Баня

«Художественные предпосылки наготы» — кажется, так называлась довольно толстая книга большого формата, в один прекрасный день оказавшаяся в нашем доме. Книгу эту, изданную, наверное, в начале века и поразившую воображение Андрея, он взял у кого-то на время. Оставаясь один, он, по всей вероятности, внимательно ее рассматривал. Смотрела ее и я. Почему-то среди многочисленных и всевозможных изображений женского тела, начиная с древних глиняных фигурок и кончая кубистскими нагромождениями кругов и треугольников (а между этим, боже мой! — и Венера Милосская, и Даная, и Маха раздетая, и обнаженные Ренуара и Мане), меня привлекла средневековая немецкая гравюра. На ней изображалась женская баня, и моющиеся в ней женщины были представлены в характерных «банных» позах, хорошо знакомых мне по нашим Строченовским баням. Одна, задрав локоть, пыталась получше потереть себе спину, другая, поставив одну ногу на лавку, намыливала между ног, третья окатывалась из ушата. А тем временем в окошко бани за ними украдкой подсматривал средневековый горожанин в берете.

В наше время, чтобы избежать подобного, женские отделения бань располагались на вторых этажах. Но, чтобы рассказать подробнее о банных делах, мне надо вернуться в послевоенное прошлое и оказаться в субботу на пути в Строченовские бани, ибо если театр начинается с вешалки, то баня начиналась с улицы. Два потока сталкивалось на ней. Один, нервный, озабоченный, немытый, шел по направлению к Строченовскому переулку: кто с тазом, в котором помещалось чистое белье и банные принадлежности, кто с сумкой, без таза, рассчитывая на банные шайки («У вас шаечка не свободна?»). Другой поток — распаренный, чистый, спокойный, в белых платочках, видневшихся из-под теплых платков и шапок, шел навстречу. И те (я говорю здесь только о женской половине моющихся советских граждан), кто шел из бани, испытывали чувство некоторого превосходства над теми, кто спешил им навстречу. Те, кто шел в баню, озабоченно спрашивали тех, кто шел из бани, есть ли горячая вода и много ли сегодня народу. Чаще всего ответ был один: «Много! Очередь аж с первого этажа!»

Купив в кассе билет и получив вместе с билетом кусочек вонючего простого мыла, надо было занять очередь, которая вилась по лестнице на второй этаж. Постояв в очереди положенное время, вы оказывались в предбаннике, где надо было поскорее найти и занять свободное место.

Очень противно вспоминать обо всем этом. Мама считала, что общая баня — это издевательство над человеком. «Даже у простого крестьянина была своя отдельная баня! — говорила мама Валечке Кренгауз. — И не надо было ему при всех раздеваться!» Нам она таких крамольных слов не говорила, не хотела внушать протестантских, антибанных идей.

Помывочное отделение бани напоминало вокзал — там гулко раздавались стук шаек, звуки льющейся воды, громкие голоса. Было оно также похоже и на ад — горячая вода, пар, клубящиеся голые тела. Когда я была маленькая, я до ужаса боялась ходить в баню, мое слабое сердце не выдерживало духоты, и я часто теряла сознание. Ненавидела я и саму процедуру мытья. Мама, вымыв лавку с мылом и обдав ее кипятком, клала меня животом вниз и начинала тереть мочалкой так, что всеми своими ребрами я ощущала это каменное ложе. А мытье головы! Мыло, выедающее глаза, и страх задохнуться под потоком воды, льющейся из таза на голову.

До войны мама мыла нас дома, потом ходила в баню только со мной, а Андрея продолжала мыть дома, потому что не хотела смущать повзрослевшего мальчика видом женских прелестей. Грелась в кухне вода, в комнате на две табуретки ставилось корыто. Андрей не мог сидеть тихо, вертелся, рискуя свалиться вместе с корытом, не хотел, чтобы ему намыливали голову. И однажды маме пришлось слегка стукнуть его по голове консервной банкой из-под американской свиной тушенки, из которой она смывала ему голову. Край банки был неровный, с острыми зазубринами. Потекла кровь, мама страшно испугалась, испугалась и я, помогавшая маме мыть Андрея. Это была скорее неглубокая царапина, чем рана, но почему-то и Андрей, и я запомнили тот случай. Вспоминая о нем, мы с ним, смакуя свои переживания, забывали о маме, не давая себе труда представить, как мучительно трудно ей жилось, как ужасающ был быт, как уставала она от работы, от повседневных материнских обязанностей, от однообразной серости жизни, из которой она не могла вырваться даже на один день.

Но мне не хочется кончать этот банный рассказ на печальной ноте. Когда я стала постарше, походы в баню стали обрастать приятными свойствами. Мы ходили в баню вдвоем с моей школьной приятельницей, Олей Метляевой, милой светловолосой и сероглазой девочкой. Ее дедушка был из молокан и работал до революции приказчиком у сахарозаводчика Терещенко. К тому времени его уже не было в живых. Оля, ее мама с мужем по фамилии Целуев (родной отец Оли был репрессирован, маму тоже высылали из Москвы в Коканд) и бабушка жили в одной комнате деревянного дома в 3-м Павловском переулке.

Для посещения бани мы с Олей обычно выбирали будний день, чтобы было поменьше народу, но не четверг, потому что по четвергам в бане парились татарки и стоял такой жар, что можно было задохнуться. Оля заходила за мной, и мы чинно шли в баню со своими тазами. Терли друг другу спины, всласть окатывались и, набрав в тазы воды для окончательного омовения ног, шли в прохладный предбанник. Сидя на разостланных полотенцах, мы не спеша, с удовольствием (после бани сильно хотелось пить) съедали по принесенному из дома яблоку — мне мама всегда давала антоновское.

Когда мы, чистенькие, румяные, хорошенькие, в белых платочках, медленно брели домой, нам навстречу попадались торопящиеся в баню озабоченные женщины. И на их вопрос, много ли в бане народу, мы обе радостно отвечали: «Нет никого!»

Загрузка...