Письмо к Виктору Гюго

Дознание по делу елисаветградского народовольческого кружка, по которому привлекался 41 человек, шло долго и неторопливо.

В апреле 1855 года на имя штаб-ротмистра Дремлюги из Херсонского губернского жандармского управления пришел пакет с письмом содержащегося под стражей Александра Карловича Тарковского. Заказное, с семикопеечной маркой письмо, адресованное Виктору Гюго, было перехвачено и попало к Дремлюге для приобщения к делу.

Дедушка написал письмо 18 февраля, а на сопроводительном бланке с грифом «Секретно» стоит дата «Апреля 8 дня, 1885». Уже прошло полтора месяца с тех пор, как сидящий в одиночке дедушка послал Виктору Гюго свое письмо. Раскаявшийся преступник ждет помилования, а крик его души так и не дошел до адресата — письмо пронумеровано и подшито к делу. Содержание его вряд ли могло повлиять на приговор. Есть свидетельства, что вышеупомянутый штаб-ротмистр хотел сделать себе карьеру на деле елисаветградского кружка и чрезмерно его раздул.

Через сто с лишним лет письмо Александра Тарковского было обнаружено в Центральном государственном историческом архиве Украины бывшим тогда директором музея-заповедника «Хутор Надiя» Николаем Васильевичем Хомандюком и опубликовано им на украинском языке в приложении к газете «Народное слово». Николай Васильевич любезно предоставил мне ксерокопию письма моего деда.

Конверт письма А. К. Тарковского к Виктору Гюго

Сопроводительная записка жандармского управления. Слева — подпись штаб-ротмистра Дремлюги

На девятнадцати половинных страничках Александр Карлович изложил по-французски свою историю. Письмо интересно не только с точки зрения биографии и психологии, оно — образец эпистолярного жанра конца позапрошлого века. Автор обращается к великому Гюго и пишет высоким стилем в духе французского романтизма.

Не забывайте, что автору всего двадцать два года, не смейтесь над его самонадеянностью и наивностью, над высокопарностью слога и напыщенностью некоторых фраз. Александр Тарковский еще только начинающий литератор.

Не презирайте его за отказ от революционной борьбы — очевидно, что убеждения Тарковского были не настолько глубоки, чтобы превратить его в человека, фанатически преданного идее. Имейте в виду, что во время следствия он держался достойно и не назвал ни одного своего товарища по «Народной воле».

Переводя письмо дедушки на русский язык, я старалась сохранить не только его слог, но и некоторые шероховатости, говорящие о непосредственности и искренности автора.

«

Господин Гюго!

Получив это письмо, Вы, без сомнения, удивитесь. На взгляд, что может быть общего между Виктором Гюго, знаменитым писателем, поэтом, политическим деятелем, французом, и автором этого письма — человеком совершенно безвестным, русским, политическим преступником из России. Почему свою просьбу, о которой я напишу ниже, я адресую именно Вам? Почему я хочу рассказать Вам о том, что гнетет мою душу?

Это общее существует. Вы — автор „Отверженных“, „Собора Парижской Богоматери“, „93-го года“, „Человека, который смеется“, „Последнего дня осужденного“, „Истории одного преступления“ и других произведений. Вы провозглашаете в них горячую любовь к страждущим, Вы призываете людей к высоким идеалам правды и милосердия, Вы призываете к состраданию. Всю Вашу жизнь Вы боретесь против зла за право и добро, Вы утешаете страждущие души превосходными поэтическими образами. Одним словом, Вы — Виктор Гюго, а я, я — человек, которому надо протянуть руку. Достаточно, Вы меня понимаете!

Теперь я должен сказать, кто я такой и каковы причины, побудившие меня написать это письмо.

Я русский, мне двадцать два года. Я получил образование в русском среднем учебном заведении, затем был студентом Харьковского университета. Из-за ареста я ни теперь, ни в будущем не могу продолжить свое образование.

Несчастья преследуют меня всю жизнь. Сначала умерла моя старшая сестра[56], затем одновременно умирают мои родители. Потом после долгих страданий на моих глазах умирает моя любимая сестра[57], заменившая мне мать, и которая меня страстно любила…

Эти удары судьбы меня не сломили, но они сильно потрясли мою нервную и впечатлительную натуру…

Наконец судьба, казалось, насытилась моими несчастьями. Горизонт моей жизни прояснился, луч счастья блеснул для меня. Я полюбил девицу, теперь она моя невеста, и она также полюбила меня. В радостях и наслаждениях первой любви я забыл свои несчастья, моя страдающая душа успокоилась и расцвела. Мы рисовали тысячи планов нашей жизни, нашего будущего. Мы мечтали, мы жили, как говорится, один для другого, и я чувствовал, что можно быть счастливым, что можно возместить потери прошлого. Жизнь вырисовывалась передо мной во всем ее очаровании. Я радовался ей и любил, так любил, как любят впервые в мои годы. Моя невеста меня тоже любила не меньше и жила для меня. Но это было лишь мгновение, или, если можно так выразиться, лишь перерыв в цепи моих несчастий. Безумец! Я осмеливался думать о счастье! Злая участь еще не отпустила меня и готовила мне тем временем новый удар. Она вырвала меня из объятий невесты и бросила туда, где, как на дверях Дантова ада, написано: „Lasciate ogni speranza voi ch’entrate“[58].

Полгода назад я был обвинен в политических преступлениях, арестован и заключен в тюрьму. Солнце моей жизни закатилось, счастье, планы на жизнь, наслаждения взаимной любви — все это развеялось как дым, и я оказался в душевном мраке. Еще полгода назад я был на вершине счастья, теперь я в глубокой пропасти несчастья, вчера я жил, сегодня я всего лишь мертвец.

Так долго ждать счастья, получить его на миг и внезапно его утратить — это так ужасно, что может сломить человека более сильного, чем я…

У меня нет надежды! Все потеряно безвозвратно. В России политический арест портит человеку почти всю жизнь и карьеру.

Как бы незначительны ни были мои политические преступления (я обвиняюсь в принадлежности к русской революционной партии и в распространении революционных брошюр), я наказан очень сурово. (Не забывайте, что к нам применяют военные законы и что почти во всей России введено чрезвычайное положение.) Каков бы ни был исход моего дела, я не смогу уже вернуться в мое прежнее состояние.

Самое лучшее, на что я могу рассчитывать, это ссылка на жительство в какой-нибудь дикий район Сибири вроде Якутска. А это только гибель, это медленная смерть.

Представьте себе драму моей жизни: череда несчастий, краткое счастье, потеря молодой жизни, будущее — Сибирь. Добавьте к этому невозможность для меня исправить настоящую ситуацию, и Вы поймете весь ее ужас! Помните ли Вы Жильята[59], схваченного осьминогом? Но у Жильята был нож, у меня его нет, у него была свободная левая рука, я же связан судьбой по рукам и ногам…

Но это еще не все. Знаете ли Вы, что такое одиночное заключение? Знакомо ли Вам душевное состояние заключенного, который долгие годы находится в одиночестве, оторванный от внешнего мира, лишенный не только удобств, но даже вещей, составляющих его духовную пищу, принужденный молчать и не видеть людей? Знакома ли Вам эта пытка? Нет, незнакома! Это нечто ужасное!

Господин Гюго, Вы в своей „Истории одного преступления“ описали тюрьму Мазас, Вы представили нам ее внешнюю картину, но не дали психологического исследования жизни заключенных в одиночных камерах. Позвольте мне Вам предложить слабый набросок этого ужасного положения.

Я буду говорить о себе, но описание моего морального состояния может служить образцом состояния всех таких заключенных.

Впервые я вошел в тюрьму вечером. От одного только вида этого мрачного здания у меня сжалось сердце от страха и тоски. После необходимых формальностей меня привели в секретный номер[60]. Я не буду описывать внешний вид политических тюрем России, Вы сами помните Мазас 1851 года.

Меня препроводили в приготовленную для меня камеру, зажгли лампу. Щелкнул ключ в замке, и я остался один…

Сначала я впал в оцепенение, которое затем перешло в ужас. Звук замка вызвал во всем моем существе живую боль, ужасную тоску и беспомощность, похожую на состояние человека, которого ведут на эшафот. В этот миг я понял, что для меня все кончилось, что жизни нет, что впереди только бесцельное существование, медленное угасание. Я с безнадежностью почувствовал, что мои идеалы развеялись, что мои идолы поникли, что мечты мои никогда не осуществятся, что мое личное счастье лишь только мираж, что несчастье, напротив, было и будет моей участью. Одним словом, я почувствовал, что перестал жить, что я — труп, у которого, к несчастью, есть чувства живого человека.

Еще вчера жизнь была наслаждением, сегодня же, из-за одного звука тюремного замка, она — только череда страданий.

Я бросился на койку, чтобы забыться сном. Сон меня немного успокоил и принес отдых. Я проснулся узником в тюрьме — печальное пробуждение! И началась эта жизнь, которая способна превратить порядочного человека в негодяя, юношу — в старика, которая способна разрушить все и не дать ничего взамен.

Одно из первых занятий заключенного — это чтение надписей, которыми испещрены стены камеры, несмотря на тщетные старания надзирателей их стереть.

Иногда в нескольких строках представлена подлинная драма. Вы читаете имена заключенных, цитаты на разных языках из Монтескье, Руссо, Шиллера, Гёте, Байрона, Некрасова, из Евангелия. Есть, наконец, надписи лирические, например: „Матушка, сколько мук я тебе принес!“, „Я слабею, я болен, тюрьма отняла у меня последние силы“, „Сегодня мне исполнился 21 год“, „Света, больше света!“, „Тяжело умирать молодым!“, „Будьте прокляты!“, „Смелее, не отчаивайтесь!“ — и прочее и прочее.

Эти надписи можно увидеть повсюду, и не надо быть психологом, чтобы понять весь их драматизм…

Но вот все надписи прочитаны и изучены. Что делать? Писать? Но иметь бумагу и чернила строжайше запрещено. Читать? Но мне не разрешается получать книги из личной библиотеки, а в одесской тюрьме их совершенно нет. Все, что я могу иметь, это несколько книг по математике, купленные на мои собственные деньги. Но они меня не удовлетворяют, так как именно сейчас я жажду чтения живого, могущего развеять мою грусть, придать несколько смысла моему существованию. Отвлеченные математические формулы меня только раздражают.

Но чем же заняться? Этот вопрос стоит передо мной, как Сфинкс перед Эдипом: „Разгадай меня, или я тебя пожру“. Но ответа нет и быть не может. Чтобы занять себя какой-нибудь работой, надо иметь материал и инструменты, необходимые для этой работы, к примеру молотки, гвозди, ножи и прочее, но об этом я не могу даже и думать — строго-настрого запрещено нам все это давать.

И вот несчастный узник ищет средства, чтобы развлечься, чтобы забыть хоть на время свое нестерпимое положение, заглушить нравственные страдания. Однако узник изобретателен. О радость! Средство найдено! Можно себя занять на два или три часа. Спички — вот средство для развлечения. Мои восторги бесконечны. Я высыпаю спички и начинаю их считать и пересчитывать по-русски, по-французски, по-немецки. Затем я складываю из них разнообразные фигуры.

Наконец спички сочтены, все фигуры сложены. Тогда я начинаю изучать математику С отвращением рисую квадраты, кубы, пишу формулы. Я говорю „с отвращением“, потому что, как я уже сообщал, я хочу того, чего мне недостает, — живого чтения, которое может меня унести в тот мир, от которого я отделен толстыми решетками, которое бы меня успокоило, которое бы меня заставило немного забыться. А отвлеченные математические формулы не приносят ни страданий, ни радостей — они чужды этому миру.

Наконец мне наскучили и спички, и надписи, о которых я говорил, и математика. Тогда я начинаю ходить из угла в угол — час, два, три, пока у меня не начинают болеть ноги. Я ложусь, но тотчас снова начинаю ходить из угла в угол, вновь ложусь… Ужасная бездеятельность! Мне кажется, что я хотел бы оказаться в положении пусть худшем, но не таком однообразном. И я начинаю мечтать о Сибири. Там есть люди, здесь — полная изоляция.

Вообразите себе! Моя мечта — это Сибирь!!! Это однообразное бездействие убивает тело, разрушает душу человека и толкает его к безумию и к самоубийству, и подобные случаи не так уж редки. В этом положении я чувствую, что разрушаюсь и морально и физически. Одиночество невыносимо! Я хотел бы говорить, общаться с людьми, даже с уголовниками моей тюрьмы (каково было бы общество!!), но это невозможно, я этого лишен.

Многие часы я слышу только звуки моего собственного голоса, потому что уже давно привык громко разговаривать сам с собой…

Быть всегда одному, без человеческого общения, без чтения, без письма, без какого-либо занятия или развлечения, испытывать угнетающую изолированность — все это для интеллигентного человека пытка, которую можно понять, только испытав ее лично.

Но, господин Гюго, Вы — поэт и потому можете вообразить все это…

Но день — это еще не все. Развлечение, каким бы оно ни было, можно найти. Приближается вечер, ужасное время, когда моя тоска становится непреодолимой. Тюрьма хранит молчание, кругом абсолютная тишина. Рассудок, чувства работают с удвоенной силой. Воспоминания о прошлом, безвозвратно потерянном, встают передо мною, охватывают мою душу, и счастье и прошлая жизнь рельефно вырисовываются на сумрачном фоне настоящего. Воспоминания эти зовут меня, говорят, что я еще могу жить, что я еще молод, что я еще могу быть счастливым…

Отделаться от них я не в состоянии, однако они по контрасту с моим положением приносят мне только новые душевные мучения. В этот момент меня охватывает жажда жизни. Знаете ли Вы, что такое жажда жизни? Знаете ли Вы, что существование человека превращается не в пытку, а в кошмар, если он не может ее удовлетворить?

Кажется, что не только мое существо, но и стены, мебель, сама тюрьма, все вокруг меня повторяет: „Жить, жить, жить“. Я сержусь, нет, я прихожу в ярость, я трясу решетку, я кусаю подушку, и я слышу только одно слово: „Жить, жить, жить“.

И очаровательные картины возможного счастья рисуются передо мной и прибавляют только горя к моему существованию, и я думаю о самоубийстве…

Такое раздраженное состояние продолжается несколько дней, и мое положение становится непереносимым. Меня раздражает малейший шум, один только вид жандармского мундира приводит меня в ярость.

Ходить из угла в угол я не могу, меня мучит звук моих шагов. Лежать, сидеть, считать спички или изучать математику скучно. Что же тогда делать? Каково мое моральное состояние? Вообразите себе, если можете!

Я не могу забыться даже в грезах. Иногда я вижу дорогих мне людей. Почти всегда вижу тюрьму, цепи, охранников…

Но это не все. К этим, если можно так выразиться, личным страданиям присоединяются страдания дорогих для меня существ — моей единственной сестры[61] и моей невесты, которых я потерял и которые меня потеряли. Я знаю, я чувствую, что они страдают, я вижу их слезы, но я не имею возможности их утешить, и это усиливает мою боль. Я страдаю за себя и за них, мои страдания удваиваются. Для сестры я — единственный брат. Вы можете себе представить, каким ударом был для нее мой арест. Моя невеста хоть и не арестована, но ей предстоят следствие и суд. Некоторое время назад умерла ее мать, ее отец абсолютно слеп, а я, я — в тюрьме… Это настоящая драма!

Иногда я получаю от нее письма. Несмотря на то что она пытается меня утешить, в каждой строке прячутся боль и слезы. Разве это не мука?.. И я, человек с чистой совестью, я могу лишь спрашивать у судьбы: „Почему? Что же я сделал? Что за ужасное преступление, за которое я так расплачиваюсь? Плачу счастьем, плачу собственной жизнью?..“

Но короче! Итак, Вы имеете бледный очерк моего положения, я Вам его описал лишь в некоторых чертах. Можно ли не предаваться мрачным мыслям? Все это причины, которые вызвали это письмо.

Все вместе — моя молодость, мои страдания, страдания моей сестры и невесты, мое желание и моральное право продолжать жить, то, что я уже жестоко наказан за мои политические преступления, и то, что Вы, г. Гюго, обладаете таким знаменитым именем и можете многое сделать, заставляет меня просить Вас, г. Гюго, направить прошение нашему Правительству, гг. Министрам Внутренних дел и Юстиции. Я Вас прошу обратиться с убедительной просьбой о моем освобождении из-под стражи, о возвращении мне свободы, которая вернет меня к жизни, об освобождении меня из-под следствия и суда, о разрешении мне жить в Елисаветграде (моем родном городе, где живут мои родные и моя невеста). Я обещаю в будущем быть мирным человеком, не принимать участия в деятельности революционной партии России и воздерживаться от деятельности, направленной против Правительства России. Я стану учиться, я подготовлюсь к прекрасной деятельности, которой привержен, к литературной работе. Если гг. Министры не сочтут все это возможным, я предлагаю другое решение — я обязуюсь навсегда покинуть мою родину, Россию, в указанный срок. Признаюсь, что это было бы для меня очень прискорбно.

Еще прошу Вас, г. Гюго, походатайствовать перед гг. Министрами о моей невесте (Александре Андреевне Сорокиной, г. Елисаветград Херсонской губернии, Россия) и попросить их сжалиться над этой обездоленной барышней, совершенно невинной, и освободить ее от судебного следствия и суда.

Господин Гюго! Я не напрасно обращаю к Вам свою просьбу. Вы — Виктор Гюго, я повторяю, Вы можете войти в мое положение, протянуть мне руку, помочь мне. Я надеюсь, что голос, который к Вам взывает из далекой России, найдет в Вашем лице внимательного слушателя. Спасите меня, г. Гюго.

Извините мне мой плохой французский язык, но надеюсь, что Вы меня поймете.

Ваш читатель и поклонник Александр Карлович Тарковский.

18 февраля 1885. Россия, Одесса, Одесская тюрьма».

Загрузка...