Свершилось! Прощай, Монголия! Здравствуй, Маньчжурия! Слева горят какие-то постройки — не японский ли кордон? Больше нечему. Да и по времени мы уже должны были пересечь монголо-китайскую границу. Посвечиваю фонариком на свои французские, чудные: час ноль-ноль! Следовательно, головастиковские часики остановили свой ход в тот самый исторический момент, когда танк выстрелил у границы. М-да, с подобными часиками действительно влипнень в историю. Подведут когда-нибудь крупно. Но других покуда нет. Встряхиваю рукой — затикали.
Темп мы поубавили: дышим умученно, носки заплетаются, пот в три ручья. А привала не предвидится. До привалов ли? Вперед! Туда, куда умчались танки, где дрожит зарево неблизких пожаров. Танки и передовые отряды размолачивают японцев. А мы, пехота? Что, на нашу долю не достанется? Еще как достанется! В свое время. И все-таки странно: границу перешли без боя. Я-то думал: кровавые будут схватки, самураи будут яростно сопротивляться. На занятиях, беседах и сборах нам втолковывали: Квантунская армия — противник серьезный, японские солдаты и офицеры фанатичны и жестоки, воспитаны в самурайском духе, дерутся до последнего патрона, предпочитая плену самоубийство во славу императора — харакири, вспарывают себе живот. Наверное, оно так и есть. Но против наших солдат и офицеров вряд ли устоят, да и перед нашей техникой трудно устоять даже отборной Квантунской армии. Я в этом уверен. Еще испытаем свою силенку, придет срок, придет. Приграничные кордоны разгромлены разведгруппами и передовыми отрядами. А полевые войска японцев, возможно, подальше от границы, в глубине обороны? Я спросил об этом Трушина, и он ответил, отхаркиваясь:
— Мое мнение: полевые войска японское командование могло спешно, а то и загодя отвести к укрепрайону. Чтобы там дать нам сражение.
Конечно, и это не исключается. Пока здесь тихо. И только я так подумал, как метрах в ста пятидесяти, на правом фланге, забил огнистыми вспышками пулемет, разорвалась граната. Японцы стреляют или наши? Я подал команду, чтоб рота развернулась в цепь. Развернулись, залегли в траве. И поползли к пулемету. Явно японский: очереди проносились над нашими головами, и, когда полз, я подумал: не напоремся ли на мины, нет ли минных полей? На мины не напоролись, а пулемет замолк, как поперхнулся очередью: командир соседней, справа, роты дал мне знать, что его бойцы сняли пулеметчика. Возможно, из уцелевших при разгроме кордонов. И на сей раз нам повоевать не пришлось... Вперед!
— Суетишься, ротный, — сказал Трушин.
В былые времена я бы послал его куда подальше, а сейчас сказал:
— На войне иногда и посуетишься.
— Для нас войны покамест нету.
Нет, но будет. Посветлело — бледный, немощный месяц будто вскарабкался на гребень сопки. Стало видно: колонны и колонны, пыль над степью, хотя на травах роса, наши сапоги мокрые, грязные; пылюка лежит толстым слоем, никакая роса не прошьет ее насквозь. Дождя бы доброго, да мы уж подзабыли, что это за явление природы. С бездорожья свернули на нечто вроде проселка, перепаханного гусеницами. Месяц померк. В степи светлело по-иному: из-за сопок переплескивалась утренняя заря. Сумрак истончался, рассеивался, словно испарялся под лучами солнца. Оно как бы притушено желтой пылью, висящей над степью. Видимость приличная. Озираемся: те же сопки и распадки, что и в Монголии, те же ковыли, полынь, солончаки, каменные осыпи, пылюка, но уже Маньчжурия! Нас обгоняют автомашины, грузовые и легковые, мотоциклы-трещотки, самоходные установки, бронетранспортеры, танки ИС и Т-34. А я-то предполагал: танки впереди. Оказывается, далеко не все. Пролетают и самолеты: и бомбардировщики, и штурмовики, «илы», прозванные немцами «летающей смертью» — для японцев тоже подойдет это прозвище. Давайте газуйте, с техникой пехота́ не чувствует себя сиротинкой!
Сколько идем? На французские не гляжу. Трушина Федю не спрашиваю, прикидываю про себя: часа три или четыре. Усталость прошла, явилось второе дыхание. Определенно четырехсоткилометровый марш по монгольскому степу закалил нас. Трушин прав, пригодилось. Всматриваюсь в него, в своих взводных, отделенных, рядовых. И, клянусь, ни одного унылого, сплошь выражение радостное, приподнятое. А интересно, испытывают ли они то, что испытываю я: маньчжурская земля была неласковой, чужой, враждебной, теперь же там, откуда японцы нами изгнаны, близкая, как своя.
Солнце начинает пригревать, а затем и припекать. Солдаты прикладываются к флягам. Памятуя опыт, приказываю: воду экономить. Не известно, когда попадутся колодцы, речки или пресные озера. Так же не известно, подвезут ли воду в цистернах-водовозках. Пока что нас нагоняют цистерны с горючим для танков и автомашин. Мы обогнули кумирню — разглядывать было некогда — у пересохшей безымянной речушки, по ее руслу машины шли, как по дороге. За пересохшей речонкой нас обогнал бензовоз и следом — «виллис». В «виллисе» — я признал их сразу — сидели подполковник, заместитель начальника политотдела дивизии, и майор, редактор дивизионки. Бензовоз газанул — аж камешки из-под колес, а «виллис» притормозил. Мы поравнялись с ним, и толстый очкастый редактор позвал:
— Лейтенант Глушков!
Я подошел, козырнул. Подполковник с розовым шрамом на лбу кивнул незряче: не узнал либо притворяется? Либо забыл, как сотворял мне втык в Восточной Пруссии за Эрну? На парткомиссию грозился выволочь. Не извольте сомневаться, товарищ подполковник: на сегодняшний день связи с немкой не поддерживаю. Майор сидя козырнул и, поблескивая очками, добродушно сказал:
— Давненько не виделись, товарищ Глушков.
— Не получалось как-то, товарищ майор.
— Редактор, не разводи... Покороче! — Замначподива выбивал пыль из фуражки.
— Позволит обстановка, поговорим, товарищ Глушков... Спешу! Вот для роты спецвыпуск нашей газеты. С важным документом! — Он сунул мне пачку, перевязанную шпагатом. — До встречи в Чанчуне!
— До встречи в Порт-Артуре! — Я отдал честь рванувшей машине. Да-а, а шофер «виллиса», кажись, тот самый, при котором замначподива учинял мне разнос за Эрну. Милая, далеко же ты от меня, и оправдываться не надо...
Федя Трушин как будто ревниво сказал:
— Редактор — твой дружок?
— Что ты! Майор, пожилой человек... Мне ближе редакционная молодежь, хотя и среди них приятелей нет. Так, добрые знакомцы...
— Оправдался. Но замечу в скобках: редактору надлежало б вручить газеты политработнику, мне то есть.
— Это ему скажи. Я-то при чем?
— Оправдался. Давай сюда пачку.
Я отдал. Он развязал шпагат, экземпляр протянул мне, остальные принялся раздавать в роте, приговаривая:
— Читайте «Советский патриот», спецвыпуск! Читайте важный документ! Читайте и делайте выводы!
А сам документа не прочел, только краем глаза схватил заголовок: «Заявление Советского Правительства Правительству Японии». Действительно, очень важно! Стараясь не оступиться, поглядывая и под ноги, я держал перед собой половинку газетной полосы, словно положил на пюпитр. Вот что прочел:
«8 августа Народный Комиссар Иностранных дел СССР В. М. Молотов принял японского посла г-на Сато и сделал ему от имени Советского Правительства следующее заявление для передачи Правительству Японии:
«После разгрома и капитуляции гитлеровской Германии Япония оказалась единственной военной державой, которая все еще стоит за продолжение войны.
Требование трех держав — Соединенных Штатов Америки, Великобритании и Китая от 26 июля сего года о безоговорочной капитуляции японских вооруженных сил было отклонено Японией. Тем самым предложение Японского Правительства Советскому Союзу о посредничестве в войне на Дальнем Востоке теряет всякую почву. Учитывая отказ Японии капитулировать, союзники обратились к Советскому Правительству с предложением включиться в войну против японской агрессии и тем сократить сроки окончания войны, сократить количество жертв и содействовать скорейшему восстановлению всеобщего мира.
Верное своему союзническому долгу, Советское Правительство приняло предложение союзников и присоединилось к заявлению союзных держав от 26 июля сего года.
Советское Правительство считает, что такая его политика является единственным средством, способным приблизить наступление мира, освободить народы от дальнейших жертв и страданий и дать возможность японскому народу избавиться от тех опасностей и разрушений, которые были пережиты Германией после ее отказа от безоговорочной капитуляции.
Ввиду изложенного Советское Правительство заявляет, что с завтрашнего дня, т. е. с 9 августа, Советский Союз будет считать себя в состоянии войны с Японией.
8 августа 1945 года».
В. М. Молотов заявил также г-ну Сато, что одновременно с этим советский посол в Токио Я. А. Малик передаст Японскому Правительству настоящее заявление Советского Правительства.
Посол Японии г-н Сато обещал довести до сведения Японского Правительства заявление Советского Правительства».
Довольно-таки неосмотрительно на марше отвлекаться от своих обязанностей. Но какой документ! Конечно, я не вчитывался в каждое слово, пробежал глазами текст, уловил суть. И будто неким светом озарилось происходящее, все стало яснее и понятнее. Тем не менее лучше бы отложить раздачу и читку газеты до привала, но когда он будет, привал? Не утерпев, я прочел и напечатанное под этим заявлением «Заявление В. М. Молотова Послам Великобритании; Соединенных Штатов Америки и Китая»:
«8 августа В. М. Молотов принял Посла Великобритании сэра Арчибальда К. Керра, Посла Соединенных Штатов Америки г-на В. А. Гарримана и Посла Китая г-на Фу Бинчана и информировал их о состоявшемся решении Советского Правительства объявить с 9 августа состояние войны между Советским Союзом и Японией.
Послы выразили удовлетворение заявлением Советского Правительства».
Еще более, чем иностранные дипломаты, удовлетворены мы, советские солдаты. Наша нота японцам справедливая, честная и неизбежная. Когда ее вручали господину Сато, мы проводили митинг или сосредоточивались у границы? Представляю, что за мина была на физиономии господина Сато. Нарком Молотов вручал ноту, а маршалы Василевский и Малиновский, так сказать, претворяют ее в жизнь. И мы, рядовые второй мировой, тоже претворяем.
Колонна сбавляет темп, а жара набирает: солнце печет, как и в Монголии, загорай — не хочу. А чего ж удивляться: здесь тоже пока Монголия, только Внутренняя. Собственно Маньчжурия будет подальше. Гимнастерки темнеют от пота. Фляжки, увы, облегчаются. Экономь не экономь, а пить охота. Ни озер, ни речонок не попадается. Зной, зной. От него свежая краска «Советского патриота» вроде бы тает и смазывается. Молодчаги все ж таки дивизионные журналисты: видимо, по радио приняли текст заявления, срочно в набор, тиснули, развезли по подразделениям. Оперативно! На газете пометка — «Специальный выпуск». И неизменное в рамке — «Из части не выносить». Да куда ж ее вынесешь, родную красноармейскую газетку, из части? В город, что ли, в увольнение? Где мы, там и часть, в данном случае на марше: несем, но не вынесем!
Поясница ноет, ноги дрожат («Поджилки трясутся» — так говаривают солдаты). Пот солонит во рту, разъедает царапинки и ссадинки, какие у тебя есть; от пота же зудят на твоем бренном теле места, где прививки: незадолго до боевых действий нам вкатили прививки от чумы и прочей холеры. Полковая врачиха-красавица простодушно объясняла: миленькие, на территории Северо-Восточного Китая распространены инфекционные заболевания. А среди солдат — слушок: колют еще и потому, что японцы будут специально заражать бактериями чумы и прочей холеры воду и пищу, чтоб вызвать эпидемии в наших войсках. Мои взводные, Иванов и Петров, и уважаемый старшина Колбаковский эти слухи не опровергли. Напротив, сказали: в годы войны пограничники, чекисты, армейские подразделения выловили в Забайкалье изрядное количество японских диверсантов, которых забрасывали отравлять водоемы бактериями чумы, холеры, сибирской язвы, были у них с собой пробирочки. А что, может быть, самураи в Маньчжурии и поведут своеобразную войну, бактериологическую. После того, на что насмотрелся на Западе, и здесь можешь столкнуться с нечеловеческой жестокостью и коварством. Собственно, они мало отличаются, германские агрессоры и японские агрессоры, по существу, и те, и другие — фашисты. Ну, поживем — увидим.
Я шагал, посматривал на батальонное начальство — нет ли каких сигналов от капитана, их не было, оглядывался на роту, не разбредаются ли, не отстает ли кто. С благодарностью отметил: замполит Трушин в задних рядах, не дает отстать. Притомились, тащатся, но марку держат, не жалуются. Хотя, очевидно, фляжки пусты. Слава богу, и охромевших не видать. И вдруг чую: сам хромаю! Когда захромал, не засек. Однако сейчас в левом сапоге непорядок, что-то мешает, трет подошву. Присаживаюсь сбочь проселка, стаскиваю сапог и — о позор! — портянка сбилась, потому намотана была наспех, неаккуратно. Кожа покраснела, припухла. Это, к счастью, не потертость. Это ее предвестник. Как же так? Поучал Геворка Погосяна, не говоря уже о молодых кадрах, а сам намотал портянку неровно, со складками? Виноват, исправлюсь. Переобувшись, догоняю роту. Вижу: Федя Трушин берет у низкорослого щуплого юнца винтовку, вешает себе на шею, как автомат. Юнец — фамилия его, если не ошибаюсь, Астапов — не противится, но бормочет смущенно и бессвязно:
— Да что вы, товарищ старший лейтенант... Да что я, товарищ старший лейтенант...
Трушин дает ему выговориться, а после спрашивает:
— Тебя как зовут?
— Астапов, товарищ старший лейтенант!
— Я про имя...
— Георгий.
— Ты родом из Сибири, да?
— Из Иркутска, однако.
— А мать тебя как звала?
— Готя...
— Готя? Так ведь у сибиряков Георгия кличут Гошей. Ласково если...
— Кличут. Но и Готей тоже...
— Ну так вот, Готя: трехлинеечку твою поднесу. Приободришься — верну. Договорились?
— Договорились, товарищ старший лейтенант... Спасибочки...
Трушин постукивает ногтем по своему гвардейскому значку, и Астапов поправляется:
— Спасибочки, товарищ гвардии старший лейтенант...
С десяток шагов идут молча, и внезапно Готя Астапов, как будто его прорвало, выпаливает:
— Товарищ гвардии старший лейтенант! Я всю войну рвался на фронт, с Востока на Запад, значится. Чтобы отомстить немцам за отца и братуху, сгибли оба... В военкомате не брали, однако: малые твои годы, трудись с женщинами в цеху. На трудовом фронте помогай Родине... Я помогал, но дожидался: призовут же когда-нибудь. И призвали, да война кончилась. Кому ж теперь мстить? Японцам? Я думаю: отца с братухой они ж не губили, однако мстить обязан. Потому как хоть счета личного у меня к ним нету, есть народный... Так же, товарищ гвардии старший лейтенант?
— За твоих родных, Готя, отомстили. Те, кто воевал на Западе. Но, видишь ли, соль-то не в одной мести. Мы же воевали за свою землю, за свободу России, Европы и всего человечества. И нынче воюем за Родину и все человечество! Самураи — враги, которых надобно разгромить. И ты здесь прав: счет у нас к ним общенародный. Великое зло причиняли они нашему народу. И еще могут причинить, если их не сокрушить... Нашли общий язык?
— Нашли, товарищ гвардии старший лейтенант! — воскликнул Астапов, воспрянувший и духом, и плотью, когда винтовочку нагрузил на себя Трушин. Солдатик даже улыбается, обнаруживая — нет переднего зуба. Щербат, как и Трушин!
А Федор, по-моему, ответил бойцу неглупо, тактично. Искренне ответил. Не случайно же он политработник. Но, оказалось, я недодал Трушину похвал, ибо его ответ породил совершенно не предвиденную мною активность утомленных, измочаленных солдат. В задних рядах, где слышали разговор Астапова и замполита, раздались реплики:
— Разобъем самурайских гадов — и войне амбец! А что они гады — точняк: завсегда зарились на наш Дальний Восток, Забайкалье, Сибирь ажник до Урала!
— У меня родичи по отцу — красные партизаны. Двое погибли в боях, третий попал, пораненный, в плен. Пытали, мучили, пальцы на руках отрубили, глаза выкололи, после стре́лили. А дочку его японцы снасильничали...
— Они Сергея Лазов паровозной топке сожгли. И других жгли, убивали. В Приморье, в Забайкалье...
— А русско-японская война, тот же «Варяг»? А нонешние времена: Хасан, Халхин-Гол?
— В Отечественную провокации устраивали. Через границу перли армейскими подразделениями!
— У меня брат-старшак на Халхин-Голе лишился ног. Инвалидом всю жизнь маяться...
Ежели б мы не раскокали Гитлера под Москвой и Сталинградом, Квантунская армия вдарила бы нам в спину. Как пить дать!
Федор, дав бойцам высказаться, говорит сильным и мягким, щедрым на интонации голосом:
— Итожим, хлопцы. Трудности стерпим, в бою не дрогнем, славу русского оружия возвеличим! И давайте подтянемся, а то отстаем от роты...
Обгоняя их, слышу, как Готя Астапов просит:
— Товарищ гвардии старший лейтенант, отдайте винтовку...
— Поднесу и отдам. Не суетись, Готя!
— Мне неловко, товарищ гвардии старший лейтенант...
И еще слышу — чей голос, не разберу:
— Назревают крупные события!
— Что за события? — спрашивают.
— Привал, холодная вода и горячий обед! Хотя заместо водички предпочитаю остуженное пивко...
Шутник, видать. В спину мне тычется его голосок:
— За войну столь оттопал верст, что верняком прошел десяток разов до дома. Дом у меня на Тамбовщине...
Тон у шутника, однако, не очень веселый, скорее грустный. Поражают и его тон, и его слова. Точно ведь: мы многократно оттопали расстояние до наших родимых домов, а попасть туда никак не можем. Но есть ли пристанище лично у тебя, лейтенант Глушков? Никак нет!
А привала не объявляют. Сколько ж прошагали от границы? Километров двадцать? Тридцать? Колонны смещаются на юго-запад, как я понимаю, в обход Халун-Аршанского укрепленного района: канонада там становится глуше. Воздух звенит, кажется, от зноя. Небо безоблачно; парит одинокий орел, словно выслеживает, куда мы идем. Потом в небе объявился самолет, вылетел из-за двугорбой сопки, как из засады, понесся над степью. Опознавательные знаки — круги, символизирующие солнце! Японец! Я проорал:
— Воздух!
Попадали на спину, стали палить по самолету. Он дал несколько очередей и, будто испугавшись собственной дерзости, развернулся — и деру за ту же сопку. Бойцы вставали, отряхивались, проверяли оружие; кто-то, шибко занудный, ворчал:
— Принесла нелегкая самурая... Теперича чисть канал ствола...
Почистишь. Не отвалятся ручки. На войне да чтоб не стрелять? Я скомандовал:
— Поставить курки на предохранитель!
Неприцельная, суматошная стрельба с самолета вреда не причинила. И чего он прилетал? Как с цепи сорвался, затем драпанул. Нет, ей-богу, странная война. Обстрел «гочкисом» и авиапулеметом — детский лепет по сравнению с западными баталиями. Там была война так война, страшней не придумаешь.
Орел по-прежнему парил, забирая вместе с нами юго-западнее, к хинганским отрогам. Мнится, отроги близки. Но до них пилять и пилять. Как и в монгольской степи, белели верблюжьи черепа с глазницами, забитыми песком; вроде бы слепые, а пялятся. Грызуны попрятались в норах. Попрятались и комары, зато докучает какая-то мошка, которой и солнце не помеха. Предвещает болотистую местность? Неужто могут появиться болота взамен солончаков, сыпучих песков, каменных осыпей и пыли, пыли? Неужто будут и настоящие бои? Они уже разворачиваются там, где передовые подвижные отряды? Иль там так же спокойно, как и у нас? А в укрепрайонах? В Халун-Аршанском канонадит. Но мы его, по всей вероятности, обойдем.
На привале личный состав поплюхался наземь, а ротных командиров комбат собрал, разложил карту, и мы гамузом принялись искать на ней, пресное озерцо. Нашли! Но в натуре ничего подобного! Было углубление, были берега, не было пустяка — воды. Проще пареной репы: озеро давно высохло. Как офицеры ликовали, когда им вручали карты местности, на которой предстояло действовать! Карты новенькие и одновременно устаревшие, такое бывает. Словом, пресного озера, как изволил пошутить замполит Трушин, нетути. Комбат, помаргивая веками без ресниц, приказал:
— Товарищи офицеры! Выделите по пять-шесть человек от роты. Пускай выроют хоть неглубокие колодцы на дне озера. А ну появится вода?
Колодцы выкопали на глубину большой саперной лопаты — сухо. Шуровать лопатьем после многочасового марша — занятие не из приятных, требующее характера, выносливости и сноровки. На это я бросил свою западную гвардию: Логачеева, Кулагина, Свиридова, Головастикова, Погосяна, Черкасова. Они шуровали, умываясь по́том; комки иссушенной, затвердевшей глинистой земли стукались, как камни. Рыли молча, если кто-нибудь пускал матюка, сержант Черкасов тут же обрывал:
— Отставить матерщину!
Толя Кулагин возразил было:
— С матом полегче трудяжить, товарищ сержант!
— Сквернословие еще никому и ни в чем не помогало...
— Хлопцы, то так: матюганы не украшают, — сказал Микола Симоненко.
И потому, когда стало очевидным, что в колодцах ни капли влаги, никто из землекопов не матюкнулся. Я бы предпочел другое: пусть ругаются семиэтажно, лишь бы вода засочилась. Какое там засочилась — сушь, сушь.
Комбат сказал:
— По маршруту километров через пятнадцать еще озеро.
— На карте? Или на местности? — спросил Федя Трушин.
— Будем надеяться, и на местности есть, — невозмутимо ответил капитан.
Теперь и землекопы валялись, подложив под головы скатки. Со скатками история. Я разрешил старшине Колбаковскому везти их (как и в других ротах) на повозках хозвзвода, но, на беду, нагрянул командир полка, вздрючил:
— Умники! Кони надрываются! Разобрать скатки!
Разобрали. Люди выносливее лошадей, это верно. Да и нагружены повозки сверх меры, в том числе ящиками с патронами и гранатами. Ну, лежим, нежимся: разбалака́лись — разделись, разулись. Зной, жажда и голод: нет-нет да и засосет под ложечкой. Ни воды, ни завтрака, ни обеда, однако, не подвозят. Возможно, потому, что время завтрака прошло, а время обеда не наступило: на моих французских полдень. Трушин сумрачно подтверждает:
— Двенадцать ноль-ноль.
Сумрачен, переживает, что бойцы без воды. И я переживаю, да перетерпим как-нибудь. Кое-кто сосет сухарик. Кое-кто, насилуя себя, курит. Дымок лениво вьется кверху. Безветрие. Оттого еще жарче. Солнце напекает башку так, что в висках кровь стучит по-дурному. Зной и безводье — наши основные враги. Кроме, разумеется, японцев. Наблюдаю сцену: Слава Черкасов взбалтывает флягу, сует одному из тех, что с цыплячьей шеей:
— Отпей. Глоток.
Тот глотает. Черкасов сует фляжку другому, такому же:
— Глоток.
И тот пьет. И вдруг — с невероятным испугом:
— Товарищ сержант! Кажись, хлебанул до донышка. Вам не оставил... Извиняйте!
Черкасов опрокидывает фляжку, ему на ладонь скатывается несколько капель, он слизывает их языком. Говорит:
— Пустое, Павлик. Скоро у нас вода будет...
Завинчивает пробку, флягу цепляет к поясу, ложится, вытягивая длиннющие ноги. Точно, ноги у него длинные, стройные, и вообще он стройный, лицо чистое, не шелушится, будто не обгорело, как у других, волосы из-под пилотки колечками. Справный парубок! Недаром на Красноярском вокзале невеста на нем повисла...
Да, все буквально растянулись на земле кто как может, чтоб мышцы расслабить. А я вместо того, чтобы лежать, встаю и принимаюсь разглядывать лежащих. У каспийского рыбака Логачеева рукава закатаны по локти: русалки, якоря, спасательные круги, татуировка и на груди, в распахнутом вороте — рулевое колесо. У Егорши Свиридова нос вздернут и брови вздернуты, будто выдающийся певец-аккордеонист собирается изречь надменно: «Карамба!» Разномастные глаза Толи Кулагина прикрыты, и не определить, какой виноватый, какой с нахалинкой, а может, оба грустные, и так случается с Толей. Филипп Головастиков кряхтит, ерзает, никак не устроится повольготней, мясистые, угреватые щеки в резких складках выбриты — это редкость, Головастиков бреется по принуждению или по торжественным причинам, нынешняя — начало войны. Темноволосые и темноглазые, тяготеющие друг к другу Погосян и Рахматуллаев и сейчас рядом, оба, запрокинувшись, следят за орлиным полетом. Оба сильней товарищей тоскуют по дому. Юный Готя Астапов читает спецвыпуск «Советского патриота», шевелит припухлыми губами, временами раздвигая их в простодушной улыбке, и тогда видна трушинская щербатинка. Вадик Нестеров и Яша Востриков, неиспорченные, благородные мальчики, книгочеи и всезнайки, тоже про себя читают заявление, многозначительно цокают. Читаки отменные: на марше в вещмешках таскают претолстые книжки — тут надо здорово любить изящную словесность! Парторг же Микола Симоненко, собрав вокруг в основном юнцов, послушных и внимательных, оглашает спецвыпуск на всю степь с выражением и поднимая торчком указательный палец, вкрапляя в официальный текст личные комментарии: «Ось так, хлопцы!», «Выкуси, герр самурай!» или «Не замай нас, не чепляйся!», Сержанты-близнецы, бывшие командиры взводов, и Петров с Ивановым, сегодняшние взводные, с газеткой: ознакомились и нежатся, как на пляже, широко раскинув ноги-руки.
Я и в эшелоне, и после эдак иногда разглядывал своих подчиненных, схватывая внешние приметы, случайные, а хотелось схватить и другое. Проникнуть бы в их суть, в глубину характера, в нравственную сердцевину! Каждый же из них — личность своеобразная, неповторимая. По-видимому, сложная, противоречивая. По-моему, плоских, одномерных характеров нет. Так или иначе не один Петр Васильевич Глушков — думающая и чувствующая натура. Все люди! И как же хочется, чтобы они остались живы, эти брюнеты и блондины, зрелые и зеленые, женатые и холостые, с орденами и без!
Запыхавшись, подкатил малость сбросивший животик старшина Колбаковский — не брюнет и не блондин, скорей плешивый, — доложил: ротное имущество в сохранности, сам доглядает. И ему я пожелал мысленно: Кондрат Петрович, оставайся живым! К немому удивлению Колбаковского, полуобнял его за разгоряченное рыхловатое плечо:
— Доглядаете? Ну, спасибо, Кондрат Петрович...