Открытие

Памяти Нины Герасимовны Бернер-Яковлевой

Эти изысканные стихи, без сомнения посвященные папе, хранились в мамином архиве, и много раз, разбирая ее бумаги, я натыкалась на них — слегка пожелтевшие листки, сложенные сначала, видимо автором, вдоль, а потом, наверное мамой, поперек. «Тебе — Маруся», — было написано на верхнем и подчеркнуто волнистой чертой. Почерк писавшего (писавшей?) был крупным, четким, со старинной фитой вместо привычного Ф. Характерным было написание прописной буквы Т — будто три единицы с длинной чертой наверху.

Мне

довелось встретить его

знойным полднем

В

золотистой пыли

Аппиевой дороги,

ведущей

в

Вечный город.

Лицо его

показалось мне

странно знакомым,

и

голос,

капризный и горестный,

пробудил

смутное воспоминание:

«Зеленые ампиры

комнаты,

красное

дерево

и

голос

говорившего стихи,

капризный и горестный».

— Кто этот юноша? —

спросила я спутника.

— Любимый ученик

поэта Вергилия, —

был ответ.

Все началось с писем, с писем папы к переводчице Нине Герасимовне Бернер-Яковлевой, хранившихся у ее племянницы, Ирины Головни. Эта очаровательная женщина, доброта и прелесть — ее характерные черты, рассказывая мне о своей тете, в доме которой познакомились два поэта, Цветаева и Тарковский, упомянула о письмах Тарковского к Нине Герасимовне. Они хранились где-то в доме Ирины, но где, она вспомнить не могла. Но обещала мне их обязательно разыскать. И письма отыскались. И я держу в руках пачку этих писем — их всего штук двенадцать — и с волнением читаю написанное папой. Вопреки моим ожиданиям письма оказались отнюдь не лирическими, а дружескими и деловыми, впрочем не лишенными галантности. Нина Герасимовна, переводчица французской литературы (она переводила Бальзака, Мопассана, Барбюса, Мальро), работала на общественных началах в групкоме переводчиков, и от нее зависело в какой-то степени получение переводческой работы для папы.

Нина Герасимовна Бернер-Яковлева

«19.Х. 37


            Милая Нина Герасимовна!
          

Я получил ваше очаровательное письмо только сегодня — два дня оно пролежало на покинутой мною квартире, поэтому я отвечаю с таким опозданием. В Москве я буду дней через 5 — чтобы больше в Тарусу не показываться…

В Тарусе я засиделся потому что моя тарусская муза залежалась: она сломала ногу на гладком месте, спешила принести мне рифму грёзы — слёзы и упала. Через 5 дней должен быть автомобиль, и она будет доставлена в Москву, крылья свои она забыла в Греции, а без них она может передвигаться только в лежачем положении… Сделайте доброе дело: поберегите еще несколько дней грузинские песни от завидущих глаз, я их изобрел и буду корчиться от плача, если их перехватят. Целую ваши ручки… привет всем, кто помнит Вашего старого поклонника.

Ваш А. Тарковский
».

Письмо касается жизни папы в Тарусе, куда он уехал летом 1937 года, влюбленный в Антонину Александровну Бохонову-Тренину. Как видно из содержания письма, Антонина Александровна, которую папа называет своей тарусской музой, сломала ногу и не могла передвигаться, а отношения их с папой тем летом были отнюдь не лучезарны.

Летом 1939 года папа жил какое-то время у Нины Герасимовны в доме ее дочери на улице Обуха. Это был уже третий год со времени его ухода из семьи и вынужденного бездомовья. В августе он в Ленинграде, куда едет заключать договор с Детиздатом. Уезжает он с разбитым сердцем — произошел, как тогда казалось, полный разрыв с Антониной Александровной:

«16.IX.1939


            Милая Нина Герасимовна!
          

Прежде всего — простите мне, что я не написал Вам ни одной строчки со дня отъезда из Москвы. Но все это время я жил сумасшедшей жизнью, достаточно безумной для того, чтобы молчать, говоря с друзьями. Так вот — я уж буду выпаливать всё без подготовительных пауз: мы развелись с Тоней, это решительно и бесповоротно — и я думаю, что это нужно в равной мере и ей, и мне. К несчастью, это все еще осложняется тем, что я бесплощадной стихотворец, в отличие от площадных, т. е., имеющих площадь поэтов. Итак — прежде, чем писать о том — чего я у Вас прошу — я, в виде оправдания скажу, что я не писал Вам, ни даже маме потому, что этот развод назревал и было так, что писать стало трудно, да вы понимаете — и не будете сердиться. Теперь — просьба…»

Второй лист письма утрачен, но из следующего письма ясно, что папа просит Нину Герасимовну подыскать ему комнату.

А на первом листке письма от 16 августа есть очень важная приписка: «А стихи я все-таки пишу».

В Ленинграде 22 сентября папа заболевает дифтеритом и шлет Нине Герасимовне телеграмму о необходимости для нее противодифтеритной прививки. (Из этой телеграммы можно понять, что перед Ленинградом папа жил какое-то время у Нины Герасимовны.) В больнице папа написал стихотворение о разлуке с Тоней и, боясь, что ему не разрешат забрать свои бумаги из инфекционного отделения, посылает его в письме к маме.

Утром 26 сентября папа уже «на воле».

Пройдут годы, минует десять лет, и на мамин адрес папа напишет Нине Герасимовне еще одно письмо. Интонации его также невеселы, оно написано на переломе жизни Тарковского, в роковом сорок седьмом году.

«3 февраля 47.

Ашхабад, ТССР,

Степная, 18,

Союз Советских Писателей, мне.


            Дорогая, милая Нина Герасимовна!
          

Видит Бог, как я помню Вас и дорожу Вами, — а что не пишу, то виновато то состояние, в котором я пребываю: иначе, чем полное обалдение, его не назовешь. Очень я, что-то, устал сам от себя, от моего Махтумкули и от всего на свете.

Махтумкули безумно труден для перевода, гениален и дается мне с податливостью стального рельса, который нужно завязать узлом. Если Вы встретите Таню Озерскую, попросите ее почитать Вам кое-что из переводов, Вы меня поймете.

Не знаю, можно ли будет их издать в Москве отдельной книжкой, но мне этого очень бы хотелось из многих соображений (Боже, как я неграмотно пишу!): гл(авным) обр(азом) — финансовых, потому что тут жизнь безумно дорога (я без карточек) и жизнь мне стоит столько, сколько я зарабатываю.

Что у меня делается в Совписе с моей книжкой (собственной) я не знаю, вероятно — она прихлопнута окончательно. Ну и Бог с ней.

Хоть бы скорей кончить работу!

А тут очень хорошо, солнце, 26 градусов, скоро будут цветы: их уже будто видели.

Напишите мне что-нибудь ласковое, потому что мне невмоготу одному на краю света.

Я Вами очень, очень дорожу.

И мои пристрастия всегда с Вами. Простите меня, старика, и не сердитесь за молчание!

Целую Ваши ручки.

Что с Липскеровым? Он мне как-то в конце февраля снился: будто в белой чалме и играет на скрипке, и будто это значит, что он умирает.


            Еще целую ручки. Ваш Арсений.
          


            Я потерял Ваш адрес и пишу через Марусю. Напишите его мне!»
          

В этом письме впервые было упомянуто имя Татьяны Озерской, будущей папиной третьей жены.

И еще лежали вместе с письмами папы пожелтевшие листочки, хранимые Ниной Герасимовной, со стихами-переводами папы из Махтумкули. Стихотворение «Изгнанник», о котором через много-много лет он расскажет своему сыну в последнем письме к нему, стихотворение-перевод «Ее глаза». И фотография папы, снятая Львом Горнунгом в Тучкове, на которой папа выглядит трагически-отрешенным, погруженным в какие-то свои горькие думы. Откуда эта горечь у совсем молодого человека? Что его мучает, что тревожит?

И на обороте этой фотографии надпись фиолетовыми чернилами: «Арсений Тарковский». Я узнаю эту букву «Т» — три единицы с длинной чертой наверху. Так вот чьи стихи, посвященные папе, хранились у мамы! Вот кто переписал их и сделал надпись «Тебе — Маруся!». Вот кто напоминал папе о зеленых ампирах комнаты с мебелью красного дерева, о той комнате, в которой он находил приют в трудные годы сердечных тревог и жизненных неурядиц.

И —

Мимо нас —

В кругу легионеров

Прошел юноша.

Лицо его

Показалось мне

странно знакомым,

и

голос,

капризный и горестный,

пробудил

смутное воспоминание:

«Зеленые ампиры

комнаты,

красное

дерево

и

голос

говорившего

стихи,

капризный и горестный».

— Кто этот юноша? —

спросила я спутника.

— Безумец! —

отвечал тот. —

Нынче

На

Пиршестве

он

принял вызов

царицы Египетской —

и

жизнью поплатится

за ночь

ее

любви.

Нина Герасимовна умерла 5 мая 1967 года. Папа пришел попрощаться с нею — в ту комнату с зелеными ампирными стенами, где когда-то он так часто бывал и под сенью которых познакомился с Мариной Ивановной Цветаевой.

Вряд ли когда-нибудь будут жить на русской земле дамы, подобные Нине Герасимовне, — победительные и вдохновляющие, прекрасные и возвышенные, добрые и талантливые, живущие ради искусства и ради людей искусства, умеющие ценить прекрасное и создавать его.

Слава богу, что она была на свете, освещая темные и жестокие годы, помогая выживать поэтам, занимавшимся переводами, согревая своим участием Державина и Липскерова, Цветаеву и Тарковского, поддерживая маму своей дружбой и доброй помощью как раз в то время, когда она была одинока и особенно в них нуждалась.

И я с безнадежным опозданием низко кланяюсь теперь Нине Герасимовне за то, что она не рассказала маме о еще одной папиной приписке к его письму из Ленинграда от 16 августа 1939 года: «А к Марусе я никогда не вернусь…» Нина Герасимовна любила маму и дарила ей надежду.

А я — я не смею осуждать папу за эти жестокие слова. Много-много лет спустя он, смущенно и грустно улыбаясь, скажет мне, как бы оправдываясь: «Мама была очень хорошая, но очень упрямая». Что произошло между родителями в конце тридцатых годов, не мне теперь судить, не мне разбираться.

Загрузка...