Телефонный звонок. «Знаешь, Марина, — слышу я взволнованный голос моей бывшей сослуживицы Веры Леонидовны Суворовой, — я лежала недавно в больнице, и там…»
Постараюсь пересказать спокойно ее рассказ.
Больница, коридор. Напротив распахнутой двери палаты — скамейка, на которой любят посидеть и поболтать больные. Вера встретила в больнице свою знакомую по предыдущему пребыванию здесь, и вот теперь на скамейке в коридоре они разговорились о литературе. Знакомая Веры сказала, что недавно прочла книгу стихов Арсения Тарковского. «А я много лет проработала в словарном издательстве с его дочерью, сестрой Андрея Тарковского», — похвасталась Вера.
На скамейке сидела еще одна больная — пожилая статная дама в красивом бархатном халате, с пучком седых волос, высоко приподнятых на затылке. Вера уже обращала на нее внимание. Она сильно отличалась от больничных старушек — и осанкой, и тем, что называется породой. Дама эта была требовательна к медперсоналу, с другими больными держалась несколько высокомерно. Но вместе с тем в ней чувствовалась неприспособленность к жизни и какая-то растерянность. Пожилую даму никто не навещал, и только к концу Вериного пребывания в больнице она увидела ее беседующей с немолодым лысоватым человеком — как выяснилось, ее сыном.
И вот эта женщина, услышав разговор о Тарковских, вдруг сказала: «А я в Андрея была влюблена, когда мне было семнадцать лет. Мы даже хотели пожениться, но когда я сказала об этом дома, отец меня ударил, впервые в жизни, а мать за это надела отцу на голову горшок с кашей. Вот так-то», — добавила она, поднялась со скамейки и ушла, придерживая рукой полу халата.
«Слушай, Вера, а ты не знаешь, как ее звали?» — я уже догадывалась, кто была эта дама в бархатном халате. «Знаю». И Вера назвала имя.
Ну конечно это была она, та Т. П. (почему-то Андрей и его друзья всегда называли ее по имени и фамилии), чья фотография некогда висела на стене в нашей комнате в 1-м Щиповском переулке и которой я, умирая от смущения, передавала Андреевы записки. Она была очень красива какой-то необычной, «старинной» красотой и в свои семнадцать лет казалась мне совсем взрослой. Говорили, что она живет в большой отдельной квартире (редкость по тем временам) с бабушкой и дедушкой-профессором, что в школу не ходит, а получает домашнее образование. Все это окружало ее какой-то тайной, добавляло ей недоступности и романтизма.
Увлечение Т. П. длилось у Андрея, наверное, с полгода. И к лету пятидесятого он решил жениться на ней.
К этому времени брат перешел в десятый класс, до окончания школы оставался еще целый год. Тогда, помимо сердечного увлечения, он с головой ушел в художественную самодеятельность и всерьез решил стать актером.
О своих актерских планах и о женитьбе он не рассказывал ни маме, ни мне, но написал папе, который тогда жил в Доме творчества писателей на Рижском взморье.
Папу взволновало его письмо, и вот какой мудрый, деликатный, полный любви и тревоги ответ получил Андрей:
«7.07.1950 г.
Дорогой Андрюша.
Твое письмо очень тронуло меня тем, что ты так любовно и нежно доверил мне свою тайну.
Я совсем не думаю, что ты маленький, наоборот, я знаю, что ты уже вырос, но знаю, кроме этого, что ты очень неопытен в серьезных делах, что характер твой не устоялся еще — и не мог устояться, потому что характер вырабатывается в обстановке тревоги, столкновений с тем, что нужно преодолеть, с бедой, которую нужно сломить, изжить, из которой нужно выскочить; мальчик тем скорее становится юношей, а юноша мужчиной, чем труднее были детство и юность. Я не думаю, что детство у тебя было слишком легким, но думаю, что тебе, к сожалению, слишком редко, а, может, и никогда не было нужды быть активным, что не ты избирал для себя пути, а их для тебя избирали обстоятельства, и ты подчинялся им, не воюя с тяготами, а отмахиваясь от них. Может быть, я и ошибаюсь, но ты в ранней юности был не гребец в лодке на море, а листок под ветром. За тебя (а не ты) перетирала твои камни мама, и детство твое и отрочество могло быть и печальным, но не трудным. В твоем возрасте я был опытнее тебя, потому что рос в более трудное время, но и то я теперь очень хорошо помню и понимаю, каким туманом у меня была наполнена голова. У меня тогда, все же, было нечто, что меня спасало и было моей верной путеводной звездой: неукротимая страсть к поэзии; я во всем был подобен тебе, так же легкомыслен и так же подчинялся обстоятельствам и плыл по течению, во всем, кроме поэзии: здесь у меня была железная дисциплина, и если вообще, как и ты, я был ленив и слабоволен, то только не в ней: мама помнит трудолюбие, усидчивость, огнеупорность, с которыми я поэзией занимался; вот что было моей школой жизненной и что дает возможность мне не стыдиться самого себя. Здесь — попутно — я хочу сказать тебе вот что: у меня не было никого, кто мог бы мне посоветовать что-нибудь более разумное, чем мои собственные намерения. Мне было много дано, но еще более я выработал в себе в том, что касается моего искусства. Время (много лет) было затрачено на него не зря, и не моя вина, что я не применил этого искусства практически в полной мере: я был слишком упрям в искусстве, и у меня выработались — может быть и неправильные — взгляды на его применение (что писать надо и что надо печатать и т. д.), но к концу молодости я был уже зрелый поэт с очень большими возможностями. И вот теперь я очень, очень жалею, что мое образование (главным образом самообразование) было устремлено только по пути поэзии, и если я знаю что-нибудь, то только потому, что по роду искусства мне нужно было много знать. Я очень жалею, что я не учился на каком-нибудь факультете, где нужно много работать, где можно получить точные знания и потом работать (научная работа) в области этих точных знаний.
Искусство — дитя жизни, и само от себя не рождается: конечно — настоящее — большое, а не прикладное искусство; это особенно касается литературы, ей учиться у нее почти нет нужды; другое дело музыка или изобразительные искусства, или, допустим, балет, где нужно десятилетиями — с детства — учиться, приобретать технические навыки, без которых эти искусства равны нулю.
Я грызу себе пальцы, что не поступил, когда мне было семнадцать-восемнадцать лет в специальное (физико-математическое, техническое, естествознанческое учебное заведение), а потом уж заняться бы поэзией! Сколько бы это дало!
А тебе — Боже мой! — ведь никому не известно, есть ли у тебя талант, который стоил бы траты стольких сил, чтобы пожертвовать ему всем! А вдруг — нет? Что за будущее у тебя тогда? Что может быть ужасней пустоты и никчемности жизни второразрядного, допустим, актера?
Вот мой совет: непременно закончить школу. Поступить в высшее учебное заведение, получить любое образование и хоть год поработать в этой (точных знаний) области, а потом, если потребность в искусстве останется (останется, если талант превышает способность любительского сорта) — заняться, чем угодно, хоть обучением в актерском ВУЗе.
Как я хотел бы тебе передать понимание моих ошибок, чтобы ты им оградился от своих (похожих на мои) недостатков!
А теперь — о твоей влюбленности. То, что я тебе напишу — безусловно верно, если допустить, что мы с тобой устроены одинаково, а это так во многом, мы ведь очень похожи по душевному строю. У нас (у меня, я предполагаю, что и у тебя) есть склонность бросаться стремглав в любую пропасть, если она чуть потянет и если она задрапирована хоть немного чем-нибудь, что нас привлекает. Мы перестаем думать о чем-нибудь другом, и наше поле зрения суживается настолько, что мы больше ничего, кроме колодца, в который нам хочется броситься, не видим. Это очень плохо, и может оказаться губительным.
Ради Бога, не пытайся жениться. Сначала немножко хоть перебесись, потому что начнешь снова беситься через 3–5 лет после женитьбы, если она окажется слишком ранней, и жизнь для обоих (ты + она = семья) превратится в ад, из которого один выход: развод, — мука для себя, для жены и — если будут, что возможно, для детей. Это я пишу тебе, оснащенный опытом — и иначе не бывает и не может быть. Поговори с мамой, она скажет тебе то же самое.
Не надо, чтобы любовь тебя делала тряпкой и еще более слабым листком, уж совсем неспособным к сопротивлению. Любовь великая сила и великий организатор юношеских сил; не надо превращать любовь в страсть, в бешенство, в самозабвение, я буду счастлив, если твоя влюбленность окажется любовью, а не чумой, опустошающей душу. Пусть она будет хорошей и чистой девушкой: я так и представляю себе ту, кого ты полюбил, потому что я очень тебя люблю и очень хочу, чтобы ты был счастлив, а быть счастливым — значит не быть раздвоенным, мечущимся; значит — любить свое жизненное дело, работать для него и жить им, самоутверждаться в пределах жизненной задачи. Настоящая любовь помогает совершить свой подвиг, пусть она и тебе поможет совершить его.
Это письмо — нравоучительное, к сожалению, но мы с тобой оба застенчивы, и писать легче, чем говорить друг с другом, вот я и пишу, а ты не сердись за то, что я хочу, чтобы мой опыт таким способом передался тебе, а ты бы им воспользовался.
Я умоляю тебя взять себя в руки, дисциплинировать себя, и учиться, и думать (ты пишешь: я скажу — выброси из головы и проч., — нет), думать о любви, и пусть она, твоя любовь, будет тебе путеводной звездой.
Скорей напиши мне: здесь мы будем числа до 20–22 июля, напиши мне откровенно (я твой друг и помогу тебе советом), кто та, кого ты любишь — очень подробно, напиши, что ты намерен делать дальше (школа, учебное заведение далее) и еще — что у тебя делается в душе, в сердце, в голове.
Крепко целую тебя, мой дорогой хороший мальчик, я очень, очень тебя люблю, ты можешь мне целиком довериться.
Крепко целую тебя, твой папа. Передай письмецо Мариночке, целуй маму».
Не знаю, как закончились отношения Андрея и Т. П., но уверена, что не это письмо было виною их разлуки. Потом к Андрею пришло новое увлечение, он бросился в новую пропасть, и была она тоже очень привлекательна, его новая любовь.
Но до женитьбы было еще очень далеко…