Про обувь

Обувь, обувка — в толковом словаре Даля — «одежа для ног». А у Шекспира и в сказках еще и единица измерения времени — «не успела износить башмаков», «три пары башмаков износила».

А у меня получается, что обувь — это единица воспоминаний.

Сколько пар я истоптала в детстве? Наверное, не так уж много. Но думать не хочется об этих ботинках с лохматыми шнурками, обязательно черных и всегда ненавистных, спортивных тапочках, тоже на шнурках и тоже нелюбимых, о вечно полных песку сандалиях с перепонками, от которых на загорелых, в цыпках ногах оставались белые следы.

И не вспоминается туфель, которые бы, по Толстому, «веселили ножку».

Но как-то раз папа пришел на Щипок с коробкой. Стоял сентябрь, и я только начала ходить в школу. Сейчас я уже была дома, сидела за письменным столом и, одержимая благими намерениями, старательно переписывала расписание уроков.

Папа, войдя, поцеловал меня — родной запах, лаванда и медовый табак, — сел, устроил в углу палку и начал развязывать шпагат, которым была перевязана эта обувная, явно «не наша» коробка.

В ней, как близнецы, по одному завернутые в тонкую белую бумагу, лежали туфли. Для меня. Папа вынул и распеленал их. Они были прекрасны — из синей кожи, с такими же синими замшевыми язычками-отворотами. Гладкая подошва. Низкий каблук. (А зачем, спрашивается, высокие каблуки двенадцатилетней девочке?)

Мы поставили обе туфли на мой топчан, и папа стал рассказывать, что сделаны они в Чехословакии, на известной во всей Европе фабрике Бати, которая уже Бате не принадлежит, но продолжает по привычке шить хорошую обувь.

— А теперь примерь, — сказал папа.

Я постелила на пол газету и стала надевать правую туфлю на мой коричневый в резиночку чулок. Туфля была мала.

— Мала, палец упирается!

— Сильно упирается?

— Да, очень сильно.

— Померь другую, — в панике сказал папа.

— И эта мала.

— Наверное, у тебя толстые чулки, — папа еще надеялся на чудо.

Я сняла чулки и стала мерить туфли на голые ноги.

— Все равно сильно жмут.

— Как же так, ведь ты носишь тридцать четвертый номер?

— Да, но за лето ноги, наверное, выросли.

— Хорошо, — сдался наконец папа. — Оставим туфли, а завтра ты пойдешь с мамой в Даниловский универмаг и поменяешь их на большие. Маруся! — папа стал звать маму.

Когда на следующий день мы с ней пришли в универмаг, таких туфель уже не было. Были другие, тоже чешские, желто-коричневые, похожие на мужские полуботинки, с рисунком, выбитым дырочками на глянцевой коже. И хотя пахли они великолепно, а на шелковых шнурках у них болтались кожаные бомбошки, я носила их без удовольствия.

Пропускаю несколько «необувных» лет и вспоминаю, как были куплены мои самые любимые босоножки.

Это было осенью пятьдесят третьего года. Мы с Андреем идем по нашему переулку, время от времени останавливаясь, — Андрей за руку здоровается со встречными приятелями.

Он — крепкий, загорелый. Он только что вернулся из енисейской тайги, где проработал лето коллектором в геологической партии. В Москву он приехал в прожженной у костра телогрейке, с длинными по плечи волосами — не захотел стричься в Красноярске (он признавал только парикмахерскую в гостинице «Метрополь») — и с тяжеленным чемоданом.

На площади у трех вокзалов Андрея остановил милиционер, проверил документы и попросил раскрыть чемодан. Чемодан был набит камнями — курейскими серыми сланцами с вкрапленными квадратиками золотистых пиритов…

Теперь у Андрея совсем цивилизованный вид — он постригся в «Метрополе» и надел свой пиджак с широкими плечами. А вообще он сильно изменился, стал мягче, ласковее, видно соскучился по дому.

А как я соскучилась по нему за лето! Ног под собой не чую от гордости и от счастья, что иду рядом с ним. Андрей ведет меня в универмаг на Серпуховской площади — хочет из полученных за экспедицию денег что-нибудь мне купить.

Дорогой он рассказывает о реке Курейке, о маршрутах по тайге, о буре на Енисее, смывшей с лодки его рюкзак, об амнистированных уголовниках, которые захватывали пароходы и под черными флагами плыли до Красноярска.

«А я все-таки решил поступать во ВГИК, на режиссерский», — вдруг говорит он, неожиданно меняя тему…

В магазине мы купили черные замшевые босоножки с широкими перехлестами на подъеме. Мне удалось обновить их той же осенью — было еще несколько сухих, солнечных дней.

Проходит еще время. Мама, мама… Как мне не горевать, как не плакать по ней!

Вот она приезжает из Солнечногорска — была в гостях у своего брата. Володя с женой недавно вернулись из Германии, проработали там несколько лет.

Я беру из маминых рук сумку и вижу, что на ногах у нее вместо старых туфель на «микропорке» чудесные ботиночки на меху. «Мама! Как здорово!»

Мама пытается бодро улыбнуться, но такая бодрая улыбка — знак того, что у нее что-то не так. Она скидывает пальто, садится на стул и торопится развязать шнурки. А потом, морщась, долго трет пальцы и ступни.

— Это мне Наташа подарила. Говорит, примерьте, Мария Ивановна, я их себе покупала, но у меня еще есть.

— Мама, но ведь у Наташи тридцать пятый номер, а у тебя тридцать седьмой!

— Я померила, хотела снять и надеть свои. Но Наташа сказала: «Поезжайте в новых, они вам так идут!» А возвращалась я в Москву вместе с Бенедиктом Евгеньевичем. Не могла же я при нем переобуваться в электричке…

А ну-ка, Мышастик, надень!.. Ну вот, я так и знала, что они тебе будут в самый раз.

Загрузка...