся всем телом к Гаэтано Рацци, единственному человеку, который мог сообщить все эти подробности, ибо он один сопровождал его в магазин.

Рацци отпрянул назад, как если бы увидел рядом с собой змею, и из бледного сделался мертвенно-бледным.

У Джеппины вырвался жалобный стон.

Затем, еще сильнее, чем прежде, она уткнула лицо в ладони.

Я не следил за ходом судебных прений; несмотря на нерешительность свидетелей обвинения, которые, вместо того чтобы, отвечая на вопросы председателя суда, смотреть на него, не отрывали взгляда от Антонино и, казалось, умоляли его простить им эти показания; несмотря на категоричность лжесвидетелей защиты, которых отыскали на улице Санта Катерина, где, подобно безработным, поджидающим клиентов, околачиваются те, кто занимается этим почтенным ремеслом, — так вот, несмотря на все это, дело приняло совершенно безнадежный для двух главных обвиняемых оборот, и, хотя они упорно от всего отпирались, никто в зале заседаний не сомневался, что их приговорят к смерти.

Главными же обвиняемыми были Джеппина и Антонино, и потому на них, главным образом, и были обращены все взоры.

Когда присяжные заседатели удалились на совещание, председатель суда предложил мне последовать за ними. Я полагал, что это запрещено, но в Неаполе все обстоит не так, как везде. В итоге я согласился и перешел в совещательную комнату.

Однако, к моему большому удивлению, спор там шел не по поводу виновности подсудимых, а по поводу смертной казни.

Преступление было настолько явным, настолько чудовищным, и совершено оно было при таких обстоятельствах, что ни одному из присяжных даже в голову не пришло ответить «нет» хотя бы на один из вопросов, поставленных председателем суда; но Неаполь, ревниво относясь к тосканской цивилизации, хотел пользоваться той же привилегией, что и тосканцы, то есть отменой смертной казни. Отменить смертную казнь потребовали у Итальянского парламента неаполитанские депутаты, но им было отказано. Так что речь шла всего-навсего о том, чтобы отыграться, обойдя закон.

Спор разгорелся вокруг того, как обойти закон.

Невозможно было найти ни единого смягчающего обстоятельства; убийство, за которым последовало ограбление, было совершено преднамеренно и с отвратительной жестокостью.

— Господа, — произнес старшина присяжных, — все мы согласны в том, что обвиняемые виновны, не так ли?

Ответом ему было единодушное «да».

— Но одновременно все мы согласны в том, что, как бы они ни были виновны, не следует приговаривать их к смерти.

Да.

— В таком случае не стоит затягивать обсуждение.

Зазвенел колокольчик: судьи и присяжные возвратились в зал заседаний и заняли свои места; было велено привести подсудимых.

Они появились снова, еще более бледные, чем до перерыва; Джеппина обливалась слезами; у Антонино, лицо которого покрылось холодным потом, волосы прилипли ко лбу и вискам; его блуждающий взгляд переходил от судей к присяжным, от присяжных к королевскому прокурору. Что же касается других подсудимых, которые были почти уверены в том, что им сохранят жизнь, то они выглядели более спокойными.

Что такое десять или двенадцать лет каторги для неаполитанца? Десять лет безделья под солнечным небом.

Когда старшина присяжных взял слово, начав с торжественной клятвы: «Перед лицом Всевышнего и людей, положа руку на сердце, клянусь…» и ответив последовательно на двадцать семь поставленных перед присяжными вопросов, в итоге заявил о виновности всех обвиняемых и отягчающих обстоятельствах в отношении трех, можно было видеть, как все сильнее искажались лица убийц, понимавших, что с каждым единодушным «да» в ответ на очередной вопрос смерть приближается к ним еще на шаг.

В ту минуту, когда на последний вопрос был дан утвердительный ответ, Джеппина вскричала, словно уже ощутив на шее лезвие mannaia.[38] Антонино стал заламывать руки и, не удержавшись от богохульства, рухнул на скамью, с которой прежде поднялся, чтобы лучше слышать и, если так можно выразиться, лучше видеть слова, вылетавшие из уст старшины присяжных. Двое других судорожно вздымали кулаки, бессильно грозя судьям и присяжным. Один лишь Рацци, которому было обещано помилование, сохранял спокойствие наряду с факкини, освобожденными от ответственности.

Но внезапно, в ту минуту, когда председатель суда уже намеревался взять слово, чтобы произнести смертный приговор, старшина присяжных подал знак, что ему надо кое-что добавить, и твердым голосом заявил:

— Разумеется, никаких смягчающих обстоятельств в этом деле нет, но, поскольку закон позволяет нам ссылаться на них, не указывая, в чем они состоят, мы делаем это. Да, подсудимые виновны в разной степени, что означено нами, но понести наказание должны с учетом смягчающих обстоятельств.

В итоге председателю суда пришлось вынести смягченные приговоры:

Джеппина и Антонино были приговорены к пожизненной каторге, трое других участников преступления — к двадцати годам каторги, Рацци — к пяти; факкини были оправданы.

Убийцы мало чего поняли во всех этих рассуждениях о смягчающих обстоятельствах и думали, что приговорены к смерти; но, когда председатель суда, объявляя приговор, вместо слов «приговорены к смертной казни» произнес «приговорены к пожизненной каторге», Джеппина и Антонино недоумевающе переглянулись, спрашивая самих себя, не ослышались ли они; затем, первым придя в себя, Антонино вскричал:

— Выходит, мы не приговорены к смерти?!

— Нет, — ответили ему адвокаты.

— Ну что, поняла? — обратился к своей сообщнице Антонино. — Мы будем жить! Эх, кровь Христова!

И, не в силах совладать со столь великой радостью, он с жутким смехом рухнул навзничь и потерял сознание, тогда как Джеппина, лицо которой светилось счастьем, делала реверансы присяжным, реверансы судьям, реверансы адвокатам и повторяла:

— Спасибо, добрые господа, спасибо.

Оба факкини были немедленно освобождены из-под стражи, а Рацци и трех его сообщников увели карабинеры; Антонино, все еще пребывавшего в обмороке, на руках унесли четыре солдата, а за ними следовала Джеппина, продолжая делать реверансы и повторять:

— Спасибо, добрые господа, спасибо.

Мне не доводилось видеть ничего более печального, более скорбного, более унизительного, более постыдного для нашего человеческого рода, чем зрелище этих негодяев, радовавшихся тому, что их избавил от смерти приговор к вечной каторге.

* * *

На другой день после суда, только что описанного мною, на театральной сцене была поставлена драма, сюжетом которой стало убийство Руффо. Свобода слова в Неаполе такова, что цензуре даже в голову не пришло воспротивиться постановке, хотя жертва и убийцы были названы в ней своими настоящими именами.

Я решил посмотреть ее.

Никаких литературных достоинств в ней не оказалось.

Однако сцена со Святыми Дарами, сыгранная невероятно правдиво, заставила оцепенеть от ужаса весь театральный зал; даже у самого Шекспира не видел я ничего более жуткого, чем эта сцена, где в самый разгар злодеяния убийцы останавливаются на мгновение и, пытаясь удержать одной рукой жертву, другой рукой, продолжая сжимать в ней нож, осеняют себя крестным знамением, а затем, как только звон колокольчика стихает, снова принимаются за дело и довершают убийство, нисколько не тревожась из-за того, что карающий Бог только что прошествовал в двух шагах от них.


Загрузка...