Что за десанты были под Минском и Каунасом? Очень схожие. Кратковременные, что ли. Посадили пехотинцев на тридцатьчетверки, те рванули опушкой и полем к опорному пункту, смяли заграждения, принялись утюжить траншею, немецкие автоматчики убежали, десантники спрыгнули, заняли ее; танки ушли на западную окраину поселка, а к траншее ринулись немцы, чтобы вернуть позиции. Да не тут-то было, траншею мы не отдали!
А сколько ныне проедем на броне? Будем спрыгивать, воевать, но потом снова на броню. Почему был спешно сформирован наш подвижной отряд? Из реплик полковника Карзанова, из разговоров штабистов между собой и с комбатом напрашивался вероятный вывод: поскольку подвижные отряды оправдывают себя с первого дня войны, командование увеличило их число уже в ходе операции. Очень может быть. Потому что скорость продвижения — залог боевого успеха, это-то и с ротной колокольни очевидно. Да и замполит Трушин так считает. Разлюбезный друг Федя катит в голове колонны, на «виллисе», не его ли пылюку я глотаю? Впереди, естественно, разведка, потом «виллис» комбрига, потом «виллисы» с замами комбрига, командирами стрелков, артиллеристов, самоходчиков, зенитчиков, саперов, потом штабной автобус с рацией, потом танки. Пылюка стоит добрая: чем выше в гору, тем меньше заболоченных лугов, почва сухая, каменистая. Поднимаемся незаметно, и, вообще, незаметно, как глотаем вместе с пылью километры. Разве что руки и спина болят — устали от напряжения. Да и при толчке стукнет о железяку. Хочется ругнуться. Однако я молчу, подаю пример: подумаешь, стукнуло. Даже стараюсь не кряхтеть.
Где родная дивизия, родной полк? Обгоним их либо по другому маршруту идем? Скорей последнее. Жаль, что не нагоним, теперь свидимся когда? Когда увижу комдива — нашего Батю, генерал-майора с Золотой Звездой Героя на кителе? Не часто лейтенанту доводилось видеть своего генерала, но все-таки такое случалось. Одно слово — Батя! Особенно это чувствую я, безотцовщина. И здесь — свой Батя, но к нему надо еще привыкнуть. Да к тому же не генерал, лишь полковник, иное качественное состояние. Ничего, привяжемся и к полковнику, танкисты ведь привязались.
Временами из приоткрытой башни высовывался лейтенант Макухин, посматривал назад и вперед, улыбался, кричал:
— Петя, живой?
— Живой, Витя! — отвечал я, безжалостно встряхиваемый на рытвинах.
Уточняя маршрут, колонну несколько раз останавливали, и в подобные — бесподобные! — минуты мы торопливо спрыгивали, разминались. Вот вам разница между сермяжной пехотой (она же царица полей) и теми аристократами, что на колесах. В пехотной жизни ждешь не дождешься привала, чтобы упасть наземь и не шевелиться. В аристократической наоборот: на привале хочешь двигаться, хочешь размяться. Это так, к слову...
Проехали километров сорок — пятьдесят. Уже не шли по следам танков 6-й армии, где-то свернули на собственный маршрут. Не исключено, между нами и противником нет наших частей. Хотя, разумеется, утверждать это трудно: по всем направлениям рвутся к Большому Хингану подвижные, или, как еще их называют, передовые, отряды.
— Товарищ лейтенант! — сказал Миша Драчев, — Оно, конешное дело, кататься на таночках — не сравнить с пешедралом. Одначе шишек и синяков наставишь — будь здрав!
— А меня укачивает, — сказал Шараф Рахматуллаев.
Я пригляделся: точно, узбек даже побледнел как-то.
— Держись, ребята! Это еще не самое страшное на войне, — сказал я и засомневался: хотел подбодрить, а вышло что-то не то.
— По ко́ням!
Залезали торопливо, как и слезали. Цепляясь кто за что — и друг за дружку. Лейтенант Макухин высовывался из башни, кричал, веселясь:
— Больше жизни, пехота! А то без вас умотаем! Петя, как, все залезли?
— Кажется, все.
— Ну, с богом! Тронулись!
Рокот двигателей. Лязг гусениц. Дрожащее марево. Клубы пыли. Пыль пропитала и людей, и машины. Высовывающийся из башни Макухин тоже стал серым, как и десантники. Броня нагревалась круче и круче, и Толя Кулагин прокричал Логачееву:
— Теперича, Логач, точняком ты в аду! И мы с тобой заодно жаримся на раскаленной сковородке!
— А? Что? — От шума двигателей закладывает уши, Логачеев заталкивает палец в ухо, прочищает.
— Говорю: как в аду, на раскаленной сковороде!
— Вскорости яичницу изжарим, Толяка!
Шутки шутками, а подпекает так, что вертишься. Вертеться же не навертишься, ибо можно загреметь с танка. Солнце нагревает и наши головы: гром погремел, тучи откочевали. В висках стучит. Испить бы водицы, но колодцев нет как нет, фляжки пустые. Терпи, казак, атаманом будешь, как говаривали на Дону.
Прикрыть глаза рискованно: устойчивость сразу хуже. Но я все же опускаю веки и представляю, как с нашей стороны и с японской к перевалам Большого Хингана устремляются массы войск. Японцам, как и нам, нужно преодолеть четыреста — пятьсот километров. Кто быстрей подойдет к перевалу? Давай, механик-водитель, жми шибче, по-казачьи — швыдче!
Лейтенант Макухин, ссылаясь на комбрига и штабных, намекнул: на Западе танки использовались по-иному. Я напрямик спросил, что конкретно он имеет в виду. Макухин ответил: не пехота, не артиллерия, а именно танки сейчас устремились вперед, обходя укрепленные районы, Расчет на внезапность: японцы, очевидно, не верят, что танки могут преодолеть Большой Хинган. Возможно, и так. Хотя со взводной макушки видно не лучше, чем с ротной. Правда, взвод этот — танковый. А нынче танкам первое слово. Основная сложность, по словам лейтенанта Макухина, явно заимствованным у начальства, в том, что коммуникации предельно растягиваются, танки отрываются от пехоты, от баз снабжения, в первую очередь — горючим, а без горючего танк что? Ничего. Но по словам того же Макухина, покамест автозаправщики справляются, не отстают, да и транспортная авиация подбрасывает бочки. Покамест... А спешить надо!
Полковник Карзанов правильно понял мысль лейтенанта Глушкова, потому что колонна прибавила прыти. Сам комбриг пересел на бронетранспортер, и разведчики на бронетранспортерах, пылят где-то далеко.
Пересев на танк, я в чем-то изменил свое пехотное мышление. А как же! Рассуждаю с точки зрения передового, подвижного отряда. Такой получается расклад: на нашем пути — горный хребет, его характеристика — тысяча четыреста километров в длину, триста в ширину, высота до двух километров. Впечатляет? Далее: это дикие, хаотичные кручи, удобные проходы через Хинган перекрыты укрепрайонами, туда соваться не резон, их надобно обходить, а всего вдоль своей границы японцы соорудили семнадцать мощнейших укрепленных районов. Неприкрытыми остались перевалы, которые принято считать недоступными для танков. Какие там танки на охотничьих да пастушьих баргутских тропах среди скалистых нагромождений! Но пробиться через Большой Хинган надо во что бы то ни стало! Пробьемся — как снег на голову японцам!
Опять пошли вязкие луга, а кое-где, на спусках, и трясина, покрытая ряской. Танки ее проскакивали, но автомашины, походные кухни, орудия иной раз и застревали, стреляя из-под колес вонючими бурыми ошметками. Выручали танки: надежный трос — и неудачник вытащен на сушу. Суша — понятие относительное: чем выше, тем больше рыхлого перегноя, под которым каменистая подпочва, не мудрено и забуксовать. По склонам — кустарник и чахлая черная береза, ею меня уже не удивишь, попадаются и вполне приличные дубки и лиственницы. Несмотря на то что мы в движении, комары исхитряются налетать и кусаться. На болотцах их видимо-невидимо, остановимся на ночлег — дадут прикурить.
Дали! Едва мы спрыгнули с брони, на нас остервенело накинулась орава мошки и комаров. Кровососущие! Мы шлепали себя по лицу, по шее, по рукам, обмахивались ветками, курили, развели костерки. Черта с два! Разве этих кровопийц чем-нибудь испугаешь?
Однако это был не ночлег и даже не большой привал, а так, маленькая остановка, минут на пятнадцать, достаточных, впрочем, для того, чтобы развести костерики и справить нужду. Остановились потому, что разведка донесла: на пути поселок, превращенный в опорный пункт, обороняет его батальон японо-маньчжур, усиленный артиллерией. Ясненько: опорный пункт прикрывает подступы к хребту. Что предпримет комбриг? С ходу атаковать нельзя, можно танки загубить, но и одну пехоту пускать не резон, сперва нужно выявить передний край, огневые точки противника, значит — разведка боем?
Ее провели разведчики на бронетранспортере, два танка и, естественно, неизменная первая стрелковая рота.
Комбат сказал:
— Глушков, твои бойцы пойдут за танками. Прижимайтесь ближе к броне, меньше будет потерь от ружейно-пулеметного огня.
— Так точно, товарищ капитан, — сказал я, подумавши: а потери от артиллерийского огня, если снарядом, не дай бог, вмажет в танк?
— Охраняйте танки от смертников с минами. Снимайте и расчеты противотанковых пушек, коль выкатятся на прямую наводку.
— Есть, товарищ капитан!
— Ну, давай, Глушков, я на тебя надеюсь...
Тут уж я ничего не ответил, лишь благодарно похлопал глазами. Комбат дружески ударил меня в плечо, будто подтолкнул, толчок был неожиданно сильный, и я пошатнулся. Капитан улыбнулся своей неподвижной, мертвой улыбкой — одними глазами: дескать, держись тверже, Петя Глушков, — и я оценил это.
Довел задачу до взводных, до сержантов и солдат. Все молчали, но Логачеев высказался:
— Ядрена вошь, а ведь за разведкой будет и настоящий бой? А, товарищ лейтенант?
— Будет.
— И я то ж самое разумею!
Грамотный. Нынче все в ратных трудах грамотные.
— Ребята, — сказал я, — действовать смело, решительно, однако не зарываться! Помните: это разведка боем!
Поселок — деревянные и кирпичные домишки — лепился по склонам сопки, словно привалившейся к отвесному, скалистому скосу еще более высокой горы. Следовательно, зайти с тыла отпадает, будем охватывать, но постреляем и по тылу, наверняка круговая оборона, все включено в огневую систему.
Разведчики соскочили с бронетранспортера, рассыпались цепью по сильно пересеченному склону. В центре была кое-как наезженная дорога, по ней двинулись танки, и мы за ними, глотая отработанные газы. Затем один танк вильнул влево, в обход поселка, второй — вправо. Моя рота разделилась, я пошагал за правым танком, за макухинским. Посмотрел на соседнюю сопку: там НП Бати, там его свита, включая нашего комбата. Прильнули к биноклям и стереотрубам, следят за нами. Не беспокойтесь, не подведем! Посмотрел и в низину, где прикрытый завесой тумана разворачивался передовой отряд — танки, пушки, бронетранепортеры, автомашины с пехотинцами, с саперами. И от мысли: за спиной сила! — стало не так тревожно. Сейчас эта сила молчаливо нас поддерживала, но придет срок — заговорит.
Голос вблизи:
— Подзасиделись на танке? Счас разомнемся, будь спок!
Кто? Логачеев, Свиридов? Или Кулагин? Разговорчивые! Да уж разомнемся, будь спокоен! Оступаясь в вымоинах, спотыкаясь о пеньки, корневища и камни, ломясь сквозь кустарник, мы приблизились к поселку метров на двести. Вражеская оборона молчала. Затаилась? Заставим раскрыться!
Дальше мы не пошли и враз открыли огонь: танковые орудия, минометы, пулеметы, винтовки, стреляли и из автоматов — больше для шума, понимая, что убойность автоматного огня двухсот метров не достигает. Я лежал за валуном, наблюдая за обороной: откуда бьет пулемет, откуда пушка, где дзот, где снайпер. Над нами посвистывали пули, фукали осколки, и это было неуютно: никакого подобия окопов, солдаты вжимаются в ложбинку, льнут к обомшелым каменным россыпям. Но чем активнее стреляют японо-маньчжуры, тем для нас лучше: раскроют систему огня. Хотя могут и схитрить: какие-то огневые точки молчат. До поры до времени. До атаки.
Разведка боем обошлась нам, к сожалению, недешево. Действовавший на левом фланге экипаж БТ увлекся, вырвался и получил противотанковый снаряд, сорвало гусеницу;
Танк сперва крутился на месте, затем замер; наше счастье, что мигом подошел тягач и уволок его в низину, иначе вражеские артиллеристы могли бы добить. Было убито три разведчика, и — я не поверил себе — тяжело ранен командир взвода лейтенант Иванов. Господи, какое-то заклятие: взводных лейтенантов уже выбило, придется сержанта Черкасова ставить на взвод. Делает карьеру: из отделенных — в помкомвзвода, оттуда — во взводные. Горькая это карьера...
Иванов был без сознания — пуля снайпера вошла в живот, и я подумал: не жилец. Если бы ранило натощак, было бы больше шансов выжить. Правда, завтракали давно и еще не обедали. Но если б совсем натощак!
Иванов дышал с хрипом, с хлюпом, закатив белки, на широком лбу полоски грязи, узкий подбородок рассекла глубокая ссадина. А у Петрова был узкий лоб и широкий подбородок, он брюнет, а Иванов блондин, у Петрова усы длинные, закрученные книзу, у Иванова — усики короткие, щегольские, но оба высокие, костистые, и когда-то на дне рождения старшины Колбаковского оба разрумянились от выпивки. Сейчас Иванов белый, как мел, бледный был и Петров, когда его ранило.
Может быть, это было странно, но я пожал безответную, неживую руку Иванова. Вот и с ним расстаюсь, не узнавши толком. Не жилец? Живи, лейтенант Иванов, я очень прошу тебя об этом!
Его привычно уложили на носилки, санитары привычно примерились, взялись за ручки, подняли, привычно понесли, стараясь идти в ногу, чтобы не трясти раненого. Слишком привычно.
Как доложила разведка, гражданского населения в поселке нет, поэтому можно гвоздить. И пушкари, минометчики, самоходчики, танкисты, пулеметчики гвозданули по выявленному переднему краю обороны — по окопам, по дзотам, по огневым позициям артиллерии и вообще по поселку. На улицах, за опоясывающим поселок валом, вспыхнули пожары, задымило чадно. В бинокль было видно: на подступах к поселку задымились дзоты, пораженные прямым попаданием, — вверх полетели комья земли, камни, доски; земля и камни вздыбились фонтанами и там, где проходила траншея и ход сообщения. Японцы огрызались. Била артиллерия, били пулеметы. Кто-то ойкнул, кто-то визгливо позвал:
— Санитар! Давай сюды санитара!
Та-ак, знакомые словечки. Еще до атаки звучат.
Наш огневой налет длился с четверть часа. Под конец его вижу: кто-то ползет из тыла к залегшей цепи, точнее — ко мне. Федя Трушин, друг разлюбезный! Обполз свежую воронку, привалился ко мне:
— Здорово, единоначальник!
— Здорово, комиссар! Чего нелегкая принесла?
— Я к бойцам! — И пополз по-пластунски. Поколебавшись, я двинул за ним, пусть и не в самую цепь, но поближе к солдатам. Устав нарушаю! А-а, это комбат и выше обитают подальше, да и то не всегда. Командовать же ротой сподручно и отсюда.
Третья рота атаковала опорный пункт слева, в центре — вторая, а моя — на правом фланге, как и при разведке боем, только еще больше сместилась вправо. Кончился артналет, комбат выпустил ракету, плохо видимую днем, я заверещал свистулькой, висевшей на шнурке, и цепь поднялась, придерживаясь неуклюже ползших танков. До вражеской обороны было сто пятьдесят — двести метров, пушки были подавлены, но пулеметы там и сям уцелели, стреляли очередями. Стреляли и снайперы. Мои снайперы засекали их в слуховых окнах, на крышах и при повторном выстреле «кукушек», надо полагать, снимали их.
Кроме танков в боевых порядках шли самоходки, и те, и другие стреляли с коротких остановок. Опорный пункт долбаем недурно, не хватает авиации, она б долбанула!
Танки и самоходки перестали стрелять, катили в боевых порядках пехоты, молчаливо подбадривая своим присутствием. Вскидывалось, опадало, вскидывалось «ура». И я на бегу вопил «ура», спотыкаясь, выравнивая шаг. Незаметно очутился в цепи. Ощущение: словно только вчера кричал в атаке «ура». Метров за сорок до траншеи мы швырнули гранаты и, еще громче вопя «ура», строча из автоматов, припустили к ее изгибам. Краем глаза вижу: вырывается Трушин, обгоняют меня и сразу трое солдат. Врешь! В азарте поддаю, догоняю опередивших:
— Ура! Ура! Ур-ра... А-а...
Я кричу, подхлестываемый близостью врага, опасностью и стремлением убить, чтоб самого не убили. И быстрей, быстрей! Опереди, первый нажми на спусковой крючок, первый брось лимонку, первый ударь ножом или саперной лопаткой! Хотите укокать меня, курвы? Я вас укокаю! Зверея, кричу уже не «ура», а матерное. Вперед, в бога-душу, пуля рассудит!
Спрыгнул в траншею, зыркнул по сторонам: справа и слева были уже наши солдаты, растекались по изгибам. Японцев не видать. Вдруг дверь подбрустверной землянки с треском раскрылась, в траншею выскочил, гортанно вскрикивая, офицер, вскинул палаш. Я выпустил очередь, японец завалился на спину — в очках, щеточка усиков, желтые выпирающие зубы, на подбородке струйка крови. Я прислонился плечом к траншейной стенке, обшитой досками: слабость в руках, а в ногах тяжесть — куда девалась невесомость, с какой несло меня в атаку? И подташнивает. Отвык, что ли, убивать? Так рано отвыкать.
В ходе сообщения — топот, гвалт, истошное «банзай», и целый взвод японцев ввалился в траншею, схлестнулся с нашими. Заварилась рукопашная, как в добрые западные времена. Стрелять было нельзя: где свои, где чужие — не разберешь. Стоны, крики, удары. Я стоял как в оцепенении. Командовать? Что? Бессмысленно. Участвовать в рукопашной? Командиру роты? Мало разумного. И однако я отклеился от стенки и ударил прикладом в возникшее внезапно передо мной раскосое лицо с оскаленными кривыми зубами. И в этот же момент увидел: подкравшийся сзади японец коротким, резким движением вонзил винтовочный штык-нож в спину Головастикову. Я в ужасе закричал «Филипп!» и бросился к нему. Японец выдернул штык и повернулся ко мне. Молниеносно я ткнул его ногой в пах и, скрючившегося, ударил наотмашь затыльником автомата в висок. Японец упал. Я подхватил Головастикова под мышки, чтобы выволочь из этой мясорубки, затащить в окоп, оказать помощь.
Помощь опоздала, потому что ножевой штык достал до сердца. Перепачканный его кровью, я еще суетился возле Головастикова, вскрывал индивидуальный пакет, приподнимал Филиппу голову, которую он ронял безжизненно. Я хотел позвать санитара или санинструктора, но голос отказал, в горле только пискнуло. И люди, мелькавшие вокруг, увиделись мутными, расплывающимися. Понял, плачу.
Ты полежи, Филипп, полежи, перед тем как тебя зароют, а мне надо в бой. Чтоб за тебя отомстить. Я положил его голову, и она откинулась набок. Рукавом вытер себе глаза и встал. И побежал по траншее. Как в тумане, возникла фигура японца, выставившего перед собой карабин со штыком. Сработала мысль: поблизости наших нет, можно стрелять — я выпустил три-четыре пули.
За изгибом увидел японцев с поднятыми руками, оказалось: ошибся, это были маньчжуры. Я крикнул во все легкие:
— Кто поднял руки — не трогать!
Командирский рефлекс: надо предупредить солдат. Не то в горячке боя, в порыве мщения могут срубить и того, кто сдается в плен. Хорошо, что у самого рассудок на этот случай достаточно трезвый. Я крикнул:
— Ребята, давай по ходу сообщения! В глубь обороны!
Спотыкаясь о чьи-то ноги, наступая на чьи-то руки, я побежал по ходу сообщения, за мной — Свиридов, Кулагин, Симоненко, Черкасов. Над ходом сообщения просвистывали пулеметные очереди, где-то стучали «гочкис» и «максим», поверху перекатывался бурый едкий дым. На левом фланге и в центре — разнобойное «ура». Ну, «ура» и мы крикнуть можем.
Парторг Симоненко взмахивает автоматом:
— За Родину!
А где же замполит Трушин? В сутолоке рукопашной схватки растеряли друг друга. Только был бы жив! Ухнули взрывы. Саперы подорвали дзоты? А не танки подорваны? Надо выбираться наверх. Разметав проволочные заграждения, проутюжив выносные окопы, они перемахнули траншею, пошли в глубь поселка, часть моих людей — с ними. Но и самому быть ближе к танкам нехудо.
Мы выкарабкались из хода сообщения, где он врубался во вторую линию траншей, и, пригибаясь, побежали к двухэтажному кирпичному зданию, возле которого стоял танк и бил по окнам второго этажа. Увидел в воронке Трушина: живой! Машет пилоткой: жми сюда! Я плюхнулся в воронку рядом с ним. Выставив автоматы, открыли огонь по оконным проемам: там засели снайперы-смертники в белых рубашках и штанах, белое — цвет траура, ну и будет вам траур. Танковые снаряды кромсали здание, горели оконные рамы, красная кирпичная пыль висела кисеей. Выстрелы, разрывы, треск, звон разбитого стекла. И еще гуще дым.
— Гляди, Петро!
Я посмотрел на Трушина, а потом туда, куда он ткнул пальцем. Меж битых кирпичей, комьев подкопченной глины и прижухлой травы полз японец — в белой одежде и с белой повязкой вокруг головы, на повязке иероглифы. Смертник! На спине мина, курс — к нашему танку. Мы повели огонь по нему. Смертник, извиваясь, полз и полз. Как заговоренный! Но метров за тридцать до танка чья-то очередь достала: дернулся и замер, выбросив руки. А затем чья-то очередь угодила в мину. Рвануло — аж перепонки заныли. Смертника — в клочья. Лишь трава курилась там, где он только что лежал. Еще один смертник пополз к другому, слева, танку. У него мина была на бамбуковом шесте: бросаться под днище самому не надо. Но автоматные очереди и его пригвоздили быстро. А мина на бамбуковом шесте так и осталась невзорванная.
Ближний танк я узнал: макухинский, бортовой помер «сто двадцать семь». Здравствуй, воюй благополучно! Да, баталия идет к концу. Танкам продвигаться уже нет надобности, пехота выкуривает остатки гарнизона из полуобвалившихся зданий, из полуразрушенных дзотов. Разведчики перекрыли дорогу, по которой можно было отступать из поселка, так что окружение.
Танки перестали стрелять, и я послал взвод Славы Черкасова в обход двухэтажного дома, чтобы зайти с тыла. И прочие дома стали окружать. Стрельба слабела.
Собирают пленных. Трушин говорит, что маньчжуры хотели сдаться раньше, да японцы не дали. Теперь, кто остался в живых, стоят толпой, у их ног куча брошенного оружия. Жители поселка ушли в горы, в леса, японцы напугали: русские будут убивать, грабить и насиловать — это похоже на немцев: сами злодействовали, а нами стращали. Пленные потные, грязные, туповатые. Кто из них убил сегодня наших? А ведь я приказывал пленных не трогать. Правильно приказывал.
Оказалось, ранило Яшу Вострикова, кисловодского жителя, книгочея, милого юнца. Разыскал меня, протянул здоровую, левую, руку:
— Товарищ лейтенант! Не могу эвакуироваться, не попрощавшись.
— Ну, прощай, Яша!
— Да уж вряд ли свидимся, товарищ лейтенант! Вы пойдете дальше, а я в тыл. Не повезло...
— Как сказать! Наверняка походишь под солнцем и луной...
— И вы походите! Товарищ лейтенант, просьба есть... Проследить, чтоб представление не затерялось... Сержант Черкасов сказал, что за сегодняшний бой представят к медали «За отвагу»...
— Представим. Проследим. Не затеряется...
Нашел, о чем беспокоиться. Хотя еще на Западе мечтал о награде, жалел, что пополнение опоздало к боям. Получишь, получишь свою медаль. Коль отважно дрался, коль ранен. А погибших, и Филиппа Головастикова среди них, похоронили на окраине, в братской могиле. Ломами долбили землю — лопаты ее не брали, — чтоб яма была поместительная. Вот так: будут бои и стычки, и будут выбывать мои солдатики.
В поселке ночлега не было, и привала никакого не было. Держался еще световой день, комбриг решил: марш продолжать! И, наскоро приведя себя в порядок, передовой отряд снова двинулся по горной дороге, вернее, по горному бездорожью: то, что подходит лошади или человеку, не подходит машинам. Поэтому и двигались медленнее, чем хотелось бы. Солнце висело над зубчатой грядой, алое, закатное, по ущелью плавал застойный туман, оттуда тянуло сыростью.
Я опять ехал на танке номер «сто двадцать семь»; лейтенант Макухин по пояс высунулся из башни, прицениваясь к подъемам и спускам. Но и спускаясь, мы все-таки поднимались: общая высота неуклонно росла. Стало закладывать уши. Десантники сидели молчком. Толя Кулагин затеял было говорильню: после боя шиш пообедали, когда же будет обед, когда будет ужин? — но его не поддержали. Хотя, наверное, у многих сосало с голода. Устали, да и напряжение не спало: бой, опасность, кровь товарищей.
А я думал о Головастикове. Был рядовой из рядовых, смертный из смертных. В эшелоне напился, полез на меня с кулаками. И я ведь еле удержался, чтобы не ударить его. Как это выглядит сейчас, после гибели Филиппа? Не шибко образованный был, но тянулся к тем, кто пограмотнее, мягкий, добрый был, музыку любил. И жену свою разневерную любил. Которую когда-то спас от хулиганов-насильников, а она потом так подло изменяла ему, фронтовику. Которую он хотел зарезать на побывке и, слава богу, не зарезал. Пусть живет-пахнет дамочка: проблемы отпали, Филипп зарыт в китайскую землю. Может, побесится до сорока, а потом кому нужна? Еще пожалеет о Филиппе. Да будь она проклята, вспомнилась...
Ехали без заминок, дотемна, когда уже стало опасно из-за плохой видимости. Стоянку разбили у подножия горы. Комарье и мошкара набросились, стервецы. Воняло болотной затхлостью. Воздух охолодал, ребята раскатывали скатки. Тучи закрыли небо, лишь изредка посвечивали звезды, не в силах перебороть мрак. У костров, приятно горчивших дымком, ели всё разом — и обед, и ужин, набивали животы. Невдалеке, в километре, в деревне баргуты жгли кизяк, лаяли собаки. Видать, не испугались нас, не ушли. Освободителей бояться не надо. Сходить бы в деревню, но нету моченьки. Расстилай шинелишку — и на боковую. Спать одному было холодно. Испытанное, фронтовое: шинель вниз, спина к спине, вторую шинель наверх. Можно с ординарцем Драчевым скооперироваться. Но не подойдет ли Трушин, дружок мой? Частенько ночуем на пару. Действительно, через десяток минут Федя Трушин пришел. Драчев сказал:
— Мы заждалися вас, товарищ гвардии старший лейтенант.
Мы — это значит я и он. И так можно: он и я. Трушин приветливо ответил:
— Служба, Драчев. У тебя ординарская, у меня замполитская... Парторгов собирал...
Я расстелил свою шинель:
— Ложись, Федор.
— Мерси, Петро. Но перед сном перекурим... Давай твоих!
Задымили папиросами, тщетно надеясь, что дымок маленько разгонит комаров. Трушин сказал:
— Да, самураи дерутся зло, отчаянно. Одна из причин: командование им внушило, что русские в плен не берут, убивают на месте... Да и так фанатичны до чертиков... Но наши удары, Петро, их отрезвят!
— Это верно. К прискорбию, их отрезвление стоит нам жертв. Вот у меня Головастиков погиб, лейтенанты Иванов и Петров ранены...
— Потери есть... Больно!
Ночной мрак шуршал шагами часового, шелестел травами, лаял псами в деревне, плакал шакалами в распадке, шлепал одиночными каплями собирающегося дождя. Рано или поздно дождик будет, но Филипп Головастиков этого не увидит. Сжалось сердце, когда подумал о нем. Он сделал все, что мог, отдал все, что имел, — жизнь. За Родину отдал, за нас, за меня. И за ту женщину в Новосибирске, которая, по несчастью, была его женой.
И вдруг представилось послевоенное: я женат, у меня дети, жена непутевая, вроде головастиковской, семья рушится, я страдаю, правда, на жену рука не подымается, но сам готов в петлю. Возможно ли такое? А почему же нет?