Памяти безвестного поэта

Каждый раз, приходя к нам на Щипок и здороваясь со мной, дядя Володя Любин откидывал назад голову с остатками седоватых волос и, по-поэтически вибрируя голосом, произносил: «О Марина, соименница моря!»

Мне, «соименнице», было лет двенадцать, и я воспринимала слова Володи как необходимую, ритуальную часть его прихода. И так как я в очень большой степени соответствовала определению Пушкина, то есть была «ленива и нелюбопытна», то не интересовалась, чью же это строку с таким пафосом повторяет Любин.

Володя — почему-то никто не называл его по отчеству — был из компании московской поэтической молодежи и в начале тридцатых годов подружился сначала с папой (они писали вместе пьесы для клубов и для радио — стихи с «прослойкой» прозы), потом — с мамой, стал приходить к ним на Гороховский, затем — на Щипок. После развода родителей он продолжал чаще бывать у мамы. Володя жил на редкие гонорары за переводы, которые ему помогали добывать литературные знакомые, а последняя жена папы не очень-то привечала таких «бесполезных» и плохо одетых людей.

С ранней юности Володя писал стихи. Поэзия была его единственной страстью, его призванием, смыслом жизни. Он трепетал, читая любимое, замирал, слушая чужое, декламировал свое, закрыв сильно косившие глаза, самозабвенно завывая и подчеркивая стихотворный ритм торжественными паузами.

Почувствовав мамину русскую сказочную прелесть, Любин посвятил ей стихотворение «Аленушка».

В послевоенные годы существовал еще обычай заходить к кому-либо не «в гости», а просто. Время было полуголодное, поэтому приходящие не претендовали на угощение, а хозяева не бросались их потчевать. Хорошо, если было что-нибудь к чаю. Важна была сама встреча с близкими по духу людьми, необходимы долгие беседы.

Иногда случалось так, что одновременно на Щипке сходились и Володя Любин, и папа. Сидели у бабушкиного овального стола, накрытого клеенкой, на венских стульях с коварными выщербленными сиденьями, на сундуке. Мама устраивалась у печки, чтобы дым от ее папиросы уходил в вытяжку.

Говорили о друзьях, о переводах, о литературе. Мама каким-то особым тихим голосом просила: «Почитай, Арсений» — и папа читал свои новые стихи. Слушали внимательно, оценивали с голоса. Просили почитать еще.

Любин высоко отзывался о папиной поэзии, в его словах не было ни зависти, ни подхалимства. Он судил о стихах как поэт, хотя и сказал однажды маме: «Вы с Арсением умнее и тоньше меня…»

Володя родился в богатой еврейской семье. Он был единственным сыном, и можно себе представить, какой любовью окружали его родители. Володя окончил классическую гимназию, потом еще где-то учился, но, кроме литературной, никакой профессии не приобрел. В советское время он оказался вместе со своей мамой в одной комнатке квартиры, когда-то принадлежавшей их семье.

Когда мама умерла, Володя растерялся и затосковал. На мои дни рождения он приносил подарки: длинные четки из четырехгранных деревянных бусин и крохотные, ссохшиеся от времени шелковые черные перчатки — вещи, оставшиеся от его покойной мамы.

Владимир Любин не умел жить — не писал бездарных гимнов в прославление власти, и ему не нашлось места ни в советской поэзии, ни в советской действительности.

Правда, ему везло. Живым вернулся с фронта — он не был годен к строевой и всю войну прослужил интендантом. В годы, когда железная метла в числе прочих выметала и «гнилых интеллигентов», его не посадили. Странно, ведь Любин не был ни ловкачом, ни угодником и даже, как мог, пытался сохранить свою честь.

Однажды, когда он получал в милиции паспорт, его попросили назвать свою национальность. «Иудей», — с достоинством произнес он. Паспортистка красивым почерком вписала в соответствующую графу слово «Индей». Вот с таким паспортом и жил дядя Володя.

Время шло. Он старел, дичал, стал реже выходить из своего захламленного, пыльного угла. Единственное место, которое он еще посещал, была диетическая столовая на Басманной.

А потом Володя Любин умер. Его смерть прошла совсем незамеченной — не было ни некрологов в газетах, ни речей в крематории…

Давайте же хоть теперь помянем нищего поэта, скромного служителя Эвтерпы и Эрато, прожившего нескладную, безрадостную жизнь — не мог же он всерьез радоваться диетическим обедам — ради того, чтобы оставить после себя тонкую книжечку переписанных от руки, никому не известных стихов.

А я все-таки узнала, кому принадлежит торжественная строка-обращение «О Марина, соименница моря!», которой некогда приветствовал меня дядя Володя Любин. Это из стихов Софии Парнок, посвященных Марине Цветаевой, 1915 год.

Загрузка...