35


Война еще формально не окончилась, но живых людей можно понять: мы считаем, что фактически уже кончилась. Шесть лет бушевала вторая мировая, как раз первого сентября тридцать девятого гитлеровская Германия напала на Польшу, и пошло-поехало. Ныне на Дальнем Востоке мы подводим ее итоги, плачевные для агрессоров: Германия разбита, Япония разбита, так-то играть с огнем, самим можно сгореть. Мы в чужом огне не сгорели, мы выжили, и нам надо думать о послевоенной жизни. Все мечтают разъехаться по домам, один старшина Колбаковский не рвется: его дом — армия, он и дальше будет сверхсрочничать. Он так прямо и говорит:

— Покеда не выгонят по старости, буду тянуть армейскую лямку. Не представляю себе другого-то существования...

А солдаты вполне представляют. У всех твердые, продуманные планы, о которых говорится во всеуслышание. Чаще прочих на эту тему распространяются Толя Кулагин, Логачеев, Погосян и Вадик Нестеров. Кулагин заявляет:

— Робя, кто куда, а я в сберкассу... Кто куда, а я обратно в сельское хозяйство, в полеводство. Хлеб выращивать — что благородней, а? И буду я уже не звеньевой, а бригадир. Расти надо. Может, и предколхоза стану. Учитывая мои фронтовые заслуги.

— В плену побывал, Толян. Не повредит? — спрантивает Драчев.

— В плен угодил не по собственной воле, ничем себя не обмарал. А на фронте завсегда дрался на совесть. Награды что, зазря дадены?

Рыбак Логачеев говорит:

— На Каспий возвернусь, в город Дербент. Потому как я рыбарь потомственный. И детей пущу по рыболовству. Ах Каспий, Каспий, половлю я в тебе краснюка, половлю! В начальство мне, как Кулагину, не светит. Мне бы только рыбацкую робу сызнова надеть, в бахилах побухать...

Геворк Погосян распространяется о красотах Араратской долины и о своем винограде, Вадик Нестеров — о Ярославле и как он там будет работать на заводе и учиться заочно, — не забывает, конечно, и пропеть хвалу Волге-матушке. Людей тянет в родные места. А куда мне ехать? В Ростов, в Москву? Попасть бы в Россию, а там разберемся, в какой город кому подаваться!

Как некогда в Пруссии, вовсю заработало агентство ОБС — «одна баба сказала». Бабы тут ни при чем, а мужики все время сообщают друг другу новости. Слухи плодятся ежечасно, рождаются, умирают, снова рождаются. Будто не сегодня завтра погрузимся в эшелоны, какие-то части уже покидают якобы Маньчжурию. Будто выводят дивизию в Читу, или в Хабаровск, или в Иркутск, а может, и в Омск. Будто там ее расформируют, а нас — по домам. Старшина Колбаковский хмуро слушает эти экстренные сообщения, хмуро изрекает:

— По Забайкалью, по Восточному Сибиру уже заморозки гуляют ночами-то. Въедем в мороз...

А в Маньчжурии, на стыке августа и сентября, еще теплынь, разве что густы ночные и утренние туманы. И росы обильные. В ночь на первое сентября туман и роса особенно были обильны, и капельки влаги блестели в солнечных лучах на бесчисленных паутинках, развешанных пауками на кустах и изгородях. Эта паутина появилась за одну ночь, словно пауки торопились наткать свои сети к календарному приходу осени. Куда ни глянь — везде паутина. И звезды стали срываться по ночам, скатываться за горизонт. Почему-то падучая звезда вызывает у меня грусть и сожаление. Как будто обрывается чья-то надежда, кому-то перестает светить его счастливая звезда. А в звездопад гаснет много звезд...

Дивизию могут вывести в Читу? А почему бы нет? Чита отсюда ближе остальных советских городов. Ее мы проезжали, от нее свернули с Транссибирской магистрали к Монголии. Обратный путь: минуем Монголию; попадем в Читу, где живет милая Нина с сынишкой Гошкой, которых лейтенант Глушков подвез в эшелоне и которые, вероятно, и забыли о нем. А вот он о них помнит. Адрес Нины, правда, потерял, но дом на Бутинской улице узнает. Женщина, с которой у него ничего не было. Но может быть, если встретятся? Все у него было с Эрной, с немкой, ее он любит, ей верен. Однако между ними война: свела их и развела. Навечно? И есть ли вечная любовь? Кто же все-таки станет его женой? Где искать эту женщину? Где искать свое счастье и как? Или счастье само найдет его? Что сейчас делает Эрна? Уверен: она вспоминает его, так же как он ее. Любя и желая.

Солдаты немало говорят о своих невестах, о будущих женах. У кого-то, как у Логачеева, жена есть, но у большинства — лишь в проекте. Некоторые еще до ухода в армию дружили с девчонками, некоторые познакомились по переписке, почти у всех фотокарточки. Их рассматривают, комментируют.

А как чисто, как нежно говорят солдаты о своих матерях! У меня нет мамы. Как я ценил бы ее теперь, пройдя войны! При жизни не ценил, так хоть после смерти... Мне кажется, я вообще не умею оценить человека вовремя. Только когда потеряешь его, начинаешь понимать, что он для тебя значил. Так у меня было с фронтовыми друзьями, так было и с Эрной: лишь расставшись, на расстоянии, понял, что люблю по-настоящему. Казалось бы, война должна была научить меня и этому — не упускать момента, распознавать в человеке то, что тебе дорого сегодня, а не только станет дорого завтра, тем более послезавтра.


В то утро я проснулся в преотличном расположении духа. В окно ломился солнечный луч, и от него на лицо легла ласковая, теплая полоса. Я крепко, без сновидений, поспал — это залог доброго настроя. И ожидание конца войны, начала мира. И ощущение своей молодости. И надежда на счастье и удачу в будущей жизни, Нет, это здорово — в двадцать четыре года завершить все войны и, увенчанным наградами, шагнуть за порог, вперед, в неизведанное, но, верю, прекрасное.

Я вскочил с койки, выбежал во двор в трусах и майке. Поигрывая мышцами, спроворил зарядку, побаловался гирей. В казарме еще спали, подъема не было, и мой верный ординарец Миша Драчев пускал пузыри на подушку. Давай, Миша, давай, может, это последние твои военные сны. В гражданке будешь дрыхнуть, не ведая сурового: «Подъем!› Будешь вставать по своей воле, сам себе хозяин. Ни отделенного над тобой, ни взводного, ни ротного, разве что жена станет командовать. Но ей, надо полагать, ты охотно подчинишься. Да все мы будем подчиняться своим женам. Заодно и тещам.

Решив облиться по пояс, я набрал из-под крана ведро воды, снял майку, и в этот решающий момент из помещения выплыл в трусах и сапогах ординарец Драчев — прямиком к уборной. Легок на помине! Увидев меня, круто изменил курс, подбежал ко мне, ухватил котелок, зачерпнул из ведра:

— Дозвольте, товарищ лейтенант?

В тоне Драчева я уловил некий налет снисходительности. Так он со мной заговорил впервые, пожалуй. Предстоящая демобилизация действует? Ослабляет субординацию, как бы уравнивает перед лицом замаячившей гражданки? Не скажу, что мне этот тон нравится, но делаю вид, будто не замечаю его. Ординарец — что? Ординарца приструню, не дам распуститься. Да и других буду держать в узде, послабления — минимальные. А возможно, и безо всяких послаблений надо, пусть и замаячил мир?Армия для того и существует, чтоб быть наготове. А это значит — порядок и дисциплина. Вот отпустят нас по домам, мы перестанем быть армией, тогда пей-гуляй и вспоминай про воинскую дисциплину в прошедшем времени. Нет, не так: пей-гуляй и не забывай про воинскую дисциплину никогда, она из тебя человека сделала.

Растеревшись до красноты махровым полотенцем, я оделся, побрился, поодеколонился и к подъему был в казарме. Понаблюдал, как солдаты строятся на зарядку, умываются, заправляют постели. Завидев меня, начали действовать шустрее. На утреннем осмотре вместе со старшиной Колбаковским обошел строй, кой-кому сделал внушение: подворотничок сменить, пуговицы почистить, побриться, сапоги наваксить. Кондрат Петрович дышал у меня над ухом, переживал:

— А шо я этим бисовым детям вбивал? Образцовый внешний вид воина-победителя... Мало им старшинского указу, дождались замечания от командира роты! Ну, я вам покажу, бисовы дети...

Завтракал я с ротой. Слава богу, об офицерских, строго по этикету, столах, какие были в Восточной Пруссии (во главе стола командир полка, по бокам замы и помы, далее комбаты, далее ротные, в конце взводные), здесь не вспоминали. Я рубал то же, что и мои солдаты. В данном случае на завтрак перловая каша, кусок хлеба с маслом, кружка чаю — испытанное армейское меню. Аппетит у солдат завидный. Как и должно. Аппетит имеется, следовательно, боец здоров. А для командира это высшая радость. Жив-здоров, что еще надо? Многое, конечно, надо, но не об этом сейчас речь.

После завтрака перекурил с солдатами, а затем присутствовал на занятиях по политподготовке, которые проводил Федя Трушин. Он пафосно рассказывал о восстановлении народного хозяйства в нашей стране. Его слушали не без любопытства. Но перешли к занятиям по матчасти стрелкового оружия, которые проводил я, и солдатиков словно подменили: ворочались, кряхтели, зевали, в задних рядах откровенно подремывали. На сей раз за ветеранами потянулась и молодежь — так ведь она тоже теперь знакома с данными и материальной частью винтовки или автомата не в теории, а на практике. Скучно изучать трижды ученное-переученное, но куда ж денешься? Армия есть армия. Занятия есть занятия. И я из последних сил пытаюсь вдохнуть интерес в своих слушателей. Увы, слушатели кемарят, стоит мне отпустить вожжи. Не отпускаю, поднимаю то одного, то другого, требую ответить на такой-то вопрос.

Потом мы с комбатом проверяли порядок в караульном помещении и как несут караульную службу солдаты моей роты. В караулке нормально: на нарах чисто, опрятно, пол подметен, для бодрствующей смены на столе радиоприемничек, шахматы, газеты. И с постовыми нормально: службу несут бдительно, по уставу. Комбат сказал:

— Хвалю, Глушков!

Одобрение комбата подняло мое и без того отменное настроение еще на несколько градусов. Я зарумянился от удовольствия. Конечно, суета сует, но, когда тебя хвалят, — приятно. Проверил комбат и как с патрульной службой у моих солдатиков. В военной комендатуре порылся в отчетах начальников патрулей: фамилии задержанных нарушителей и номера их воинских частей точно зафиксированы плюс записано личное мнение начальника патруля о том, почему военнослужащий нарушил дисциплину. Причины разные: и случайно, и плохо знает уставы, и первый раз в городском увольнении.

Наши же батальонные патрули и подцепили к вечеру на крючок Мишку Драчева. Умотал в самовольную отлучку, напился, полез с кулаками на какого-то старшего лейтенанта, который сделал ему замечание. Прознав о похождениях ординарца, старшина Колбаковский крепко рассерчал:

— Лихоманка его забери, этого Мишку!

А я подумал, что лихоманка, уважаемый Кондрат Петрович, должна меня забрать. Распустил своего ординарца, гнилой либерализм до добра не доводит, надо было приструнить Драчева раньше — не спорол бы с самоволкой, не напился бы и не полез на офицера. Тут больше я виноват, чем он. Но он получил по заслугам: военный комендант засадил на гауптвахту. А я ограничился замечанием от комбата. Отделался легким испугом. А помни я золотое армейское правило: проступок легче предупреждать, чем после оказываться перед фактом... Пусть война и закончилась, но мы-то еще не сняли военной формы, мы армейские, а это обязывает нас, от генерала до бойца, блюсти себя во всем. Генералы-то блюдут, что же касается бойцов — увы, на иных наступивший, точнее, наступающий мир действует расслабляюще. Да и на иных офицеров тоже. Видимо, и на меня.

Подумал: не будь, лейтенант Глушков, наивным, каким ты был после Дня Победы над Германией, когда мнилось, что люди немедля вдруг станут распрекрасными и безукоризненными, как на плакате. Ты жив, живы твои товарищи, а это главное, мы все еще можем стать лучше, чем были. А мертвые этого не могут, пусть они останутся в нашей памяти вечно молодыми и незапятнанными.


Я живу! После ужина в части крутили довоенный фильм о трактористах, показавшийся мне, повзрослевшему и кое-что познавшему, поначалу упрощенным, примитивным, а когда-то, в юности, фильм нравился! Но я подумал: я живу! — и картина предстала не столь уж плохой.


Живу и вспоминаю. Вспоминаю всякую фронтовую и госпитальную всячину, потому что это тоже жизнь и одновременно пролог к новой, мирной жизни.


Утром или днем перед атакой мысли у меня бывали не такие мрачные, как ночью. Ночью кажется: атака провалится, поляжем костьми. А по свету: выкурим фрицев из траншей, возьмем высотку и потери будут минимальные. Совсем без потерь в атаке не бывает.


Я — еще старший сержант, помкомвзвода, взводный кричит: «Глушков, бегом сюда» «Бегом сюда» — любимые его слова. Я не бегу, по трушу к младшему лейтенанту. Только оттрусил от березки, где стоял, туда вмазали мины шестиствольного миномета, прозванного нашими солдатами ишаком. Точно, ишак: и-ы, и-ы. А влепит минами — держись, славяне! А своей излюбленной командой командир взвода спас меня где-то на Немане. Или на Березине? Что-то сдает память...

А вот это было точно в верховьях Днепра, у Сычевки. Бой разворачивался ни шатко ни валко, мы почти не продвигались, прижимаемые плотнейшим ружейно-пулеметным и минометным огнем. Увлекая за собой цепь, я встал — и перебежками к высотке. Пилотка слетела, я нагнулся, поднял ее, надел не глядя, подосадовал, что сбил сучком. А сбило-то пулей. Уже после атаки случайно обнаружил: сбоку насквозь продырявило пилоточку. Сантиметром бы ниже...


Взрыватель гранаты-лимонки срабатывает через шесть секунд. Времени предостаточно, чтобы выдернуть кольцо и швырнуть гранату, только не мешкай. А мой боец — фамилии не упомню, прозвище было: Вася-блатняк, из бывших уголовников — замешкался, и лимонка взорвалась у него в руках. Бойца изрешетило осколками, а того, что находился рядом, помиловало. Рядом был я...


В госпитале моим соседом по палате был пожилой, лет сорока, лейтенант-оружейник, а дочка, как выяснилось, у него была маленькая, четырехлетняя, что ли. Так вот лейтенант-оружейник, его звали Пал Палыч, с умилением рассказывал: «Моя Аленка говорит о дворовой собаке: «У нее две ноги и две лапы, на ногах она ходит, а лапку подает, если попросишь». Помню, он втолковывал мне: «Истинность мужчины не в том, чтобы выпить больше, а в том, чтобы вовремя остановиться!» Справедливо поучал... Оба мы были с тяжелыми ранениями, но, я-то молодой, я выкарабкивался, а он? Выкарабкался ли он после того, как я выписался?

А это было в другом госпитале. Через коридор, напротив нашей палаты, находилась челюстная палата, то есть там лежали раненные в челюсть. Некий посетитель навестил кого-то из раненых, приволок водки и напоил их через трубки, которые у них были вставлены в рот: так их питали бульоном. И они захмелели, запели-замычали: «Славное море, священный Байкал». Заглянувшие в «челюстную» палату посмеивались: «Мычат... И смех, и грех». Я тоже заглянул. Какой там смех, сердце у меня сжалось. Искалеченные, беспомощные пытаются петь, а во рту у них резиновые трубки...

Каких только ранений не бывает!

А еще в одном госпитале я уже почти умер. Потом мне лечащий врач говорил, что пульса у меня не было, зеркальце не затуманивалось от дыхания, зрачки закатились, вроде бы каюк.


Живу и буду жить!


Смертники никак не угомонятся и разнообразят наши размеренные, отчасти скучноватые будни. Вот в очередной раз подняли мою роту по тревоге. И не ночью, а днем. В добрый дождь с ветром. И ветер был добрый, он рвал, разбрызгивал дождевые капли, и они были схожи со снежными хлопьями. Снега здесь, в Маньчжурии, пока еще нету, но на севере, в Забайкалье, в Хабаровском крае, наверное, уже метут поземки. Хорошо бы очутиться там, и чтоб о твои ноги терлась, как собачонка, поскуливающая метелица.

Солдаты отворачивались от ветра, кутались в плащ-палатки, тяжелили шаг, расплескивая лужи. Сразу за городом дорога пошла круто в гору, и дыхание затруднилось. Ноги скользили, солдаты поминали черта и дьявола, а Логачеев присовокупил:

— Мы-то маемся, а Драчеву лафа на губе!

Его поддержал Геворк Погосян:

— Кто честно вкалывает, тот и под пулю самурайскую подставляется. А разгильдяй Мишка Драчев отлеживается в тепле и сухости, и никаких тебе смертников!

Что я мог возразить на это? Они правы. Нашкодивший ординарец, коего я, видать, плохо воспитывал, попал в привилегированное положение. И я промолчал, будто не слышал Логачеева и Погосяна. Но хорошее настроение и теперь не испортилось: оно у меня устойчивое в последние дни. Ну и хорошо, что хорошее!

По разведданным, смертники укрывались в глухом урочище, за чередой горбатых кремнистых сопок, которые мы и преодолевали одну за другой. Дождь не тишал, было сыро, промозгло. И жарко от ходьбы. Но едва остановишься — прохватывает ветерочком до костей. По-армейски: просифонивает. Никаких следов смертников покуда не обнаруживалось. Не ложная ли тревога?

Нет, не ложная. Мы перевалили сопочку, и нас обстреляли. Весьма неприятно просвистели пули над головой, я подумал: «Чем ближе к миру, тем неприятней их слушать». Рота развернулась в цепь, начали спускаться в поросший елью и кедром распадок, откуда нас обстреляли. И я вдруг ощутил: мне надоело. Командовать, чтоб развернулись в цепь, чтоб перебежками вперед и самому перебегать, падать, снова перебегать — надоело все это. Будет ли конец этой жизни? Хочется другой, где не стреляют. И где нет караульной и патрульной служб, где носят не гимнастерки, а рубашки и пиджаки. На Родину хочется!

Надоело не надоело — воюй. Японцы жиденько стреляли наугад, и мы — густо — стреляли наугад, охватывая распадок. Замкнули кольцо, взялись сжимать его. Забросали гранатами, прострочили из пулеметов и автоматов. В итоге трех японцев убили, четырех ранили и захватили в плен. У нас потерь нет. Удивительно, но это так. Не удивительно, а превосходно! Я смотрел на оборванных, в щетине, одичавших смертников, жавшихся тесной кучкой, с поднятыми, давно не мытыми руками. Ну фанатики! Сами мучаетесь и нас гоняете. Зачем? Кончать надо эти игрушки! Исход войны ясен, как дважды два! Квантунская армия разбита в пух и прах, наши войска аж в Порт-Артуре! Сдавайтесь, следуйте примеру здравомыслящих японцев — и сохраните свою жизнь. Или вам не хочется жить?


Загрузка...