ГЕНРИХ ДЕ ГИЗ, ГЕРЦОГ НЕАПОЛИТАНСКОЙ РЕСПУБЛИКИ

I

Дорогие читатели!

Я намеревался поговорить с вами о делах сегодняшних, однако мой издатель опасается, как бы наши беседы не скатились в политику, и потому, если не возражаете, мы поговорим о событиях, произошедших чуть более двухсот лет тому назад.

Вы ведь кое-что знаете о некоем Томмазо Аньелло, хотя бы благодаря стихам Скриба и музыке Обера.

Однако я буду говорить с вами не о нем, а о его преемнике, вельможе куда более знатном, но куда менее известном, хотя он царствовал целых пять месяцев, а не девять дней, как тот, и даже бил монету, в то время как Мазаньелло бил лишь герцога де Аркоса и его испанцев.

Этого преемника Мазаньелло звали герцог де Гиз.

Тут на память вам непременно придут два великих Гиза — Франсуа и Генрих, оба со шрамом на лице: один — раненный ударом английского копья во время осады Кале, другой — немецкой мушкетной пулей в битве при Дормане.

Но нет, речь не о том и не о другом.

Речь о Генрихе II Лотарингском, четвертом сыне Карла Лотарингского, предназначенном для церковной карьеры, поскольку у него было много старших братьев, которые опережали его в праве на герцогские и княжеские титулы.

Я нередко сочинял для вас романы, похожие на подлинную историю, а сегодня хочу рассказать вам подлинную историю, похожую на роман, причем роман настолько захватывающий, что даже у Скаррона определенно недостало бы таланта придумать то, что вам предстоит услышать.

Как уже говорилось, речь пойдет не о Франсуа Лотарингском и не о Генрихе I Лотарингском, а о сыне Карла Лотарингского, причем четвертом его сыне.

Скажем несколько слов о самом Карле Лотарингском. Это позволит нам естественным образом перейти от деда к внуку.

В сравнении со своим отцом и своим дедом Карл Лотарингский был весьма незначительной фигурой. Княжеский род де Гизов, поддерживавший корону Генриха II и пошатнувший трон Генриха III, казалось, потерял всю свою кровь на Орлеанском тракте и на половых досках замка Блуа, в которые она въелась так глубоко, что следы ее показывают там еще и сегодня.

После того как были убиты его отец и дядя, Карла Лотарингского арестовали и подвергли тюремному заключению в Туре; однако ему удалось бежать из тюрьмы, и он встал на сторону противников Генриха IV, но затем, изъявив покорность, обрел милость короля.

После смерти великого приора, внебрачного сына короля Генриха II, герцог де Гиз стал губернатором Прованса.

Во время своего пребывания в Марселе он свел знакомство с дочерью Шатонёф де Рьё, той самой красавицы, в которую был влюблен Карл IX и на которой, при всей своей малой склонности к брачным узам, хотел жениться Генрих III. Чуть было не став любовницей одного короля и супругой другого, отказав в своей руке князю Трансильвании, Шатонёф де Рьё в итоге вышла замуж за капитана галерного флота, флорентийца по имени Альтовити Кастеллан, которого, по словам Л’Этуаля, она с мужской смелостью убила собственной рукой, застав его в один прекрасный день или в одну прекрасную ночь во время преступного общения с другой женщиной, как выражаются наши соседи-англичане.

Но еще до этого трагического происшествия она родила в Марселе девочку, крестным отцом которой стал сам этот город.

Знатностью происхождения сей крестный отец превосходил свою крестницу, кем бы ни были ее родители, ведь его предком была Фокея.

Девочка получила имя Марсель.

Поскольку это имя звучало так же, как название города, имевшего честь стать ее крестным отцом, то, вместо того чтобы именовать ее мадемуазель Марсель, горожане стали называть ее мадемуазель де Марсель, что было гораздо логичнее, ибо, коль скоро город был ее крестным, она, по-видимому, толком не знала, как правильно пишется ее собственное имя.

Юная мадемуазель де Марсель была очаровательной особой, да оно и понятно, ведь ей было от кого унаследовать очарование; необычайно изящная, с белоснежной кожей и темно-русыми волосами, она чудесно танцевала, прекрасно пела, в музыке разбиралась настолько, что могла ее сочинять, а поэзию знала так, что умела писать сонеты, а ведь это, по словам г-на Буало, самое трудное дело на свете; гордая, но учтивая, она пользовалась любовью всего края.

Великий приор, внебрачный сын Генриха II, являвшийся, как уже говорилось, губернатором Прованса, был страшно влюблен в нее. Многие знатные дворяне взяли бы ее в жены, соблаговоли она дать на это согласие.

Однако она предпочла стать любовницей г-на де Гиза.

И это при том, что г-н де Гиз не блистал красотой, был низкорослым и курносым; однако он происходил из знаменитого рода и унаследовал от своего отца ту царственную осанку, которая дала г-же де Сов повод сказать, что подле Генриха де Гиза все прочие принцы выглядят простолюдинами.

Короче, при всех своих недостатках, г-н де Гиз пришелся по душе крестнице города Марселя.

Эта любовная связь длилась несколько лет; бедняжка Марсель все время полагала, что герцог в конце концов женится на ней, тогда как у него, по всей вероятности, этого и в мыслях не было.

Наконец, устав ждать предложение, которое так и не последовало, она первая нашла в себе мужество расстаться с возлюбленным; он же, со своей стороны, покинул Марсель и вернулся ко двору.

И тогда, словно новоявленная Ариадна, она воспела свое одиночество, заключив всю поэзию снедавшей ее печали в два куплета, мелодию которых, равно как и слова, сочинила сама.

Поскольку мелодия утеряна, мы, к сожалению, можем привести вам лишь слова этой песни.

Вот они:

Ушел безжалостный воитель,

Овеян славой бранных лет;

Ушел, презрев души моей обитель —

Славнейшую из всех своих побед.

Ушел коварный искуситель,

Навек оставив в сердце след.

И мнится, красотку другую

Изменник решил завести;

Да пусть выбирает любую:

Милее меня не найти.

Но он возвратится, я чую —

И в этом отраду могу обрести.

Но бедняжка Марсель ошибалась: безжалостный победитель так и не вернулся, и в итоге Ариадна заболела.

Болезнь ее длилась целый год.

За время этой болезни, не имея никакого достояния, она одну за другой распродала все свои драгоценности.

Господина де Гиза уведомили о ее бедственном положении, которое она с величайшим старанием скрывала от всех. Герцог тотчас же послал ей десять тысяч экю, отправив в Марсель одного из своих дворян; однако она с гордым видом поблагодарила герцога де Гиза, заявив, что не желает ничего брать ни от кого, а от него меньше, чем от кого-либо другого, и к тому же жить ей осталось так мало, что в той крайности, в какой она оказалась, можно обойтись без всего.

И в самом деле, поскольку волнения явно усилили ее страдания, следующей ночью она умерла.

В доме гордячки нашли лишь один-единственный грош.

Город, крестный отец покойной, похоронил ее за свой собственный счет в аббатстве святого Виктора.

Если вам доведется проезжать через Марсель, попросите показать вам простую плиту, покрывающую ее могилу, и вздохните, подумав об этом верном сердце: не каждый день у вас будет такой прекрасный повод вздохнуть.

II

Итак, дорогие читатели, мы возвращаемся к нашему герою, а точнее, к отцу нашего героя.

По характеру герцог Карл Лотарингский был весьма влюбчив, весьма ветрен, а главное, весьма болтлив.

О нем ходили всякого рода забавные истории, которые чрезвычайно веселили двор Генриха IV и продолжали чрезвычайно веселить двор Людовика XIII.

В частности, рассказывали, что однажды ночью, когда герцог лежал в постели… Как бы это получше выразиться?.. Ну да ладно, скажем все попросту, так, как это сделал Таллеман де Peo. Так вот, рассказывали, что однажды ночью, когда герцог лежал в постели с женой некоего парламентского советника, который, по их мнению, должен был возвратиться из деревни лишь на другой день, послышался сильный стук в дверь: любовники тотчас проснулись. Советница подбежала к окну и увидела своего мужа, который, отыскав у себя в кармане ключ от входной двери, случайно там оказавшийся, вставил его в замочную скважину и спокойно вошел внутрь, менее всего подозревая, что его место занято.

Советнице хватило времени лишь на то, чтобы крикнуть:

— Бегите, монсеньор! Это мой муж!

Монсеньор убежал, оставив свою одежду на стуле и прихватив с собой лишь шпагу.

Женщина бросается к этой одежде, срывает с нее кружева, опустошает карманы и залезает обратно в постель в ту самую минуту, когда советник входит в спальню. Она делает вид, что проснулась, и со всякого рода ласками встречает мужа.

Отвечая на ласки жены и раздеваясь, советник замечает на стуле одежду и понимает, что она явно не его.

— Ой! — восклицает он.

— Что такое? — спрашивает советница.

— Что это за платье, моя милая?

— Ах, я и вправду забыла о нем.

— Гм! — произносит советник.

— Это камзол и штаны, которые принес мне барышник: ей-Богу, они совершенно новые, пошиты из отличного сукна и тончайшего бархата и обойдутся очень дешево. Посмотрите, впору ли они вам, и, если да, я подарю их вам за счет своих сбережений.

Советник тотчас же примеряет на себя камзол и штаны.

Одежда подходит ему так, как если бы была сшита для него.

Тем временем наступает рассвет и колокол отбивает шесть часов утра.

— Что ж! — восклицает советник. — Не стоит раздеваться: у меня рано утром встреча во Дворце правосудия.

И, накинув поверх камзола мантию, он отправляется по своим делам.

Как только советник покидает дом, г-н де Гиз, прятавшийся в чулане, выходит из своего укрытия и, поскольку в одной рубахе выйти на улицу нельзя, натягивает на себя одежду советника и вешает на пояс свою шпагу.

По дороге он вспоминает, что накануне Генрих IV велел ему рано утром прийти в Лувр.

«Ей-Богу, — говорит он себе, — стоит пойти туда в одежде советника: я расскажу обо всем королю, и он посмеется».

Он идет в Лувр и излагает эту историю королю, который мало того что смеется, но и, полагая, что герцог де Гиз по привычке рассказал ему небылицу, посылает к советнику полицейского стражника с приказом явиться во дворец.

Советник, крайне удивленный неожиданной честью, которая выпала ему неизвестно почему, отправляется в Лувр, где его тут же приводят к королю.

Король отводит его в сторону и начинает говорить с ним о всякого рода пустяках, одновременно расстегивая и застегивая пуговицы на его мантии, в то время как советник не может понять, с какой целью король теребит его одежду.

— Клянусь святым чревом! — в конце концов восклицает Генрих IV. — Да ведь на вас, господин советник, камзол моего кузена де Гиза!

Советник не желал поверить этому, и королю пришлось клясться, что он сказал правду.

Советник покидает Лувр, качая головой и приговаривая:

— Видать, герцог Лотарингский совсем низко пал, коль скоро продает свою поношенную одежду старьевщикам, а не отдает ее собственным лакеям.

Король же, глядя ему вслед, произносит:

— Качай головой, кум советник, качай, все равно тебе не вытряхнуть из нее то, чем она набита!

Мы уже говорили, что г-н де Гиз был весьма болтлив, и сейчас дадим этому доказательство.

Однажды маршал де Грамон видит, как тот, не чувствуя под собой ног и высоко задрав голову, с победоносным видом несется ему навстречу.

Герцог останавливает маршала и ни с того ни с сего рассказывает ему, что только что добился полного успеха в ухаживании за одной придворной дамой.

Маршал де Грамон приносит ему свои поздравления.

Герцог, выказывая еще бо́льшую откровенность и надеясь, что уже на другой день весь Париж будет осведомлен о его успехе, называет маршалу имя дамы.

Но нет. Против своего обыкновения, маршал де Грамон, один из самых отъявленных придворных сплетников, хранит эту тайну.

Неделю спустя г-н де Гиз встречает его снова.

— Ах, господин маршал, — говорит он ему, — мне кажется, что вы меня более не любите.

— С чего вы взяли, монсеньор?

— Ну как же! Неделю тому назад я поделился с вами, что госпожа такая-то стала моей любовницей, и надеялся, что вы расскажете об этом всем, а вы не говорите об этом никому; нехорошо, господин маршал!

И он расстается с ним, крайне обиженный.

А вот еще одна черточка его характера, причем того же жанра.

Как-то раз, когда он проводил ночь с одной дамой, которую ему путем долгих уверений удалось в конце концов убедить в своей любви, эта дама заметила, что с началом рассвета г-н де Гиз, вместо того чтобы успокоиться и уснуть, ворочается с одного бока на другой.

— Что это с вами, дорогой принц? — спрашивает его дама.

— Ах, душа моя! — отвечает герцог. — Признаться, меня так и подмывает выйти отсюда, чтобы рассказать всем о том удовольствии, какое я получил, проведя ночь с вами.

И он в самом деле встает, выходит на улицу и останавливает первого встречного, чтобы рассказать ему о своем счастье.

Возможно, две занимательные истории, только что рассказанные нами, связаны с одним и тем же эпизодом, и этим первым встречным был г-н де Грамон.

III

Сегодня, дорогие читатели, мы покончим с герцогом Карлом Лотарингским, затем скажем пару слов о его брате, шевалье де Гизе, и, наконец, доберемся до его сына.

Господин де Гиз был заядлым игроком, и в игре ему всегда сильно везло. Обычно он выигрывал у маршала де Грамона, того самого, кто, по его словам, плохо к нему относился, от двадцати пяти до тридцати тысяч экю в год.

Однажды маршальша пригласила его для важного разговора и предложила установить ему пожизненную годовую ренту в десять тысяч экю, если он согласится взять на себя обязательство никогда более не играть с маршалом.

Герцог задумался на мгновение, а затем, покачав головой, произнес:

— Разумеется, нет; я слишком много потерял бы на этом.

Однажды вечером, когда он пешком явился к г-ну де Креки и допоздна задержался у него за игрой, выиграв у хозяина кучу денег, г-н де Креки решительно воспротивился тому, чтобы герцог возвращался во дворец Гизов пешим ходом.

В итоге он предлагает ему свою лошадь, заявляя, что в конюшнях у него десяток лошадей и, следственно, никакого урона ему от этого не будет, а кроме того, герцог может вернуть ее на следующее утро.

Герцог сначала отнекивается, но через минуту соглашается.

Однако лошадь г-на де Креки привыкла отвозить своего хозяина к дому одной дамы, где он, со своей стороны, привык получать любезный прием.

В числе многих недостатков г-на де Гиза, наряду с отсутствием сдержанности, о чем говорилось выше, была и присущая ему чрезвычайная рассеянность.

Размышляя о тех успехах, какие ему только что удалось достичь в игре, и о тех, какие на другой день ему предстояло достичь в любви, он отпускает поводья, предоставляя лошади везти его куда ей заблагорассудится и не сомневаясь, что она доставит его прямо ко дворцу Гизов.

Внезапно лошадь останавливается, и г-н де Гиз видит, что он находится у незнакомой двери и на столь же незнакомой улице.

Его любопытство пробуждается, и, пока он задается вопросом, позвонить ему или нет, дверь открывается.

Кто-то явно поджидал появление всадника.

— Это вы, монсеньор? — слышится голос горничной.

— Ну да, разумеется, — отвечает г-н де Гиз, закрывая лицо краем плаща. — Я припозднился, но прийти раньше не мог.

— Входите, — говорит горничная, — госпожа у себя в спальне.

— Проводи меня.

— Разве вы не знаете, где спальня госпожи?

— Знаю, знаю; но у меня только что была стычка с грабителями на Новом мосту, и, признаться, я еще немного не в себе; проводи меня.

Горничная провожает г-на де Гиза, по-прежнему прикрывающегося плащом, к кровати своей хозяйки, которая в неосвещенной комнате ожидает гостя.

— Эх, будь что будет! — произносит г-н де Гиз, ложась в постель.

На рассвете он обнаружил, что дама очаровательна; однако она тоже была чрезвычайно удивлена и попросила герцога хранить тайну, что он ей и пообещал.

Первым делом герцог отправился к г-ну де Креки и рассказал ему всю эту историю.

Он весьма любил поэзию, не разбираясь при этом ни в правилах стихосложения, ни в стихотворных размерах, и всегда говаривал:

— Не будь я господином де Гизом, я хотел бы быть Ронсаром.

Однажды Ле Фуйу прочел ему эпиграмму, которую сочинил Гомбо.

Герцог заставляет его прочесть эту эпиграмму во второй раз, в третий, пока не выучивает ее наизусть. Затем он в задумчивости прогуливается, одобрительными взмахами руки подтверждая остроумие эпиграммы.

Внезапно он останавливается перед Ле Фуйу и спрашивает его:

— Ле Фуйу, а нет ли возможности сделать так, чтобы эта эпиграмма была моей?

В другой раз он садится в карету.

— Куда прикажете везти, монсеньор? — спрашивает кучер.

— Да куда хочешь, — отвечает принц, — лишь бы заехать к господину нунцию и к господину де Ломени.

Хотя г-н де Ломени был назван вторым, к его дому было ближе, и потому кучер везет своего хозяина сначала туда.

Герцог ни за что не желает поверить, что перед ним г-н де Ломени, а не нунций, и всячески противится тому, что г-н де Ломени его выпроваживает.

Оттуда кучер везет его к нунцию, с которым герцог обходится крайне бесцеремонно, пребывая в убеждении, что на сей раз разговаривает с г-ном де Ломени.

Подобно отцу и деду — хотя его состояние не шло ни в какое сравнение с их богатством, — герцог де Гиз был чрезвычайно щедр.

Однажды он выигрывает у президента де Шеври пятьдесят тысяч ливров под честное слово.

На следующий день Шеври присылает ему со своим секретарем Рафаэлем Корбинелли эти пятьдесят тысяч: сорок тысяч — серебром, а десять тысяч — золотыми экю в небольших мешочках.

Желая отблагодарить Корбинелли за труды, г-н де Гиз берет самый маленький из мешочков и, не подумав, что там золото, дает его секретарю.

По возвращении домой Корбинелли открывает мешочек, видит золотые монеты, пересчитывает их и понимает, что г-н де Гиз ошибся.

Он поспешно возвращается во дворец герцога и объясняет г-ну де Гизу, что привело его обратно.

— Оставьте у себя, оставьте у себя, дорогой мой, — отвечает герцог, — в нашей семье никогда не забирают обратно то, что подарили.

Герцог де Гиз, Карл Лотарингский, умер в 1640 году, то есть за семь лет до событий в Неаполе, в развязке которых, как уже говорилось выше, был призван участвовать его сын; но, опять-таки как уже говорилось выше, прежде чем перейти к его сыну, самому эксцентричному из всей семьи, как сказали бы сегодня, покончим с его братом, который тоже был не лишен определенной эксцентричности.

Он был храбр, красив, прекрасно сложен и внешне привлекателен, «но, — говорит Таллеман де Рео, — весьма короток умом».

Однажды на исповеди он признался, что стал любовником некой знатной дамы; но он, по крайней мере, говорил о подобных делах лишь своему исповеднику, тогда как его брат, как мы видели, говорил о них всем.

Исповедник был иезуитом.

— Сын мой, — сказал он кающемуся, — я не дам вам отпущения грехов до тех пор, пока вы не оставите вашу любовницу.

— О, что до этого, — ответил шевалье, — то я чересчур люблю ее, чтобы сделать такое.

Иезуит упорствовал, но шевалье держался твердо; в итоге сошлись на том, что они будут перед Святыми Дарами молить Господа искоренить эту любовь из сердца несчастного шевалье.

И они отправились молиться.

Подойдя к алтарю, иезуит принялся с величайшим усердием заклинать Бога излечить молодого принца, но тот, видя рвение святого отца, ухватил его за рясу и оттащил от алтаря, на бегу говоря:

— Святой отец, святой отец, к чему такая горячность? А если Господь откликнется только на ваши просьбы, кто за это поплатится? Я!

Однажды, проходя мимо Арсенала, он заметил пушку, которую готовились испытать.

— Ну-ка, погодите, — говорит он артиллеристам.

И с этими словами садится на пушку верхом и командует:

— А теперь, пли!

Ему указывают на опасность, которой он подвергает себя, но все бесполезно.

— Пли! Пли, кому говорят! — настаивает он.

Видя, что он упорствует, артиллеристы уступают в споре.

Один из них подносит фитиль к запалу и поджигает его! Пушка разрывается, и шевалье де Гиз исчезает, разнесенный в клочья!

Ну а теперь, когда вы уже знаете, кем были его дед и прадед, и когда мы рассказали вам, что представляли собой его отец и дядя, давайте посмотрим, какого человека отыскало Провидение на одной из высших ступеней общества, дабы сделать его преемником нищего лаццароне с площади Меркато Веккьо.

IV

Ну вот, дорогие читатели, мы и подошли к нашему герою.

Будучи младшим сыном в семье и потому с детства предназначенный к церковному поприщу, юный принц еще в колыбели получил четыре главнейших аббатства Франции.

В пятнадцать лет он уже был архиепископом Реймским.

Но владение несметными богатствами и надежды на высочайшее положение — ибо, подобно своему двоюродному деду, он обязательно должен был достичь кардинальского сана — лишь с крайним трудом обращали его мысли в сторону религиозных воззрений.

Еще будучи совсем юным, он уже шатался по улицам Парижа, облаченный в светское платье, и аббат де Гонди, повстречав его однажды без тонзуры, в коротком плаще и со шпагой на боку, воскликнул:

— Вот маленький прелат, принадлежащий к весьма воинственной церкви!

И в самом деле, г-н де Реймс, как его тогда называли, был очаровательным кавалером, наделенным слегка заостренным носом с небольшой горбинкой, прекрасно вылепленным лбом, выразительным взглядом и по-настоящему аристократическими манерами.

Надо полагать, что так все и обстояло, поскольку строгая г-жа де Мотвиль, чрезвычайно порицавшая его беспорядочные любовные связи, не могла удержаться, чтобы не сказать:


«Охотно веришь, что эта семья происходит от Карла Великого, ибо в том, кого мы видим сегодня, ощущается нечто, делающее его похожим на паладина и героя рыцарских времен».


К несчастью для юного принца, кардинал Ришелье, не терявший из виду отпрысков знатных семей, не спускал с него глаз.

Всякий раз, когда г-н де Реймс приезжал в столицу, кардинал так подчеркнуто вызывал его к себе и так настойчиво расспрашивал его о новостях вверенного ему архиепископства, что бедный прелат, как ни хотелось ему побыть при дворе, был вынужден возвращаться в свою резиденцию.

Правда, у себя в резиденции он обретал г-жу де Жуайёз, муж которой, Робер де Жуайёз, сеньор де Сен-Ламбер, был королевским наместником и управлял Шампанью. Этот Робер де Жуайёз, принадлежавший к знатному роду Жуайёзов, был, впрочем, мужем старого закала, смотревшим на подобные дела так, как смотрели на них при Генрихе IV, и заставлявшим любовников своей жены выплачивать ему пенсионы, которые он проживал с куртизанками.

Любовные отношения архиепископа с г-жой де Жуайёз были настолько общеизвестны, что однажды, когда ее горничная попросила у него для своего брата какую-нибудь доходную духовную должность, находившуюся в ведении архиепископства, принц дал ей на это согласие, но с условием, что, поскольку должность в капитуле он дает ради нее, носить одеяние каноника будет она сама. И в продолжение трех месяцев архиепископство могло наблюдать назидательное зрелище своего архиепископа, прогуливающегося в карете не только со своей любовницей, но и с ее горничной, облаченной в одеяние каноника.

К несчастью для любовницы г-на де Реймса, по характеру он был чрезвычайно непостоянным.

Клятвенно уверяя г-жу де Жуайёз, что он обожает ее, принц время от времени совершал в поисках любовных приключений те самые поездки в Париж, в ходе которых, как мы уже сказали, г-н де Ришелье не терял его из вида.

Однажды г-жа де Жуайёз обратила внимание, что он вернулся оттуда в желтых чулках. Поскольку это не был обычный цвет архиепископских чулок, а принц продолжал носить именно такие, г-жа де Жуайёз поинтересовалась причиной этой странности и узнала, что во время своей последней поездки в Париж он увидел в Бургундском отеле знаменитую актрису того времени, по имени Ла Вилье, игравшую главные роли в трагедиях, и, до беспамятства влюбившись в нее, спросил ее, какому цвету она отдает предпочтение. На что капризная особа ответила: «Желтому».

И тогда молодой архиепископ объявил себя ее рыцарем и обещал ей носить ее цвета; как видим, он сдержал данное ей слово.

Будучи всего лишь младшим сыном в семье, он чрезвычайно чванился своим происхождением, что было одним из его дурачеств.

Во время своего утреннего подъема с постели он, как это подобает принцу Лотарингского дома, приказывал подавать ему рубашку самым высокородным прелатам. Восемь или десять епископов, не желая вызывать его неудовольствия, подчинились этому пышному церемониалу, но, когда однажды подать архиепископу рубашку предложили аббату де Рецу, тот, воспользовавшись предлогом, что хочет согреть рубашку, дабы монсеньор не простудился, уронил ее в огонь, и она сгорела. Послали за другой, но, когда ее принесли, аббат де Рец уже ушел, так что в тот день высокородному архиепископу пришлось удовольствоваться рубашкой, которую надел на него камердинер.

Во Франции в ту пору блистали три принцессы де Гонзага, дочери Карла де Гонзага, герцога Неверского и Мантуанского.

Старшая, Луиза Мария де Гонзага, воспитывалась у г-жи де Лонгвиль; она славилась красотой и была известна под именем принцессы Марии. Гастон Орлеанский любил ее и хотел жениться на ней. Это та самая принцесса, в которую впоследствии был влюблен несчастный Сен-Мар. Ей было предсказано, что она станет королевой; вещуном выступил некий безумец, итальянец по имени Промонторио, который занимался предсказаниями и одновременно торговал болонками; он продал ей чрезвычайно красивую болонку за пятьдесят пистолей, с условием, что принцесса заплатит ему эти деньги, когда станет королевой, и в тот день, когда принцесса вышла замуж за короля Владислава IV, она их заплатила.

Второй была Анна Гонзага Клевская, которую позднее именовали принцессой Пфальцской. Она не виделась со своей старшей сестрой, но какое-то время жила в Авне у своей младшей сестры, Бенедикты, которой благодаря красоте ее рук было позволено носить перчатки, хотя обычно монахиням такую милость не оказывали.

Именно в Авне архиепископ Реймский увидел принцессу Анну и влюбился в нее. А поскольку в любовных увлечениях молодого прелата всегда присутствовала некоторая эксцентричность, доходящая до безумия, на сей раз, хотя и будучи архиепископом, он прицепил к своей шляпе более шестидесяти перьев, что придавало ему вид огромного индийского зонта.

Однажды принцессе Анне взбрело в голову навестить вместе со своей сестрой, аббатисой Авне, и архиепископом Реймским несчастную больную девушку, прикованную к постели и, как всем было известно, крайне боязливую. Покрыв головы простынями и держа в руках зажженные свечи, они вошли в спальню больной. Увидев этих трех призраков и услышав, как они призывают ее к смерти, бедняжка так испугалась, что потеряла сознание и, поскольку все трое, корчась от смеха, приговаривали: «Она отходит! Она отходит!», действительно скончалась.

Выше было сказано, что именно в аббатстве Авне г-н де Гиз впервые увидел принцессу Анну; ну а теперь, прежде чем вернуться к принцессе Анне, с которой мы еще не закончили, поясним, каким образом г-н де Гиз познакомился с аббатисой Авне.

Как уже говорилось, красота ее рук пользовалась такой известностью, что позволила юной принцессе добиться разрешения носить перчатки, дабы укрывать руки от солнечных лучей, хотя это и запрещалось церковными правилами.

Наслышавшись об этой красоте, г-н де Реймс вознамерился оказаться подле аббатисы, дабы удостовериться, в самом ли деле у нее такие прелестные ручки, как о том говорят.

Но, опасаясь потерпеть неудачу в задуманном начинании, принц, прежде чем появиться в Авне, побывал в нескольких других монастырях и удивил сопровождавших его главных викариев строгостью правил, которые он предписывал, и красноречивым негодованием, с которым он обрушивался на злоупотребления.

Так что он двигался в сторону монастыря Авне, предшествуемый слухом о своей чудовищной суровости; в итоге дрожали от страха и монахини, отворявшие ему ворота, и аббатиса, вышедшая ему навстречу; но, увидев красивого восемнадцатилетнего архиепископа, аббатиса и монахини невольно успокоились.

Господин де Реймс начал свой визит, выказывая строгость, которая ни в чем не противоречила той, что была проявлена им в ходе его визитов в другие монастыри. Он расспрашивал обо всем, о часах богослужений и их продолжительности, о наказаниях, которые налагаются на монахинь за различные нарушения монастырских правил; затем, поскольку, по его словам, в связи с полученными им секретными донесениями ему надо было задать несколько более серьезных вопросов лично аббатисе, архиепископ попросил ее сопроводить его в какое-нибудь место, где он мог бы поговорить с ней без свидетелей. Несчастная аббатиса, которая могла упрекнуть себя разве что в нескольких мелких грешках мирского толка, провела его в свою комнату.

В ту же минуту красавец-архиепископ тщательно затворил за собой дверь и подошел к юной невесте Христовой.

— О Боже! Что вам от меня угодно? — вся дрожа, спросила аббатиса.

— Взгляните на меня, сударыня, — произнес архиепископ.

Аббатиса взглянула на него испуганными глазами.

— Какие чудные глаза! — промолвил прелат. — Именно так мне и говорили.

— Но, монсеньор, что вам до моих глаз?..

— Покажите мне ваши руки, — продолжал архиепископ.

Аббатиса протянула к нему руки.

— Какие прелестные ручки! — воскликнул он. — Их нисколько не перехваливают.

— Но, монсеньор, что вам до моих рук?

Прелат схватил одну из этих рук и поцеловал ее.

— Монсеньор, — с улыбкой спросила аббатиса, — что это значит?

— Разве вам непонятно, дорогая сестра, — отвечал г-н де Реймс, — что, наслышавшись о вашей красоте, я влюбился в вас и покинул свою резиденцию, чтобы сказать вам это; что посредством маленькой хитрости я устроил это свидание; что это свидание лишь усилило мою страсть и что я люблю вас до безумия?!

С этими словами он бросился к ногам аббатисы, которая за минуту до этого сама была готова упасть к его ногам.

V

Помнится, дорогие читатели, мы оставили монсеньора архиепископа Реймского у ног аббатисы Авне.

Хотя юная аббатиса, которой не было еще и девятнадцати лет, не ожидала этого объяснения в любви, она, по-видимому, испугалась его меньше, чем угрожавшего ей допроса; и потому между ними тотчас было условлено, что, дабы не возбуждать подозрений, разговор они далее не продолжают.

Однако на следующий день красавица-аббатиса, переодетая молочницей, вышла за ограду, пройдя через монастырский сад, а юный архиепископ, переодетый крестьянином, ждал ее снаружи.

Эта пасторальная любовная связь длилась месяца два, но как раз тогда в монастырь Авне приехала повидать свою сестру Бенедикту принцесса Анна, и переменчивые желания прелата немедленно устремились к ней.

Без сомнения, подобное обстоятельство внесло бы разлад в дружбу, соединявшую сестер, однако в это самое время отец г-на де Реймса, герцог Карл Лотарингский, попытался взбунтовать Прованс в пользу Марии Медичи, незадолго перед тем покинувшей Францию, и, потерпев неудачу, был вынужден удалиться в Италию, куда он вызвал трех своих сыновей.

Так что наш архиепископ покинул Францию, чтобы последовать за отцом; однако перед отъездом из Франции он назначил свидание в Неверском дворце принцессе Анне, которая явилась туда, переодевшись мужчиной, и там — что совершенно невероятно, но, тем не менее, удостоверено — обвенчался с ней, облаченный в архиепископское платье. Один из его каноников, которого он специально вызвал из Реймса, из услужливости совершил ради архиепископа это небольшое святотатство, даже не понимая, вероятно, значения содеянного.

Именно этот каноник, отвечая на вопрос, с которым однажды обратилась к нему принцесса: «Сударь, правда ведь, что господин де Гиз мой муж?», сказал: «Ей-Богу, сударыня, мне неизвестно, является ли он вашим мужем, однако я знаю, что вы получали от всего этого такое же удовольствие, как если бы он им был».

Если кто-то сомневается в этом факте, дающем представление об уровне развращенности, которого достигло в то время французское духовенство, пусть откроет «Мемуары» Великой Мадемуазель.


«Эти молодые люди, — говорит она, — любили друг друга, словно в романах. Господин де Реймс, будучи архиепископом, уверил принцессу Анну, что, несомненно в силу особого церковного разрешения, он имеет право жениться. Принцесса поверила ему или притворилась, что поверила, и какой-то каноник из Реймса обвенчал их в часовне Неверского дворца».


Во время своего трехлетнего пребывания в Тоскане молодой архиепископ усвоил привычку к итальянским нравам и к итальянскому языку, к тому времени уже весьма распространенному среди высших слоев французского общества благодаря брачным союзам представителей королевских династий Валуа и Бурбонов с принцессами из рода Медичи; но, по прошествии этих трех лет, заскучав во Флоренции, г-н де Гиз переехал в Германию, поступил на службу в войска императора и прославился в них такой рыцарской храбростью, что мальтийские рыцари родом из Прованса, которым взбрело в голову завоевать остров Сан-Доминго, выбрали Генриха Лотарингского своим предводителем. Все было решено, недоставало лишь одобрения со стороны кардинала Ришелье, но, испросив это одобрение, молодой принц получил отказ.

Между тем, поскольку трое старших братьев Генриха Лотарингского умерли, он стал хлопотать о позволении вернуться ко двору и добился своего. Он вновь появился в Париже и, став теперь единственным наследником имени Гизов, был решительно настроен совершить столько глупостей, что кардиналу ничего не оставалось, как лишить его должности архиепископа.

По счастью, к тому времени бедная аббатиса Авне уже умерла, а не то г-н де Гиз несомненно совершил бы очередное безумие, женившись на ней, как прежде женился на ее сестре, с которой он открыто появлялся повсюду и жил как муж с женой.

Между тем вспыхнул заговор графа Суассонского. Наш архиепископ был слишком неугомонным по характеру, чтобы не воспользоваться этим случаем и не отправиться на поиски новых приключений, но после битвы при Ла-Марфе, в которой победитель погиб таким таинственным образом прямо в час своей победы, Генрих Лотарингский удалился в Седан, а из Седана переехал во Фландрию, где во второй раз поступил на службу в войска императора.

Поскольку он забыл предупредить принцессу Анну о своем отъезде, она, не в силах приписать такой недостаток внимания всего лишь пренебрежению, тотчас переоделась в мужское платье и отправилась в путь, намереваясь присоединиться к герцогу, но, подъехав к границе, узнала, что ее неверный возлюбленный только что женился на Онорине ван Глим, дочери Годфрида, графа ван Гримбергена, вдове Альберта Максимилиана де Энена, графа де Буссю.

Он забыл предупредить новую супругу о своем первом браке, подобно тому как забыл предупредить принцессу Анну о своем отъезде. Как видим, Генрих Лотарингский, герцог де Гиз, был весьма забывчивым принцем.

Принцесса Анна тотчас вернулась в Париж.

Что же касается новобрачного, объявленного в 1641 году виновным в оскорблении величества и на основании этого приговоренного к отсечению головы, то он спокойно дождался смерти кардинала Ришелье и Людовика XIII. Вслед за тем королева Анна Австрийская приказала восстановить герцога де Гиза во всех его правах и уведомить его, что он может вернуться во Францию.

Генрих Лотарингский не заставил повторять ему это известие, однако никому не сообщил о столь приятной новости и, не предупредив графиню де Буссю, как в свое время не предупредил принцессу Анну, в одно прекрасное утро уехал из Брюсселя, оставив, однако, супруге, письмо, которое должны были вручить ей после его отъезда и в котором говорилось, что «он желал избавить ее от тягостного прощания, но, как только ему удастся устроить в Париже достойный ее дом, он напишет ей и пригласит ее приехать к нему».

Но спустя короткое время бедняжка получила вместо ожидавшегося ею письма совсем иное, которым наш герой уведомлял ее, что сам он вполне искренне считал себя женатым на ней, но по возвращении в Париж то и дело слышал от многих ученейших богословов заверения, что она не является его женой, и в итоге был вынужден поверить в это.

Правда, по прибытии в Париж, г-н де Гиз завел новое знакомство.

Его новой приятельницей стала мадемуазель де Понс, дочь маркиза де Ла Каза, фрейлина королевы.

Это была красивая толстушка лет восемнадцати или двадцати, в которой не было ничего поэтического и которая то и дело принимала слабительное; зная это и не желая, чтобы она очищала желудок одна, г-н де Гиз глотал те же снадобья, что и она, и в те дни, когда ему приходилось это делать, для большего удобства надевал, поверх камзола с разрезами, юбку мадемуазель де Понс и в этой юбке принимал посетителей.

Кроме того, он созвал к своему дворцу всех хозяев ученых собак, пообещав вознаградить тех, чьи собаки, прыгнув в честь королевы Франции и королевы Испании, будут прыгать в честь мадемуазель де Понс.

Можно представить себе, какой огромной, а главное, всенародной сделалась слава мадемуазель де Понс, когда в ее честь стали прыгать все ученые собаки Парижа.

VI

Вы наверняка полагаете, дорогие читатели, что женщина, ради которой прыгают все ученые собаки Парижа, ни в чем не может отказать мужчине, чьими стараниями ей была оказана подобная почесть. Так вот, вы ошибаетесь: мадемуазель де Понс осталась непоколебимой.

Господин де Гиз не знал, ни какому святому молиться, ни какое новое свидетельство своей любви предъявлять мадемуазель де Понс; однако наш герой был наделен богатым воображением и не считал себя побежденным.

Он похитил у мадемуазель де Понс шелковый чулок, который она сняла с себя, и стал носить его вместо пера на своей шляпе.

Эта новая мода наделала много шума при дворе; все сбегались к окнам, чтобы поглядеть на г-на де Гиза, когда он проезжал мимо; но принца нисколько не смущало веселье, вызванное его очередным чудачеством, и на протяжении целой недели он с грустным видом продолжал носить на шляпе это странное украшение.

Однако шелковый чулок успеха не принес; требовалось отыскать иное средство.

И вот однажды мадемуазель де Понс изъявила желание иметь белого попугая. Как только это желание было высказано, г-н де Гиз выбежал из дома и начал носиться по всему Парижу, пытаясь раздобыть эту моногамную птицу. Но дело оказалось нелегким. И тогда он приказал разгласить на всех улицах и перекрестках, что даст сто пистолей любому, кто принесет ему белого попугая.

Прошла неделя, в продолжение которой г-н де Гиз обегал все лавки торговцев птицей, всех ярмарочных фокусников и всех содержателей зверинцев. Но все было тщетно; несмотря на свои хлопоты, труды и траты, он сумел раздобыть лишь белого попугая с желтой головой.

Видя, что мадемуазель де Понс воспользовалась этим злополучным желтым хохолком для того, чтобы обесценить полученный подарок, герцог прибегнул к крайнему средству, которое считал действенным, ибо оно дважды приносило ему успех: он предложил мадемуазель де Понс выйти за него замуж.

Однако мадемуазель де Понс рассмеялась в ответ.

Архиепископ Реймский поинтересовался причиной этого неуместного смеха.

— Простите, монсеньор, — промолвила она, — но я от многих слышала, что у вас уже есть две жены, и, признаться, у меня нет никакого желания попасть в гарем.

— Возможно, это и правда, — ответил г-н де Гиз, — но вам не стоит беспокоиться; как только вы скажете мне, что любите меня, я немедленно отправлюсь в Рим и получу от его святейшества буллу о признании моих прежних браков недействительными.

Но обещание герцога явно не убедило мадемуазель де Понс.

Меж тем случилась ссора г-жи де Монбазон с г-жой де Лонгвиль, наделавшая столько шума в Париже. Я ни на минуту не сомневаюсь, что вы не хуже меня знаете причину этой ссоры, но, поскольку с тех пор, как она имела место, прошло более двухсот лет, мне кажется небесполезным освежить ее в вашей памяти.

Как-то раз, когда г-жа де Монбазон, жена Эркюля де Рогана, герцога де Монбазона, устроила у себя во дворце многолюдный прием, по окончании вечера одна из ее служанок нашла на полу в гостиной два любовных письма: написанные мужчиной и адресованные женщине, они не оставляли никакого сомнения по поводу характера отношений, существовавших между двумя этими особами; однако в найденных письмах, ни одно из которых не было подписано, не оказалось ни имени, ни ласкательного прозвища дамы.

Поскольку г-жа де Монбазон соперничала с г-жой де Лонгвиль в красоте и влиянии, она сочла не противоречащим правилам честной борьбы заявить, что письма эти выпали из кармана г-жи де Лонгвиль и написаны они г-ном де Колиньи, который ухаживал за ней.

Госпожа де Монбазон была знатной дамой, но г-жа де Лонгвиль была дамой еще более знатной.

В девичестве она звалась Анной Женевьевой де Бурбон и, как и герцог Энгиенский, ее брат, родилась в Венсенском замке во время тюремного заключения принца де Конде, ее отца. Понадобилось не менее трех или четырех лет заточения, чтобы приблизить принца де Конде к мадемуазель де Монморанси, его жене, той самой красавице Шарлотте, ради которой Генрих IV совершил в пятьдесят лет почти столько же безумств, сколько г-н де Гиз совершил их в тридцать лет ради мадемуазель де Понс. Мы сказали «понадобилось не менее трех или четырех лет заточения, чтобы приблизить принца де Конде к его жене», однако нам следовало сказать «сблизить его с женой», что было бы точнее. О г-не де Конде ходили весьма скверные толки, которые, если бы я повторил их, повредили бы ему в глазах дам нашего времени точно так же, как они вредили ему в глазах дам семнадцатого века; но все же, поскольку в итоге он подарил нам г-жу де Лонгвиль и Великого Конде, то есть королеву Парижа, прославленную г-ном Кузеном, и победителя в битве при Рокруа, воспетого мадемуазель де Скюдери, к нему следует проявить милосердие; к тому же Евангелие говорит:

«У Бога более радости будет о грешнике кающемся, нежели о праведнике, не имеющем нужды в покаянии».

Так на чем мы остановились? Ах да, на том, что г-жа де Монбазон, желая сыграть злую шутку со своей соперницей, г-жой де Лонгвиль, взвалила на нее ответственность за два письма без подписи, то ли найденные в гостиной, то ли состряпанные ею самой.

В то время г-жа де Лонгвиль слыла благонравной — заметьте, что мы говорим «в то время», позднее она несколько утратила эту репутацию, и о ней и ее брате ходили слухи, подобные тем, какие за две с половиной тысяч лет перед тем ходили о Кавне и его сестре Библиде; но в дни Фронды все были такие злыми в Париже, где все теперь сделались такими добрыми, что, вместо того чтобы отсылать наших читателей к мемуарам того времени, мы отсылаем их к сочинениям г-на Кузена, взявшегося восстановить репутацию дам той эпохи.

Почему бы и нет? Взялся же мой друг Жюль Лакруа восстановить репутацию Мессалины.

Обвинение того рода, какое было выдвинуто против г-жи де Лонгвиль, которую, возможно, недостаточно обвиняли в ту эпоху и чересчур сильно обвиняли позднее, вызвало грандиозный скандал. Госпожа де Лонгвиль придерживалась мнения, что ничего предпринимать не надо и весь этот шум уляжется сам собой, однако гордая Шарлотта де Монморанси, ее мать, бросилась к королеве, обвиняя г-жу де Монбазон в клевете на дочь и требуя привлечь ее к суду за оскорбление принцессы крови.

Королева имела множество причин быть на стороне принцессы де Конде, ибо общественный вес г-жи де Монбазон, урожденной Марии Бретонской, определялся не только ее собственным происхождением, но и тем, что она вышла замуж за Эркюля де Рогана, герцога де Монбазона, и имела любовником г-на де Бофора, внука Генриха IV, внука, правда, побочного, но тем самым более уверенного в своем родстве с ним, нежели Людовик XIII, которого называли сыном Вирджинио Орсини, и юный Людовик XIV, которого называли сыном графа де Море, что, впрочем, все равно делало его внуком Генриха IV. И потому королева поклялась, что г-жа Монбазон принесет извинения г-же де Лонгвиль.

Переговоры между мужчинами, оскорбившими друг друга, тянутся обычно довольно долго, но вот между рассорившимися женщинами они бывают еще более долгими, запутанными и трудными.

Наконец, было решено, что принцесса де Конде устроит большой вечерний прием, на котором будет присутствовать весь двор, что туда явится г-жа де Монбазон со своими друзьями и там будет произнесено извинение.

Госпожа де Монбазон, с крайней неохотой согласившись участвовать в этой церемонии, дабы всем было ясно, что извинения, которые ей предстояло принести, были недобровольными, а вынужденными, подошла к принцессе де Конде, развернула листок бумаги и, удерживая его кончиками пальцев, как можно более пренебрежительным тоном зачитала следующие разъяснения:

«Сударыня! Я явилась сюда для того, чтобы публично заверить Вас, что я совершенно невиновна в том зловредстве, в каком меня хотят обвинить. Ни один порядочный человек не может пойти на подобную клевету. Если бы я совершила проступок такого рода, то подверглась бы наказанию, которое наложила бы на меня королева; я никогда не показалась бы в свете и попросила бы у Вас прощения. Прошу Вас верить, что я всегда буду выказывать Вам должное уважение и всегда буду иметь высокое мнение о добропорядочности и достоинстве г-жи де Лонгвиль».

В ответ принцесса де Конде произнесла:

— Сударыня, я охотно верю данному вами ручательству, что вы не принимали никакого участия в клевете, которая так широко распространилась. Я слишком уважаю данное мне королевой повеление и потому не могу иметь ни малейшего сомнения по этому предмету.

Удовлетворение было дано, но, как видим, не вполне удовлетворительным образом; так что соперницы исполнились еще большей взаимной вражды, чем прежде.

Монсеньор архиепископ Реймский, к которому мы возвращаемся после столь долгого отступления, прибыл в Париж спустя пару дней после того, как это извинение было принесено. Откуда он приехал? Не помню, да и он сам, возможно, этого не помнил: как мы видели, г-н де Гиз был весьма забывчивым прелатом.

Будучи же легкомысленным еще в большей степени, чем забывчивым, он сделал прямо противоположное тому, что ему следовало сделать: он встал на сторону г-жи де Монбазон, которая отличалась меньшей привередливостью в отношении предоставляемых ей доказательств любви, чем мадемуазель де Понс, и к тому же, сама состоя в браке, никоим образом не могла требовать от любовника, чтобы он женатым не был; в итоге она без промедления вознаградила его тем, чего он своими стараниями тщетно добивался от жестокой фрейлины ее величества королевы Анны.

Ну а теперь, поскольку кто-то может подумать, будто те сплетни о г-же де Монбазон, какие мы воспроизводим, взяты нами с потолка и обоснованы они ничуть не больше, чем те слухи, какие г-жа де Монбазон, как утверждали, распускала о г-же де Лонгвиль, приведем выдержку из того, что говорит о ней Таллеман де Рео:


«Это была одна из самых красивых особ на свете, хотя у нее был крупный нос и слегка впалый рот. В юности она говорила, что в тридцать лет женщины уже ни на что не годны и ей хотелось бы, чтобы ее утопили, когда она достигнет этого возраста. Предоставляю вам судить, был ли у нее недостаток в любовниках. Господин де Шеврёз, зять г-на де Монбазона, стал одним из первых».


В ответ на это вы скажете мне, что Таллеман де Рео, будучи сплетником, как и любой судейский крючок, ненавидел знать и умел лишь клеветать на нее.

Погодите, вот куплет, который распевали в то время на улицах Парижа:

Красотка Монбазон,

Был у тебя прямой резон

На наших принцев рассердиться,

Ведь о тебе Лоррен и де Бурбон,

Хвале твоей немалый нанося урон,

Повсюду распускали небылицы.

Хотите еще? Пожалуйста:

Бофора в гневе я видал,

Скажу не без стыда, ну да:

Мне Мазарини мил —

Он моему отцу благоволил

И брата лаской наградил.

Давай, Шеврёз-старуха,

Хоть ты и шлюха,

И ты, Монбазон-говоруха,

Тоже та еще потаскуха,

Наберитесь сурового духа

И держите совет открыто,

Как Анну спасти и ее фаворита.

Вы скажете мне, что слово «потаскуха» вставлено здесь исключительно для рифмы; ладно, я признаю себя побежденным и приношу г-же де Монбазон такие же извинения, какие г-жа де Монбазон принесла г-же де Лонгвиль, причем делаю это столь же охотно.

Так или иначе, остается фактом, что, преисполненный благих намерений, наш архиепископ встал на ее сторону.

В нашей следующей беседе вы увидите, к чему привело это рыцарство г-на де Гиза, то ли бескорыстное, то ли нет.

VII

А привело оно, дорогие читатели, к тому, что граф Морис де Колиньи, любовник г-жи де Лонгвиль — прошу прощения у г-на де Кузена, — обратился к герцогу Энгиенскому, которому его ранг не позволял ввязываться в поединки самому, за разрешением бросить вызов герцогу де Гизу, и г-н де Конде дал согласие на это более чем охотно, ибо, как мы уже говорили, его обвиняли в том, что он питает чересчур большую слабость к своей сестре.

Ну вот, дорогие читатели, теперь вы наверняка намереваетесь — по-прежнему держа в руках книгу г-на Кузена — обвинить меня в клевете на славную герцогиню де Лонгвиль и, используя против меня то самое оружие, какое я только что использовал против г-жи де Монбазон, процитировать мне два куплета, тем более убедительные, что один из них принадлежит маркизу де Ла Муссе, близкому другу герцога Энгиенского, а другой — самому принцу.

Не думайте, что вы возьмете меня врасплох: я эти куплеты знаю.

Принц де Конде вместе со своим другом маркизом де Ла Муссе в страшную бурю спускался по Роне. И один из них, принц, принялся напевать по-латыни, на мотив «Аллилуйи», куплет, который он не осмелился бы напевать по-французски:

Carus amicus Mussaeus,

Ah! Deus bone! quod tempus!

Imbre sumus perituri.

Landeriri.[1]

Но, будучи и на сей раз смелее принца, Ла Муссе ответил ему:

Securae sunt nostrae vitae;

Sumus enim Sodomitae,

Igne tantum perituri.

Landeriri.[2]

Вы ведь ничего не поняли, правда, прекрасные читательницы?

И, честное слово, правильно сделали, что не поняли. Вам достаточно знать, что эти куплеты оправдывают г-на де Конде, но таким образом, что, возможно, ему лучше было бы остаться под тяжестью обвинения.

Вернемся, однако, к Колиньи. Как мы сказали, он получил от герцога Энгиенского позволение вызвать герцога де Гиза на дуэль. Он взял в секунданты своего друга д’Эстрада, ставшего впоследствии маршалом Франции, и поручил ему отправиться с вызовом к нашему бывшему архиепископу.

Однако д’Эстрад, бывший не только другом Колиньи, но и его родственником и незадолго перед тем ухаживавший за ним во время его тяжелой болезни, от которой тот едва оправился, не решался взять на себя это поручение.

— Но ведь герцог де Гиз, — сказал он ему, — никак не замешан в оскорблении, нанесенном г-жой де Монбазон герцогине де Лонгвиль, и если он подтвердит мне это, то, на мой взгляд, вы должны будете счесть себя удовлетворенным.

— Дело вовсе не в том, — ответил Колиньи, которого подталкивала его несчастливая звезда. — Я дал слово госпоже де Лонгвиль сразиться с господином де Гизом. Так что иди и скажи герцогу, что я хочу драться с ним на Королевской площади.

За несколько лет перед тем из-за подобной выходки Бутвиль и Дешапель лишились головы, но великий кардинал уже умер, и при Мазарини дуэлянты рисковали самое большее ссылкой.

Колиньи хотел драться на Королевской площади, поскольку г-жа де Лонгвиль обещала ему наблюдать за дуэлью, спрятавшись за решетчатыми ставнями старой герцогини де Роган, окна которой выходили на эту площадь.

Герцог де Гиз был чересчур падок на такого рода приключения, чтобы не принять вызов. Для него это была очередная безумная выходка, и печалился бы он, вероятно, лишь в том случае, если бы принять участие в ней выпало бы не ему, а кому-нибудь другому.

Поединок состоялся через день.

Четыре противника сошлись на середине Королевской площади: двое явились с одной стороны и двое — с другой; секундантом Колиньи был д’Эстрад, секундантом герцога де Гиза выступал Бридьё.

— Сударь, — произнес герцог де Гиз, подойдя к своему противнику, — сегодня нам предстоит разрешить старый спор между двумя нашими семьями и показать, какое существует различие между кровью Гизов и кровью Колиньи.

При этих словах каждый из противников взял в руку шпагу.

При втором выпаде Колиньи был ранен в плечо; несмотря ни на что он намеревался продолжить поединок, но, скованный в своих движениях этим первым ранением, был ранен снова, на сей раз в грудь. Он сделал пару шагов назад и упал; герцог де Гиз тотчас приставил к его горлу шпагу и потребовал, чтобы он сдался.

Колиньи протянул ему свою шпагу; тем временем д’Эстрад, со своей стороны, вывел из строя Бридьё.

Через несколько недель, уже было пойдя на поправку, Колиньи умер вследствие полученного ранения. Судьбой было предопределено, что семья Гизов всегда должна нести гибель семье Колиньи.

Поскольку в те времена куплеты распевали по любому поводу, то, когда разнесся слух, что Колиньи оправляется от ран, появился следующий куплет по поводу его выздоровления:

Мадам Лонгвиль,

Утрите ваши глазки,

Смерть Колиньи всего лишь сказки.

На свете хочет он еще пожить,

За что его отнюдь нельзя корить:

Уж для того он жить желает вечно,

Чтоб вашим быть любовником, конечно!

Однако сочинитель куплета ошибся. Колиньи снова занемог и через несколько дней умер; причиной его смерти стало то, что, безоглядно руководствуясь своей любовью, он переоценил собственные силы.

Согласно статистике того времени, он был четыре тысячи сто третьим дворянином, убитым на дуэли с момента восшествия Генриха IV на престол в 1589 году.

Что же касается победителя, то его не стали беспокоить, но при условии, что он попросит у королевы-матери позволения отлучиться.

В итоге он получил это позволение и уехал в Рим.

Он находился там в начале июля 1647 года, то есть в тот момент, когда вспыхнуло восстание Мазаньелло.

Посмотрим, какие мысли внушила отважному поборнику чести новость об этом восстании.


«Поскольку папа Иннокентий X, — говорит герцог де Гиз в своих «Мемуарах», — проникся большой дружбой ко мне, я счел своим долгом сберечь его расположение и его доверие, дабы послужить, если это окажется возможным, орудием его примирения с Францией, а так как мне было известно, что кардинал Мазарини страстно желал добыть кардинальскую шапку для своего брата, в ту пору архиепископа Экского, полностью преданного его интересам, я, пообещав кардиналу свою дружбу и поклявшись оказывать ему услуги, стал со всем тщанием разбираться, почему папа не спешил пойти навстречу его желанию».


Но если г-н де Гиз чего-либо хотел, он хотел этого всерьез, так что ему удалось добыть для брата его высокопреосвященства кардинальскую шапку, которой тот домогался.

Он преуспел в этих переговорах как раз к тому моменту, когда в Рим, доставленное нарочным, пришло известие о восстании в Неаполе.

Главарем этого восстания был лаццароне, звавшийся Томмазо Аньелло д’Амальфи, а сокращенно — Мазаньелло.

Ошибочно считалось, что наименование «д’Амальфи» обозначает место рождения Мазаньелло, но это было всего-навсего его родовое имя.

Возможно, это родовое имя на самом деле произошло от того, что дед Мазаньелло или его прадед жили в Амальфи до того, как поселились в Неаполе, однако сам он родился в квартале Вико Ротто, возле церкви дель Кармине, в регистрах которой я отыскал запись о его крещении.

Что за человек был этот странный главарь мятежа? Никто ничего о нем не знал. Откуда бы ни явились он и его предки, имя его никогда не звучало за пределами Старого рынка.

Что же касается самого мятежа, то о нем известно лишь одно: поводом к нему стала корзина фиг, с хозяина которой хотели взыскать новый налог, введенный на фрукты герцогом де Аркосом.

Фруктовщик подбросил содержимое корзины вверх и крикнул:

— По мне, так пусть лучше народ их съест, чем платить налог!

Народ не заставил обращаться к нему с подобным призывом снова и съел все фиги.

Этот неожиданный разгул вскружил ему голову, и он взбунтовался.

Герцога де Гиза тотчас посетила мысль принять участие в этих волнениях, действуя в пользу Франции, находившейся тогда в состоянии войны с Испанией, причем участвовать в них он намеревался не иначе как в роли предводителя восстания.

Хотя о восстании Мазаньелло все наслышаны, в свое время мы расскажем вам о нем подробнее, ибо наше долгое пребывание в Неаполе позволило нам собрать новые сведения об этом событии, подобного которому нет в истории ни одного народа.

Как только герцогу де Гизу пришла в голову упомянутая мысль, он приступил к ее воплощению.

На сей раз ему показалось, что корона на его голове будет смотреться не хуже, чем шелковый чулок мадемуазель де Понс.

В нашей следующей беседе мы увидим, как он взялся за дело.

VIII

Возникшим у него замыслом герцог де Гиз поделился вначале с бароном де Моденом, своим камергером.

Барон счел дело несложным и сообщил принцу, что как раз в эти дни в Риме находится капитан Перроне, брат знаменитого разбойника Доменико Перроне, которого Мазаньелло сделал одним из своих подручных.

Герцог де Гиз немедленно вызвал к себе капитана Перроне, поручил ему отправиться к брату и убедить его, что, вместо того чтобы упразднять налоги и сжигать конторы, где взимают пошлины, куда лучше уничтожить испанцев, установивших эти налоги и взимающих эти пошлины. Не будет испанцев — не будет ни налогов, ни пошлин.

К этому он добавил, что испанцы, будучи по натуре мстительными, никогда не простят мятежникам дерзости, с какой они действовали, заставляя их трепетать, и, следовательно, необходимо заручиться иностранной помощью и сильным покровительством; согласившись с этим, лучше получить такую помощь и такое покровительство от него, герцога де Гиза, чем от какого-либо другого принца, ибо у него есть давнишние притязания на Неаполитанское королевство, принимая во внимание, что в 1420 году Рене Анжуйский женился на Изабелле Лотарингской.

К несчастью, капитан Перроне прибыл в Неаполь как раз в тот момент, когда предательство его брата было раскрыто и он был предан смертной казни.

Известно, что Мазаньелло шутить не любил и в подобных случаях действовал точь-в-точь, как государь, чья власть зиждется на божественном праве.

Донести до Мазаньелло предложение, которое капитану Перонне было поручено сделать его брату, не представлялось возможным, ибо все знали, что, когда какой-то законник дал королю-рыбаку совет прибегнуть к помощи Франции, тот ответил ему:

— Если из ваших уст еще хоть раз вырвется подобное предложение, это будет стоить вам головы.

Так что герцог де Гиз пребывал в немалом затруднении, как вдруг в Рим, бежав из Неаполя, прибыл дон Джузеппе Карафа, брат князя ди Маддалони.

Герцог де Гиз незамедлительно вступил в доверительные отношения с беглецом и предложил ему возвратиться в Неаполь, на что дон Джузеппе согласился, к несчастью для себя, ибо, поскольку он был замешан в заговоре князя ди Маддалони, своего брата, ему по приказу Мазаньелло отрубили голову и правую ногу — ту, которой он пнул кардинала Филомарино, — и, опять-таки по приказу Мазаньелло, поместив их в железную клетку, выставили над дверью его собственного дворца, в своего рода слуховом окне, которое можно увидеть еще и сегодня, а само его изуродованное тело выставили на площади Пьяцца дель Меркато Веккьо.

Так что дон Джузеппе Карафа не смог передать никаких известий нашему претенденту, поскольку, едва он прибыл в Неаполь, его взяли на подозрение, схватили, обезглавили и посадили на кол.

Но герцог де Гиз был не таким человеком, чтобы впадать в уныние из-за подобного пустяка.

Тем временем в Неаполе появился новый выборный от народа, по имени Арпайя, сменивший Андреа Наклерио, то есть того, кто вызвал восстание, заявив, что платить налог на фрукты надлежит продавцу, а не покупателю — подробность, которую испанский указ оставлял в полной неясности.

Герцог де Гиз стал искать какого-нибудь приспешника этого Арпайи и в итоге нашел его крестника, согласившегося взять на себя налаживание связей с его крестным отцом.

Однако крестник был схвачен испанцами и предан смерти, ни дать ни взять, как если бы его схватил Мазаньелло.

За ним последовал лакей-француз, состоявший в услужении у одного из свитских дворян герцога де Гиза, однако он был схвачен в Гаэте и подвергнут допросу с пристрастием. Но, поскольку он позаботился уничтожить имевшиеся при нем депеши и у него хватило мужества ни в чем не признаться, его выслали обратно в Рим, хотя и с вывихнутыми ногами.

Все эти неудачи не обескуражили герцога де Гиза. Правда, не он понес наказание за проявленное им упорство.

Не пожалев золота, герцог де Гиз уговорил двух молодых итальянцев в свой черед предпринять ту же рискованную затею; они оказались удачливее и добрались до Чиччо Арпайи.

Арпайя не колеблясь ответил согласием на полученное предложение, и, поскольку у герцога де Гиза достало хитрости выставить свою кандидатуру в качестве всего лишь главы республики, слово «республика», отвечавшее неаполитанским обычаям, настолько обольстило неаполитанцев, что народ и его вожаки восторженно встретили предложение герцога.

Не забудем, что, пока наш герой предпринимал все эти попытки, Мазаньелло, в свой черед, был изрешечен пулями, растерзан на куски, выволочен в грязи и объявлен гнусным предателем.

Правда, уже через день, проявив величайшее тщание, те же самые куски отыскали, как можно аккуратнее приладили друг к другу, собрав воедино это бедное растерзанное тело, затем положили его на носилки, обитые бархатом, и принялись носить по улицам, провозглашая, что тот, кому оно принадлежало, был не только мучеником, но и святым.

Произошло это несколько поздновато, но, как говорит пословица, безжалостная, как и все пословицы, «Лучше поздно, чем никогда».

Как только герцог де Гиз обрел уверенность в согласии со стороны Арпайи и вожаков народа, он написал своему брату, шевалье де Гизу, письмо с просьбой сообщить о его замыслах кардиналу и королеве и от его имени заверить их, что все его дальнейшие шаги будут совершаться исключительно во имя славы и блага французской королевской династии.

План его был одобрен как королевой, так и кардиналом, и герцогу де Гизу была предоставлена полная свобода действовать по его собственному усмотрению.

Герцог отправил в Неаполь молодого капитана по имени Агостино ди Льето, поручив ему произвести точную оценку денежных средств и живой силы, которыми располагает неаполитанский народ.

Молодой капитан возвратился и доложил герцогу, что в Неаполе находятся под ружьем около ста семидесяти тысяч человек, очень ловких, решительных и готовых предпринять любые боевые действия, какими бы опасными они ни были; что в городе уже есть от пятисот до шестисот годных верховых лошадей, но если взять в расчет еще и упряжных лошадей, то за неделю общее их число легко довести до пяти или шести тысяч;

что из сокровищ, уцелевших после разграбления особняков подозрительных и враждебно настроенных лиц, из золотой и серебряной посуды, а также драгоценных украшений, легко можно начеканить монет на три или четыре миллиона;

что пороха в городе много, и к тому же его можно будет изготовить даже сверх необходимого количества;

что имеется сорок артиллерийских орудий, но легко можно отлить еще сорок;

что, поскольку вся страна охвачена восстанием, как и город, у которого продовольствия запасено на пять месяцев, из сельской местности можно будет получить столько провизии, сколько понадобится;

что никаких французов призывать на помощь не надо, ибо иноземцы возбуждают у неаполитанского народа такое беспокойство, что он скорее вновь сдастся испанцам, нежели подчинится какой-нибудь иной власти, кроме его собственной;

что, стало быть, неаполитанцы нуждаются лишь в вожде и вождем этим вполне может стать герцог де Гиз, если у него достанет мужества, чтобы присоединиться к ним, и уверенности в себе, чтобы положиться на них.

Они были тем более склонны вверить себя в руки герцога де Гиза, что незадолго перед тем, вопреки мирному соглашению, которое было заключено между герцогом де Аркосом и Мазаньелло, но так и осталось неутвержденным, в Неаполь прибыл флот, доставивший испанцам подкрепление, и испанские солдаты вошли в город, держа в одной руке меч, а в другой — факел.

Так что колебаться не приходилось. Момент был благоприятный; Неаполь ждал герцога как спасителя; однако отыскать возможность вступить в город ему предстояло самому.

Тем временем, дабы еще более укрепить герцога де Гиза в его решимости, в Рим прибыла депутация от городских властей Неаполя и вручила нашему герою следующее письмо:

«Светлейшее высочество, герцог де Гиз!

Верноподданнейший народ Неаполя и Неаполитанского королевства, обливаясь кровавыми слезами, умоляет Ваше высочество согласиться быть его заступником, коим является ныне в Голландии принц Оранский, и обеспечить ему помощь, которую Ваше высочество столь милостиво предложило ему в своем любезном послании, каковое верноподданнейший народ, с его верностью, искренностью и здравомыслием, принял сегодня с разверстыми объятиями. Сие обязывает нас беспрестанно возносить здесь молитвы Пресвятой Богоматери Кармельской, дабы вскоре мы могли лицезреть особу Вашего высочества и ощутить на себе действие доблести Вашего высочества, коему мы с изъявлением безграничного уважения и покорности целуем руки.

Вашего светлейшего высочества

благочестивейший и покорнейший слуга,

НАРОД НЕАПОЛЯ И НЕАПОЛИТАНСКОГО КОРОЛЕВСТВА.

Главная башня королевского замка

Кастелло дель Кармине,

24 октября 1647 года».

К этому приветственному обращению, а вернее к этому прошению, было приложено письмо Дженнаро Аннезе, главнокомандующего неаполитанскими войсками. Вот оно:

«Светлейшее высочество!

Прочитав любезное послание Вашего высочества, я решил, совместно с другими предводителями верноподданнейшего народа Неаполя, послать синьора Николо Мария Маннару, нашего главного поверенного, с инструкциями и настоящим письмом к Вашему высочеству; оказавшись обременены множеством военных дел, мы, как с нашей собственной стороны, так и от имени верноподданнейшего народа Неаполя, во всем и повсеместно полагаемся на то, что Ваше высочество установит, решит, восполнит и сделает, и от всего сердца рекомендуем Ваше высочество сему народу.

Засим остаемся в ожидании милостей и покровительства со стороны Вашего высочества, коему с изъявлением безграничного уважения смиренно целуем руки.

Вашего светлейшего высочества

смиреннейшие, преданнейшие и благодарнейшие слуги

ДЖЕННАРО АННЕЗЕ,

главнокомандующий войсками и глава верноподданнейшего народа Неаполя,

дон ДЖОВАННИ ЛУИДЖИ ДЕЛЬ ФЕРРО,

старший советник.

Главная башня королевского замка

Кастелло дель Кармине в Неаполе,

сего дня 24 октября 1647 года».

Из этих писем явствовало, что настало время уезжать.

И герцог, подобно Цезарю, решил довериться своей удаче. В обмен на переводные вексели он взял взаймы четыре тысячи пистолей, то есть сорок тысяч франков. Некая дама — а в приключениях герцога де Гиза всегда присутствовали дамы — так вот, некая дама принесла ему десять тысяч экю в векселях и все драгоценности и украшения, какие у нее были.

Затем, невзирая на крайне ненастную погоду, невзирая на опасность оказаться захваченным испанским флотом, который крейсировал подле Неаполя, он после девятидневного ожидания попутного ветра вознес молитву у чудотворного распятия в церкви святого Павла, попрощался с французским послом, г-ном де Фонтене, сел на коня и вслед за своим горнистом, трубившим в знак того, что наш герой не делает тайны из своей затеи, двинулся в сторону Фьюмичино, где его ждали восемь неаполитанских фелук и три бригантины, поднялся на борт самого небольшого и самого легкого из всех этих судов, чтобы ускользнуть, в случае нужды, от тяжелых испанских галиотов, распределил по остальным судам свою свиту, состоявшую из двадцати двух человек, и 14 ноября, в четверг, пустился в плавание.

В тот же день его камердинер уехал во Францию, увозя с собой адресованные кардиналу Мазарини депеши, в которых герцог писал, что иных новостей о нем, кроме как вести о захвате неаполитанской столицы или его смерти, впредь не будет.

IX

Итак, дорогие читатели, мы оставили нашего героя в ту минуту, когда он поднял паруса и отправился в свою рискованную экспедицию, сопровождаемый любовными напутствиями трех или четырех самых очаровательных и любезных римских дам.

Около четырех часов пополудни небольшая флотилия поравнялась с островом Понца, который, как и соседний с ним остров Пандатерия, именуемый теперь Вентатере, во времена римских императоров служил местом ссылки. Кстати сказать, именно на Пандатерии умерли от голода Юлия, дочь Августа, которую он называл своей язвой, и Агриппина, вдова Германика; именно там Октавии, жене Нерона, по приказу мужа перерезали вены: от ужаса у нее настолько застыла кровь, что, дабы она вновь обрела способность течь, бедняжку пришлось положить в горячую ванну.

Ныне Понца служит каторгой, а Вентатере — местом ссылки, где при Фердинанде I и Фердинанде II было не менее людно, чем при Калигуле и Нероне.

В тот момент, когда маленькая флотилия поравнялась с островом Понца, оттуда на глазах у нее, подавая дымовые сигналы, вышли две галеры. При виде этого дыма еще три галеры вышли из Террачины, в свой черед подавая дымовые сигналы. Почти сразу же появились еще пять галер, которые следовали со стороны Гаэты. Всего, стало быть, набралось десять галер. Было очевидно, что о появлении герцога знали или, по крайней мере, догадывались и что эти галеры были здесь для того, чтобы помешать ему пройти к Неаполю.

Собрав вокруг своего судна все остальные фелуки, герцог де Гиз приказал им дать ему возможность идти далее одному. Он рассудил, что галеры бросятся преследовать основную часть фелук, полагая, что те идут одним курсом с его судном, в то время как оно, будучи самым маленьким из всех и идя в одиночку, окажется под менее пристальным надзором и гнаться за ним будут менее упорно.

Одновременно он приказал спустить паруса, взять курс на берег и сильнее налечь на весла. Начало темнеть, и береговая тень должна была служить ему укрытием.

Вблизи Гаэты матросы вознамерились было вернуться в открытое море, однако герцог приказал плыть прямо к башне Роланда, чтобы их судно приняли за дружественную фелуку, которая, после того как ей пришлось какое-то время послужить вожатой для фелук герцога де Гиза, возвращалась в порт.

Они прошли так близко от берега, что часовой крикнул: «Кто идет?!», и герцог ответил на итальянском языке:

«Нарочный, посланный к вице-королю Неаполя».

Но, вместо того чтобы стать на якорь в порту, он стал мало-помалу отдаляться от него, и лишь тогда, заметив это движение, портовые галеры начали подозревать неладное и пустились в погоню за его судном; однако ветер, дувший с моря, помешал им выйти из гавани.

Герцог решил воспользоваться этим свежим ветром и идти в бейдевинд, но встречный ветер был настолько сильным, что он сломал сначала хрупкую мачту фелуки, потом ее основной румпель, а затем и запасной; тогда руль заменили веслом и, с величайшим трудом преодолев залив, оказались в итоге по другую его сторону, защищенные береговой тенью, в которой фелука была неразличима.

К рассвету они были уже в двух милях от Искьи. Матросы пытались убедить герцога укрыться там на светлое время дня, чтобы затем без труда проникнуть в Неаполь ночью; однако герцог воспротивился этому предложению и приказал держать курс на Неаполь. Страх уже готов был привести матросов к неповиновению, однако удержал их от этого страх еще более сильный: герцог взял в руку шпагу и заявил, что без всякой жалости убьет любого, кто не будет неукоснительно выполнять его приказы.

Выйдя из пролива и обогнув Мизенский мыс, они увидели испанский флот, блокировавший Неаполь. Герцог тотчас же приказал плыть прямо к флагманскому кораблю, как если бы в самом деле был нарочным, посланным к вице-королю, и ему нечего было опасаться. Не вызывало сомнений, что при виде такого маневра фелуки испанские суда даже не подумают сняться с якоря и, напротив, станут ждать ее приближения.

Все произошло именно так, как предполагал герцог де Гиз, а не так, как предполагали испанцы, ибо, оказавшись на расстоянии двух пушечных выстрелов от флагманского корабля, который можно было распознать по его штандарту, фелука, вместо того чтобы продолжить путь к городу, взяла курс на Торре дель Греко, дабы помешать баркасам, державшимся возле Кьяйи и Санта Лючии, перерезать ей дорогу.

Затем, желая известить город о своем прибытии и рассчитывая, что испанцам понадобится немало времени, чтобы спустить на воду свои шлюпки, герцог приказал матросам кричать в один голос: «Мы везем герцога де Гиза! Да здравствует герцог де Гиз!», в то время как сам он, стоя на корме, размахивал шляпой, чтобы уведомить горожан о своей скорой высадке.

Случилось то, что и предвидел герцог. Со всех сторон на фелуку обрушился огонь — артиллерийский и мушкетный; но мысль пуститься в погоню за ним пришла в голову испанцам не сразу, а когда они подумали об этом, он был уже далеко и город всполошился от самой их ружейной стрельбы и орудийной канонады.

Словно чудом, он прошел сквозь плотный орудийный огонь флота, Мола и замков Кастель дель Ово и Кастель Нуово; от падавших вокруг него ядер море бурлило, словно в бурю, но ни одно из них не попало в фелуку.

Со шпагой в руке понуждая матросов сильнее налечь на весла, чтобы уйти от погони, которую составляли более ста лодок, герцог пристал к берегу в одном льё от города, обнаружив там несколько тысяч вооруженных мушкетами людей, которые ждали его и хотели побудить его сойти на берег; но, желая поразить все это людское скопище своим мужеством и презрением к смерти, он под ружейным и артиллерийским огнем продолжил двигаться вдоль побережья, прошел в виду Резины и Портичи и причалить решил лишь в предместье Лорето, где, каким-то чудом достигнув своей цели, сошел на землю в пятницу 15 ноября, в одиннадцать часов утра, встреченный громом аплодисментов, приветственными возгласами и безумными криками «ура!» бесчисленной толпы, которая подхватила его на руки и посадила на заранее приготовленного великолепного скакуна, покрытого роскошной попоной.

Совершив таким образом торжественный въезд в город, он направился прямо к церкви Санта Мария дель Кармине, где были погребены останки его предшественника Мазаньелло, возблагодарил Пресвятую деву за свое благополучное прибытие и из рук настоятеля церкви получил скапулярий.

Мы не будем рассказывать здесь историю тех пяти месяцев, в течение которых герцог де Гиз побывал главой, вождем и диктатором Неаполитанской республики; нам понадобились бы целые тома, чтобы описать его военные и любовные подвиги; к несчастью, эти любовные подвиги навредили его военным подвигам, ибо прыгать в честь самых красивых дам и самых красивых девушек Неаполя стало такое великое множество ученых собак, что в один прекрасный день, когда герцог де Гиз осаждал крепость Кастелло ди Низида, построенную королевой Джованной I, мужья, любовники и братья его возлюбленных собрались и решили избавиться от этого опасного друга, наводившего порядок в городе, но устраивавшего беспорядок в семьях.

В итоге они заключили мир с испанцами, сдали им город и вместе с ними выступили против общего врага, который, совершив перед тем чудеса доблести, был схвачен и пленником отправлен в Испанию, затем, благодаря ходатайству Великого Конде, отпущен на волю, вернулся во Францию, был назначен великим камергером Франции и, вместе с победителем при Лансе и Рокруа, предстал на знаменитой карусели 1663 года, возглавляя квадрилью американских дикарей, в то время как Конде возглавлял квадрилью турок; это дало повод королеве-матери воскликнуть, указывая на них обоих:

— Вот герои сказки и истории!

Он умер в следующем году, не оставив потомства, а поскольку ни у его братьев, ни у его сестер тоже не было детей, род де Гизов угас вместе с этим последним осколком рыцарства, мелькнувшим, словно падающая звезда.

В Неаполе еще и сегодня можно отыскать, хотя и с огромным трудом, монеты, отчеканенные во время правления герцога и несущие на себе надпись «HENR[ICUS] DE LOR[ENA,] DUX REIP[UBLIQAE] N[APOLITANAE]», которая окружает увенчанный короной картуш с четырьмя буквами: «S.P.Q.N.» — «SENATUS POPULUS QUE NEAPOLITANUS», то есть «Сенат и народ Неаполя».

На обороте изображена корзина с фигами, окруженная надписью:

«HINC LIBERTAS».

Отсель свобода!


Загрузка...