Мы шли по Маньчжурской равнине! Позади остались скалы и пропасти, труднейшие версты. О Хингане можно было бы сказать: неприступный, если б мы не преодолели его. Сопки еще серели по сторонам, но их линии были плавные, спокойные, не схожие с резкими изломами горных круч. И были уже не узкие пади-щели, а широкие долины, речные поймы: поля чумизы, гаоляна, проса, риса, огороды, огороды все с теми же метровыми, изогнутыми, как сабля, огурцами.
Дожди, на краткий срок прекратившиеся, опять полили как из ведра. Волочились черные лохматые тучи, сея с неба сумрак. Приходилось даже днем — не впервой — включать фары танков и автомобилей. До чего ж осточертели эти дожди! Мало того, что на нас сухой нитки нет, — вконец развезло дороги. Распутица страшенная, техника вязнет, танки выволакиваются тягачами, автомашины и пушки выволакиваем мы, пехота́: посаженные временно на броню и в кузова, мы не перестаем чувствовать себя пехотой. Уверенно ступая по привычной земной тверди, хоть и прикрытой грязевой жижей, мы толкаем плечами «студебеккеры» и полуторки, кричим: «Раз-два, взяли, еще раз взяли!» — вытираем пот, дождь и грязь — ее ошметки, как пулеметные очереди, вылетают из-под буксующих колес. Вадик Нестеров острит: «Ничего, это чистая грязь» — в смысле: без машинного масла, без бензиновых пятен, натуральная грязь, правильно — чистая. Острота не высшего разряда, но я рад ей: если солдаты шутят, значит, они бодры и трудности не страшны. Хинган форсировали, через бои прошли. Что еще предстоит форсировать, через какие бои пройти? С боевым, неунывающим настроем — вперед, конечный пункт — Победа. Но на этом пути еще возможны потери, и тогда будет не до шуток.
С ходу проскочили Ванемяо — сравнительно большой город. До нас тут уже побывали танкисты Кравченко, но тоже, как и мы, прошли насквозь: японцы отступили за город. И здесь-то мы снова уточнили: это пока не собственно Маньчжурия, это еще Внутренняя Монголия, а Ванемяо — административный центр Барги, одного из аймаков Внутренней Монголии. Тысячи китайцев и монголов высыпали на улицы. Ливень лупит, а они, вымокшие, разве что под гусеницы не кидаются, машут флагами, выкрикивают приветствия. Одно, на ломаном русском, особо запало мне в душу: дескать, да здравствует дружба русского, китайца и монгола. Золотые слова! Мы ведь сюда прибыли действительно как друзья, как братья, как освободители. Когда народы дружат — мир, ссорятся — война. Или не сами ссорятся, их натравливают друг на друга.
Население запрудило улочки, машины пробирались с трудом. Но никто не посетовал, что теряем темп. В данном случае не грех потерять его. За городом наверстаем. Если японцы не собьют нам скорости. Ходит слух — то ли данные разведки, то ли догадки, — что японцы концентрируются неподалеку. Не для того, чтобы сдаться, а чтобы дать бой. Очень может быть. Не все нас так горячо приветствуют. Но в Ванемяо — хорошо. Мы тоже, конечно, кричим с брони и из кузовов приветствия, точнее — некоторые кричат. Например, парторг Микола Симоненко:
— Ура свободному Китаю!
Или ефрейтор Свиридов:
— Здоро́во, здоро́во, ребята!
Или Толя Кулагин:
— Шанго, хлопцы, шанго! — И ставит на попа большой палец. Вот этот жест и «шанго» понимают лучше, толпа исторгает могуче, ответно: «Шанго! Шанго! Шанго!» — и сотни больших пальцев ставятся торчком.
Ну и мы машем пилотками, касками, шлемами — жители еще сильней начинают махать флагами и флажками. Много детворы, пацаны снуют под ногами у взрослых. Одеты в невообразимое тряпье, кости да кожа, но шустры. Невольно вспомнились русские да белорусские пацаны, когда освобождали, — такие же заморыши. Так ведь и понятно: там немецкая оккупация, тут — японская. А при оккупантах, известно, не жизнь — могила.
В центре есть каменные дома, но большинство деревянных барачного типа, потемневших от старости и от дождя. Как водится, много харчевен и еще больше публичных домов — с красными фонарями. Мелькнули, как в калейдоскопе, лица, а запомнилось немногое. Вереница молоденьких, плохо одетых женщин с плетеными корзинами на голове, наполненными бельем. Старик в долгополом черном халате поднимает ребристую цинковую штору, прикрывающую окна магазина. Китайская семья плетется по обочине на выходе из города, китаянка в продранных длинных штанах из мешковины, в ветхой, изношенной кофточке, едва прикрывающей плоскую грудь, на ногах — неизменные матерчатые тапочки, пальцы торчат. За спиной китаянки в мешке — грудной ребенок. Позади матери, цепляясь за ее штанины, — совершенно голые два мальчика и девочка. Замыкает глава семейства — исхудалый, изможденный китаец в шляпе из рисовой соломы, босиком, согнувшийся под тяжестью узла с домашним скарбом; можно поклясться: в этом узле — все имущество семьи. Что ни говори, оккупация — это помимо прочего и лютая нищета. И так бедная страна, а японцы из нее выкачали что могли.
Эта семья скрылась за пеленой дождя, скрылись и городские окраины, а нам дальше, дальше. Полковник Карзанов сказал походя: в Ванемяо из Тамцак-Булака должен передислоцироваться штаб Забайкальского фронта, а в дальнейшем — в Чанчунь, столицу Маньчжоу-Го, где сейчас штаб Квантунской армии. Ну, до Чанчуня надо еще допилять, как допиляли до Ванемяо.
Ливни и вышедшие из берегов речные протоки затопили поля. Для риса это, наверное, неплохо: на рисовых делянках копошатся полусогнутые фигуры крестьян. Шоссе размыто. Танки 6-й гвардейской прошли по земляной дамбе, затем прямо по железнодорожному полотну, по шпалам, вдоль рельсовой колеи, выбора не было. И мы — по следам тридцатьчетверок. Трясет и швыряет — не приведи господь.
Через сколько-то километров уперлись в широко разлившуюся, бурную реку. Мост взорван ли, снесен ли. Гвардейцы генерал-полковника Кравченко, видимо, благополучно успели перебраться на тот берег, и уж потом мост был взорван диверсантами или снесен течением. Оно такое ярое, водоворотистое, что опасно подходить к берегу: куски моста, подмываемые, обрушиваются в желтую, в омутных воронках воду, по которой плывут доски, бревна, бочки, трупы буйволов и лошадей. Вот всплыла и опять утонула соломенная кровля, вот всплыло и опять утонуло что-то — бревно ли, коровья ли туша, человеческое ли тело. А то понесло «амфибию», ударило о каменистый выступ. Как всегда, на выручку приходят саперы: быстренько, без раскачки стятивают сваи, закрепляют их скобами. Но саперов не так-то много. Когда закончат? А время не терпит, приказ командования: вперед и вперед. На берегу появляется полковник Карзанов — в панаме (от жары — но жары-то нет!), в комбинезоне, в заляпанных грязюкой брезентовых сапогах. Говорит:
— Все-таки омутов мало, больше гладководье, — значит, река преимущественно неглубокая и дно ее ровное. Хотя вода и прибывает...
Ему говорят:
— Но твердое ли оно?
— В этом и загвоздка! Пустим для пробы парочку машин.
— Риск, товарищ полковник!
— Конечно, риск. Но какая ж война без риска?
В этот момент на противоположный берег у переправы, у деревни, высыпала толпа китайцев с канатами. Пять человек, держась за руки, потащили концы каната на берег, где были советские подразделения. Смельчаки! Вода подступает им к горлу, пытается сбить с ног, однако китайцы держатся крепко, дружно — где идут, где плывут, барахтаясь, — и в конце концов, мокрые и веселые, выбираются на берег. Мы подаем им руки, вытаскиваем.
— Выдержит ли? — спрашивает комбриг и глазами показывает на канат.
Китайцы понимают, бойко тараторят:
— Веревка... шибыко хорошо...
— Будем буксировать машины! — решает комбриг.
Китайцы все разумеют, кивают:
— Шибыко... порядок...
Выдубленные солнцем и ветром, в глубоких морщинах лица, сутулые рабочие плечи, загорелые жилистые руки, характерный разрез глаз, широчайшие улыбки, — спасибо за помощь, братья китайцы! Шанго! Вансуй! На канатах перетаскивается техника, а с ней и люди. Когда все было переброшено (обоз остался ждать окончания ремонта моста), те пятеро китайцев, которые перенесли канаты через реку, сели рядом с нашими солдатами на танк лейтенанта Макухина и, гордые, счастливые, доехали до деревни.
— Ну как, на такой машинке можно дойти до Порт-Артура? — спросил Макухин прижавшегося к башне китайца в конусообразной соломенной шляпе.
— О, можно ходи! Далеко-далеко можно ходи! — И китаец тычет рукой вперед.
Наступил вечер. Ливень шумел не переставая. Вспышки молний, раскаты грома — гроза не утихала всю ночь. Вода, вода. Промозглый ветер, хотя на равнине, конечно, теплей, чем на хребте. Невылазная грязь. Делаем привычное: толкаем плечами буксующие машины, бросаем под колеса доски, палки, ветки, плащ-палатки. Натужно ревут моторы, из-под колес пуляют ошметки грязи. Молнии освещают черное небо и то, что творится на земле. Врубаются во мрак и лучи фар. Удары грома раскалываются над головой, хотя эхо на равнине не такое многоголосое и грозное, как в горах.
Двигались и в ночном мо́роке, пока было горючее. Потом — ночлег. Спали где придется, кто как устроился. Шипели ручьи и ручейки, поэтому мы выбирали место повыше, посуше — суше, разумеется, относительно, ибо все пропиталось водой. Ординарец Драчев наломал веток, нарвал травы, расстелил плащ-палатку под «студебеккером» — ложе готово. Я уснул. Пробудился под утро по малой нужде, услыхал, как капли с кузова долбили дятлом в нашу плащ-палатку. А самого дождя не было! Аж не верится, что дождя может не быть.
Окончательно проснулся посветлу под крики «Подъем! Подъем!». Продрал глаза, сбросил сонливость, и первое, что услыхал после воплей о подъеме, — это пение. Ефрейтор Егор Свиридов мурлыкал:
Подари мне забвенье,
Подари мне любовь!
Так зачем же сомненья,
Ту-ди-там, ту-ди-там...
Очередное, новое танго. Рифмуется с «шанго». Если ефрейтор Свиридов — великий певун, то лейтенант Глушков не менее великий рифмоплет, в белоэмигрантской станице целый стишок сочинил, накатило вдохновенье вместе с охмеленьем — опять рифма напрашивается. Но ценитель танго Филипп Головастиков погиб, а я не очень большой поклонник подобного жанра. Я кашлянул, Свиридов оборвал пение, произнес хрипло — со сна и от курева:
— Доброе утро, товарищ лейтенант!
— Доброе утро, Егор.
— Как спочивали, товарищ лейтенант?
— По-походному.
— А я неважнецки... Снился Филипок Головастиков, все звал меня куда-сь с собой...
Снился погибший товарищ, а поет из своего репертуара. Жизнь продолжается?
Жизнь продолжается — череда бытовых, по сути, эпизодов и мыслей.
Комбат, глядя на мои мятые погоны, делает замечание:
— Глушков, мне не нравятся твои погоны.
Отвечаю:
— Мне тоже не нравятся, товарищ капитан. Вот уж сколько времени не нравятся...
— Так смени!
— Не хватает на них одной звездочки. Получу старшего лейтенанта — и сменю.
— Шутник! Сменить немедленно!
А чего шутить? Аттестация на присвоение очередного воинского звания старший лейтенант вроде бы ушла по инстанциям. Шуршат где-то бумаги. Пора бы, пора и присвоить.
Толя Кулагин, щуря разномастные глаза, говорит:
— По такой погодке, забодай ее корова, положено сто грамм наркомовских выдавать...
А я вспоминаю Польшу, уютный городок с костелом в центре, славного парня Казимежа, партизана, бойца Армии Людовой. Он-то со смехом и рассказывал, как с напарником ходил на разведзадание. На явочной квартире дочь хозяина поднесла им на подносе две рюмки польской выборовой. Напарник отказался от водки — в отряде сухой закон, а Казимеж выпил обе рюмки. Командир отряда потом песочил: «Ты нарушил закон, тебя надо сурово наказать». Казимеж ответил: «Пан командир, когда такая девушка подносит, то выпьешь не только водку, но и яд!» Посмеялись, простили, потому что Казимеж был разведчик что надо. А водка — кровь сатаны, тебе это известно, Толя Кулагин?
Комроты-2 своих подчиненных знает только по фамилиям, имен не помнит. Я же имена помню, но зато в иночасье забываю фамилии. Может, с контузии?
Вспомнил середину октября где-то в Литве, на границе с Восточной Пруссией. Желтые и багряные листья срывались с деревьев, ложились на свеженакиданный бруствер траншеи. И маскировать не надо!
Утром и днем мысли не такие мрачные, как ночью. Посветлу и делается что-то лучше. Может, потому и наступления бывают по утрам? Хотя мысль о том, что нужно поднимать людей в атаку, легкой и светлой не назовешь.
Наши солдаты прозвали немецкий шестиствольный миномет «ишаком» — орет вроде как по-ишачьи. Но штука зловредная, положит шесть мин враз — не возрадуешься. У японцев такого оружия нет, техника у них победнее. И слава богу!
Да нет, это не бытовые эпизоды, воспоминания и мысли. Впрочем, что такое быт? Это наша повседневная жизнь, и стыдиться его не резон. Военный быт — это сама война.
Чем дальше мы уходили от Ванемяо, тем сильнее лили дожди. Беспрерывно, днем и ночью. Даже когда накоротке вырывается из туч теплое, ласковое солнце, дождь все-таки сечет. Будто не терпится ему излить свои запасы. Что ж, думаю, лей, лей, тем поскорее израсходуешься. Вся надежда на это — нельзя же без конца лить потоки? Поговаривают, что двинемся мы в район Таоани — немаленького города и крупного железнодорожного узла, одна ветка от которого ведет на северо-запад, на Ванемяо (он уже наш!), другая — на северо-восток, на Цицикар (к нему подходит 36-я армия генерала Лучинского), третья — на юго-восток, на Чанчунь, и четвертая на юг, на Мукден. Важный узел, что и говорить!
Когда в воздухе зарокотал мотор, мы задрали головы: кто в явно нелетную погоду, рискуя вмазать в гору, летит, наш или японец? Вероятней всего, наш. Так и оказалось: испытанный У-2. Вынырнул из-за облаков и сбросил точно в расположение тюк с газетами. Центральные — «Правда», «Известия», «Красная звезда» — сообщают, что начались операции по освобождению Северной Кореи, Сахалина и Курильских островов. Значит, масштабы еще больше расширяются. Замечательно! А кровная, фронтовая, печатает «Разъяснение Генерального штаба Красной Армии». Парторги, комсорги, агитаторы под руководством Трушина немедля организовали коллективное чтение, а я, как обычно, углубился в, так сказать, сольное. Вот что я прочел:
«1. Сделанное японским императором 14 августа сообщение о капитуляции Японии является только общей декларацией о безоговорочной капитуляции. Приказ вооруженным силам о прекращении боевых действий еще не отдан, и японские вооруженные силы по-прежнему продолжают сопротивление. Следовательно, действительной капитуляции вооруженных сил Японии еще нет.
2. Капитуляцию вооруженных сил Японии можно считать только с того момента, когда японским императором будет дан приказ своим вооруженным силам прекратить боевые действия и сложить оружие и когда этот приказ будет практически выполняться.
3. Ввиду изложенного Вооруженные Силы Советского Союза на Дальнем Востоке будут продолжать свои наступательные операции против Японии...»
Трушин говорит:
— Ясно как божий день. Будем, Петро, дальше воевать!
— Да, не похоже пока, что японцы складывают оружие, мы это на себе чувствуем.
— Политотдельцы по радио поймали передачу! В ней говорилось, что в ночь с девятого на десятое августа в Токио заседал Высший совет страны по руководству войной, есть таковой. Премьер-министр Судзуки заявил: вступление сегодня утром в войну Советского Союза, дескать, ставит Японию в безвыходное положение, исключает дальнейшее продолжение войны. И далее Судзуки сказал: сегодня сброшена вторая атомная бомба, объект бомбардировки — Нагасаки, погибли многие десятки тысяч жителей города.
— ТАСС сообщал, бомбу необычайной мощности американцы сбросили шестого августа на Хиросиму. Тоже атомная?
— По-видимому, Петро! Если число жертв такое огромное.
— Да, это не простая бомба... И сбрасывают на мирные города...
— Судзуки говорил, что эти бомбардировки не затрагивают военного потенциала страны и Япония готова была бы продолжать войну. Но теперь, сказал Судзуки, когда Советский Союз выступил на стороне Америки и Англии, выхода нет...
— Интересно...
— Высший военный совет заседал всю ночь, на нем присутствовал сам император Хирохито. К утру Судзуки подвел результаты обсуждения: с согласия императора правительство решает принять условия Потсдамской декларации и капитулировать. С непременным сохранением суверенных прав императора. А Хирохито сказал, что поддерживает капитуляцию и выступит по радио. И действительно, выступил.
— Но приказ Квантунской армии не отдал?
— В том-то и закавыка!
— Слушай, Федор, — сказал я. — А что, ежели японское правительство капитулирует безоговорочно и безотлагательно перед англо-американцами, а против Красной Армий будет сражаться?
— Это возможно.
— Помнишь, как на Западе гитлеровцы сдавались союзникам, даже пытались подписать что-то вроде сепаратного мирного договора, а против нас продолжали держать фронт?
— Это была попытка сшибить лбами Советский Союз и союзников. Не вышло! Не выйдет и сейчас.
— Будем надеяться. Необходимо как можно скорее разгромить Квантунскую армию...
— Идейно рассуждаешь, Петро. Молодец!
— Рад стараться!
На этом мы и закончили разговор.
Федя Трушин поведал мне еще об одной радиопередаче, услышанной политотдельцами бригады. Она как бы дополняла первую передачу. В Токио группа, именующая себя «Молодыми офицерами», во главе с подполковником Хатанака ворвалась в штаб императорской дивизии, охранявшей дворец Хирохито. Мятежники окружили командира дивизии генерала Мори и потребовали, чтобы тот помог найти во дворце граммофонную запись речи императора о капитуляции и уничтожить ее. Генерал Мори заколебался. Тогда офицеры этой группы убили его и вломились во дворец. Перерыли все что можно. Тщетно! Не найдя записи речи во дворце, Хатанака приказал заговорщикам захватить Токийскую радиостанцию, взять в осаду официальную резиденцию премьера Судзуки и его частную квартиру. Но токийский гарнизон не поддержал мятежа, его участники были кто арестован, кто покончил с собой. Подполковник Хатанака, по непроверенным данным, совершил харакири.
— У японцев чуть что — харакири, — сказал я. — Удобный способ выходить из трудного положения.
— Не столько удобный, сколько кровавый, — сказал Трушин. — Дикий фанатизм...
— Дикий, — согласился я, подумав: и здесь, на Хингане, и там, за тридевять земель, на Японских островах, вспарывают себе животы. Зачем? Понятно, когда министры и генералы совершают харакири: им деваться некуда, они военные преступники. Но простому солдату, рядовому человеку зачем это? Война вот-вот кончится, наступит мир, и можно начать новую жизнь! Или японцам так забили мозги всякой трухой, что они не в состоянии уразуметь лежащую на ладони истину? Мы помогаем им прозреть, учим уму-разуму. Разумеется, специфическими, военными средствами. Жестокая наука, но иной тут быть не может!
Кстати, о министрах и генералах. Судя по газетам, пал кабинет Судзуки. И в тот же день покончили с собой военный министр Анами, маршал Сугияма, член Высшего военного совета генерал Иосидо Синодзука, министры Кондзуми и Хасида, генералы Танака, Тейицы Хасимото и другие деятели империи. Не смогли вынести позора? Боялись держать ответ? Видимо, и то, и то. Ведь и некоторые из гитлеровской камарильи тоже покончили с собой и ускользнули от ответственности по суду. Ах, как по многим злодеям плачет веревка! Таких надо публично вздергивать — в назидание прочим.
Именно на советско-германском фронте был предопределен исход второй мировой. Здесь, на Дальнем Востоке, на Тихом океане, лишь последняя, финальная, точка. После победы на Западе победа на Востоке вряд ли у кого вызывала сомнение. Сейчас это тем более очевидно. Не умаляя того, что происходит на Дальнем Востоке (а происходит грандиозное), честно, однако, надо признать: четыре года западной войны никак не сравнишь с несколькими днями войны восточной. Да и нужно ли сравнивать, коль нынешняя война не закончена? И когда будет закончена? Вот тогда и можно сравнить. Но и здесь, как на Западе, будет полная наша победа, это несомненно. Верой в победу жили, верой в победу живем.
Позади Ванемяо, идем дальше. Думаю о том, что в быту у китайцев много для нас непривычного. Ведра и корзины с овощами носят на коромыслах. Кланяются часто-часто и низко, до земли. Чай пьют из пиал, рис едят палочками, в еду употребляют змей, червей и прочее, от которого европейца мутит. Пожилые мужчины бреют головы, молодые коротко стригутся. Пожилые женщины с косами, очень жидкими, череп просвечивает, видел и совершенно лысых старух. Девушки — с короткой прической, как наши комсомолки двадцатых годов. Женщины курят трубку, сигареты, говорят, с опиумом. Еще я видел, как работают китайцы — таскали землю: закидывает за спину руки, ему набрасывают в ладони землю, как в некое корыто, человек бежит, все бегом, бегом, механизация — одна лопата, которой забрасывают грунт в руки. Да, кое-что подметил. Для себя. Не так уж много. Подмечать некогда, все вперед и вперед.
Полковник Карзанов, наш боевой и неутомимый комбриг, предупредил: японцы могут начать контрнаступление. Я подумал: «Зачем зря класть людей, неужто японцы не понимают, ведь капитуляция уже становится фактом» — и вспомнил юнца фаустника в Кенигсберге, в подвале, в апреле. Тогда я сказал этому желторотому фольксштурмовцу-фанатику: зачем сопротивление, не было же никакой надежды, крови сколько лишней пролито?! Доходит ли ныне до японцев истина, что война ими проиграна? До кого-то, видимо, доходит, до кого-то нет. Эти-то фанатики будут и после официальной капитуляции драться. Ну, и мы будем драться, если что. До победного финиша.
Предупреждение комбрига было обоснованным: возле тянувшихся цепочкой холмов, пересеченных такой же цепочкой болот в черных камышах, наш подвижный отряд был атакован, по-видимому, усиленным полком. Мог бы получиться встречный бой, но японцы остались на заранее подготовленных позициях, обрушив интенсивный артиллерийский огонь: боеприпасов у них в отличие от нас было предостаточно. Подвижный отряд прекратил продвижение, мы залегли, стали окапываться, машины увели за бугры, в укрытия. Открыли огонь наши пушки и самоходки, но жиденько-жиденько, больше для острастки. Иногда так выходило: горючее подвезли — боеприпасы, увы, нет, или, наоборот, боеприпасы подвезли — горючее, увы, нет, и то, и другое прескверно, сейчас было первое. Пушкарям и самоходчикам приходилось экономить снаряды, по этой причине и танки пока помалкивали.
Снаряды рвались на буграх, в кустарнике, на болотах, в черных камышах, выворачивая вонявшую сероводородом жижу. Черные камыши, черные клены, черные березы. Почему они тут черные? Вот дым от разрывов везде черный — правда, с огнистой подпалиной. Заслышав свист летящего снаряда, мы втягивали головы, прижимались к земле. Ведь какая странность: четыре года войны за плечами, прекрасно знаешь, что, если свистит, значит, не страшно, значит, снаряд уже пролетел над тобой, страшен тот, которого не услышишь, он в тебя и вмажет. А все равно инстинкт срабатывает, прячешься при свисте снаряда или пули. Пули тоже посвистывали: и одиночные — били снайперы, и очереди — били пулеметчики. О, эти чертовы «гочкисы» на вершинах холмов, их много, они сыплют скороговоркой: та-та-та, та-та-та! Разрывы снарядов ухающие, протяжные и как будто дрожащие, звук как будто вибрирует.
Снаряды ложатся густо, и возникает нелепая мысль: японцы торопятся израсходовать боезапас, прежде чем придется капитулировать, так сказать, чтоб, добро зря не пропадало. Как бы там ни было, нам жарковато от такого обстрела. Будет ли нас атаковать потом пехота? Пока мы окапываемся, надо признаться, лениво. Я громогласно приказываю взводным командирам ускорить окапывание. Они еще более громогласно передают это приказание отделенным командирам, те ползут от бойца к бойцу и где по-уставному, где не по-уставному требуют не филонить, а окапываться как следует. Психологию солдат можно понять: к чему окапываться, если непременно пойдем вперед? Ясно, пойдем вперед, однако до этого могут положить нашего брата немало. Я и сам ползу во взводы контролировать окапывание. Мое появление действует благотворно: лопатки замелькали шустрей.
Вблизи рвется снаряд. Я вжимаюсь в землю. Сердце колотится, руки-ноги дрожат, тело облепляет испарина. Пронесло, жив-здоров? Слава господи, только камешки и кусочки грунта пролетели да горячая воздушная волна дохнула в лицо. Испугался? Разумеется. Японцы гвоздили снарядами минут двадцать пять — тридцать, и за это время солдатики кое-как отрыли окопы «лежа». Уже неплохо, уже как-то оберегает от осколков и пуль. Ординарец Драчев успел отрыть два окопчика — себе и мне. Выслуживается Миша, доказывает: исправляюсь, товарищ лейтенант. Ну, пошуруй, пошуруй лопаткой, Мишель, тебе это полезно. Мишель — пофранцузски, по-румынски — Михай. Шуруй, шуруй, Михай!
Мишель, он же Михай, кричит мне:
— Товарищ лейтенант! Хоронитесь! Что ж вы все на виду? Бережитесь!
«Бережитесь»... Я берегусь. Но, вероятно, делаю это умело, незаметно, без суеты, научился не выдавать страха, по мне ничего не определишь. Владеть собой — это и есть смелость, Миша, Мишель, Михай! А так я берегусь, неохота погибать, когда японская капитуляция и наша победа — в повестке дня.
Кричу и я:
— Драчев, не высовывайся!
Он действительно, крича мне, по-глупому выставляет башку. Она, хоть и дурья, да ведь одна. Драчев отвечает, как и положено:
— Слушаюсь!
И больше не высовывается.
Промокшая, клейкая почва, и на дне окопов — жижица, солдаты извозюкались, ругаются. Но ежели рядышком плюхнет снаряд, то ты и сам плюхаешься, не разбирая, где грязь, где нет. Грохали орудия, словно бы дребезжал сырой, отяжеленный воздух, шмякались куски земли, темные дымы сносились ветром вдоль цепи холмов на гнилые, смрадные болота. Дождь присмирел, утих, но небо нависало низкое, готовое вновь пролиться потоками. Я тщетно силился разобрать что-либо в бинокль. Дымы, дымы, за ними — холм за холмом, трава, кустарник, рощица. Не видно, но догадываюсь: холмы опоясаны траншеями и ходами сообщения, дзотами и, возможно, дотами. Если что, если сойдемся, наша задача — прежде всего беречь танки, не дать смертникам приблизиться к ним.
Батальон расположили впереди танков и артиллерии уступом назад: две роты развернуты по фронту, а моя — за ними, в резерве комбрига. Слабое, но утешение: в бой первую роту введут не сразу, а по мере необходимости, хоть маленькая, да оттяжка. Как сложится этот бой, пойдут ли японцы в атаку и когда, какими силами, и будут ли новые бои, и как они сложатся? Или же настанут наконец капитуляция и мир? Сколько ж можно убивать и калечить? Перестаньте стрелять! Но японцы не вняли моему призыву...
В нашем тылу изредка и гулко хлопали пушечные выстрелы, урчали танки и самоходки. Снарядов у них в обрез, а все одно как-то уверенней себя держишь: техника за спиной! Она поддержит, но и ты поддержи ее.
Миша Драчев вырыл мне, собственно, не окоп «лежа», а нечто вроде ровика, где я и стоял, полусогнувшись. Связисты успели — молодцы, черти с катушкой на груди! — протянуть провод, и теперь есть связь с комбатом и комбригом, могу получать указания, а точнее, приказания. Могу и сам докладывать и просить. Покамест телефон молчит. Не перебит ли провод? При подобном артобстреле не исключено.
Я сжимал бинокль, вглядывался в холмы, слушал, как рвутся снаряды, хлопают орудийные выстрелы, гудят моторы, и гнетущее ожидание боя, предчувствие потерь зазнобили меня. А может, все и прозаичней: сапоги промокли, портянки сырые, одежда тоже вся промокла, холодно. Очень холодно. Зазуммерил телефон — даже удивительно, что в грохоте я уловил комариный писк зуммера. Приложил трубку к уху. Рваный голос комбата:
— Глушков, как дела? Потери есть?
— К счастью, покуда нет, товарищ капитан!
— Добро! Стереги атаку пехоты. Если прижмет, бросим твою роту на угрожаемый участок.
— Слушаюсь!
— Ну, бывай... Держись!
И тут комвзвода-3, один из старших сержантов, усачей-близнецов, докладывает:
— Товарищ лейтенант, рядового Погосяна контузило.
— Погосяна? Сильно?
— Да не так уж чтобы... Заикается шибко, говорить ему трудно... А в общем-то, в строю!
Ладно, что в строю. С контузией как-нибудь обойдется. Конечно, это вещь коварная, через сколько-то лет может аукнуться. Старший сержант-усач ухмыляется:
— Не переживайте, товарищ лейтенант, за Погосяна! Со временем разговорится, хотя он в принципе неразговорчивый мужчина...
Это так. Геворк Погосян из молчунов, подчас слова лишнего клещами не вытащишь. Контузия не ранение, тем паче контузия нетяжелая, будем считать: удачно отделался. По крайней мере жив.
А переживать мне, между прочим, еще пришлось. Но не из-за Погосяна.