Консерватория

Для нас — улица Герцена, для мамы — Большая Никитская. Виден фасад с торжественным подъездом — тогда еще не было Чайковского с березками.

Консерватория! Просторный вестибюль, яркий свет, широкие белые лестницы с коврами. И вот он — Большой зал.

Сначала, конечно, портреты. Мы отгадывали по очереди всех композиторов в овальных портретах по стенам. Меньше всех мне нравился Глинка в феске — была в нем какая-то идейная суровость. А вот Шуберт в очочках, с полными усмехающимися губами нравился очень. И Чайковский. Андрею — романтический Вагнер в бархатном берете.

Темноватый по сравнению с фойе зал с огромным органом над сценой приводил нас в какое-то необычное состояние. Да и мама была здесь иной — напряженной, строгой, и держалась она прямее, чем обычно.

Вот появляются оркестранты, рассаживаются по местам и настраивают инструменты. Вот каким-то особым, «консерваторским» голосом объявляют первый номер программы. Выходит дирижер, взмахивает палочкой…

И начинается для меня кошмар и тоска. Сперва я слушаю музыку внимательно, ведь я помню, что про эту вещь рассказывала нам мама по дороге. Потом мое внимание начинает ослабевать, звуки лишаются смысла. Я перестаю их слышать, зеваю и начинаю думать о своем — о школе, о кошке Капе, о бабушке, о новых туфлях Оли Ефимовой.

Искоса взглядываю на маму и на Андрея. Они поглощены музыкой, у Андрея брови нахмурены, правая рука отбивает на коленке такт.

Я встряхиваюсь и снова стараюсь слушать. Знакомая тема немного оживляет меня. Но через несколько минут я снова теряю нить. Начинаю смотреть на дирижера. Забавно видеть, как он размахивает руками, трясет взлохматившейся от резких движений головой и делает страшные глаза оркестрантам.

Я переключаюсь на публику. Ах эта московская публика конца сороковых — драгоценные остатки былой московской интеллигенции! Старенькие кофточки, поношенные костюмы. Те, кто помоложе (их немного), — в гимнастерках. Некоторые слушатели в валенках или в бурках. Студентки-консерваторки одеты без намека на модность. Прийти в консерваторию в каком-нибудь панбархате казалось неприличным. Наш гордый и самолюбивый Андрей не стеснялся бывать там в своем единственном костюме — лыжном, байковом…

Но вот нарастают заключительные раскаты симфонии. Дирижер подпрыгивает на носках и все сильнее машет руками. Потом одним широким движением как бы захватывает звуки в кулак и душит их. Тишина. Аплодисменты. Я хлопаю изо всех сил — кончились мои мучения.

Но хоть и считали меня дома вовсе лишенной музыкального слуха, я довольно скоро научилась слушать музыку и уже не могла обходиться без нее.

С Андреем с самого начала все было иначе. У него был абсолютный слух. Когда его до войны принимали в музыкальную школу, сбежались все преподаватели.

Его учительница музыки, Нина Александровна Григорович, ученица Николая Рубинштейна, прочила Андрею славное будущее. Но инструмента мама купить не могла, занимался он у соседей и к урокам почти не готовился. Играл по слуху. «Ох уж эти мне слухачи!» — возмущалась Нина Александровна и откладывала спичку после каждого сыгранного с ошибкой упражнения. Три упражнения — три спички, значит, играй все сначала…

С первого же посещения консерватории Андрей был очарован музыкой. Ему-то не надо было учиться ее слушать. Когда они с мамой вышли после концерта на улицу, он оглянулся назад и спросил: «Мам, а мы сюда еще придем?»

Однажды, году в сорок восьмом, в конце лета, когда вдруг как-то по-осеннему захолодало, мама зашла к своему двоюродному брату. Его жена удивилась: «Маруся, да ты никак без чулок? По такому-то холоду!»

«Да, — ответила мама беспечно. — Старые износились, а на новые денег нет. Зато я купила ребятам абонементы в консерваторию. На все симфонии Бетховена. Костя Иванов будет дирижировать!»

Загрузка...