Незнакомке из 13-й камеры
Баю-баю… Тук-тук-туки…
Спи, соседка по стене.
Растопыря крылья-руки,
реет ворот в тишине.
Почивать пора и мне…
Спи, соседка. Ночь-забота
стелет ризу темноты.
Одолела всех дремота,
спят деревья и цветы.
Тук-тук-тук… Усни и ты.
Спи спокойно. В коридоре
караульный мерит шаг.
Прикорнуло лихо-горе,
успокоившись впотьмах
в душах нищих и бродяг.
Тук-тук-туки… Сквозь решетку
из-за тучки невзначай
глянул месяц на сиротку.
Не пугайся. Баю-бай…
Спи, подружка, засыпай.
Тук-тук-туки… Радость с грустью,
счастье с муками сплелось.
Сердце боль во сне отпустит,
чтобы крепче нам поврозь,
баю-бай, с тобой спалось.
Тук-тук-туки… Темень ночи
обнимает целый свет.
Но уже родиться хочет
воля — дивный огнецвет,
чтоб избавить нас от бед.
Где-то скрипнет дверь негромко,
и опять застенок нем…
Спи, соседка-незнакомка.
Скоро добрым насовсем
станет этот мир ко ВСЕМ!
Капля красная на васильковом…
Кто-то, как лепесток, трепетал
И в прозрачную бездну взлетал,
Становясь то синицей, то словом.
Кто-то, как лепесток, трепетал
Переливами граней кристаллов.
Расцветал в амарантах кораллов
Полный утренней неги хорал.
Переливами граней кристаллов
Кто-то сны золотые дарил,
По туманам неслышно ходил
В ожерелье рассветных опалов.
Кто-то сны золотые дарил,
Наклонясь над небесным альковом,
По орбитам порхал мотыльковым
Меж мерцающих звездных светил.
Наклонясь над небесным альковом,
Греза в тихих рыданьях зашлась.
Амарантом из сказки зажглась
Капля красная на васильковом…
На берегах моих повисли косо кручи,
кристаллы вверх растут на фоне бирюзы.
Ударами ветров и стрелами грозы
их искрошил мой гнев, их искромсали тучи.
Вдоль берегов моих зеленые холмы
узорят окоём округлыми стежками.
По берегам моим слепящими песками
сокровища дарит рассвет из полутьмы.
У берегов моих в густых лесах кукушки
ведут обманный счет предбудущих годов.
В туманной пелене со звезд сошедших снов
там водят хоровод двуногие зверушки.
На берега мои кладут гранитом гать,
по гребням волн моих они ведут расшивы;
их души, как моя, загадочны и лживы,
но то, что знаю я, им не дано узнать.
У них слетает с уст: «О царственное море!» —
а взгляды бороздят немыслимую даль,
любуясь, как с небес лучит кресты хрусталь
и входят в глубь мою беззвучно метеоры.
Пущенные в цель волшебным луком,
улетели в горние пределы
хитрым Локи[7] кованные стрелы,
ночь будя певучим тонким звуком.
Богатырь забылся в полудреме:
где, в каком краю его отрада?
А огонь целует стены града,
отблесками пляшет на шеломе.
О, сестра победная валькирий!
Почему, сойдя с прямой дороги,
заплутала ты в небесной шири?
На земле я лишь певец убогий,—
мне ли одолеть Линдвурма-змея,
звонкострунной арфою владея?..
Куда нести мне, на какой алтарь
летунью с позлащенным острием?
Хоть мир велик, — увы, советы в нем
ни у кого не может брать кобзарь.
Мир бесконечен! Мал и тесен храм
для оперенных сладкозвучных стрел.
Я сотворю в груди своей придел —
сокровища надежно спрячу там.
Плыву я, не скрывая ликованья,
средь золотых необозримых нив,
несу в душе заветные преданья
и горсти каждодневных дивных див.
Кладу на струны ласковую длань я,—
они звенят, как тысячи тетив.
На огни я иду, на огни,
я кочую от крова до крова.
Но хиреет крылатое слово,
и влачатся безрадостно дни.
На угрюмых вершинах, взгляни,
где теснятся утесы сурово,
змей воздвигнул дворцы себе снова —
глушат песни людские они.
Вмиг из сердца я вырву стрелу…
Станет арфа натянутым луком,
отправляющим счастье в полет.
Солнце в небе проглянет сквозь мглу,
возвещая скончание мукам,
и Линдвурм побежденный падет!
Какой глубокой тьмою
здесь все вокруг объято!..
Здесь свет сошелся клином,
ночь петлею чревата.
Темно здесь, как в могиле,
и, как в могиле, глухо.
Здесь диким криком шепот
калечит, ранит ухо.
Где затаились тати,
что дверь сюда закрыли?
Куда они пропали?
И это люди были…
За кем ушли убийцы,
блестя в ночи штыками?
То были люди, люди
с багровыми сердцами!..
Эй, где вы, люди? Люди!
Никто, никто не слышит.
Здесь вечно смерть ночует,
а жизнь на ладан дышит.
Здесь мгла угрюмо прячет
в своем холодном лоне
мои над скорбным миром
распятые ладони…
А память, будто сказка,
влечет к истоку воды…
Куда, куда девались
мои младые годы?
Как будто сказка, память,—
взгляд утомленный, мамин.
Она меня лелеет
заботными руками.
Заботными руками
ко мне нисходит ласка.
О днях ушедших память,
как солнечная сказка.
Вдруг станет почему-то
себя до боли жалко…
Припомнится под ивой
рассветная рыбалка.
Из детства прилетают
и лепестки, и замять,
и домовой, и леший —
все это только память…
Кто мне промолвит нежно,
когда уж дело к ночи:
«Намаялся, родимый?
Пора в постель, сыночек!..»
А я ее покинул,
чтоб тешить душу в стоне,
протягивая в вечность
распятые ладони.
Мечты-воспоминанья,
медовые, блажные…
Куда, куда исчезли
лета мои златые?
Воспоминанья манят
вишневыми устами
в тот миг, когда безумство
явило власть над нами…
Звон ручейка смешался
с бренчаньем конской сбруи.
Цветы в лугах с улыбкой
считали поцелуи.
Влекли, дразнили груди,
как грозди винограда,
и усмехались звезды
девичьему «не надо…».
Светился мир приветный,
зарянка ль утро ткала?
Или венок мне люба
из васильков сплетала?
А я умчал в безвестье —
костром походным греться,
оставив след глубокий
в ее печальном сердце.
Она его укрыла
в монашеском хитоне,
а я вонзаю в вечность
распятые ладони.
Немым укором память
мне взор являет синий.
В затрепетавшем сердце
кровь от позора стынет.
Решетки и засовы,
и лунный луч-соломка,
А за стеною рядом
вздыхает незнакомка.
Шаги и лязг железа,
горячий шепот: «Боже!
Товарища Марию
они забрали тоже…»
А через ночь — грозою
тишь разорвали крики,
и стоны, и взыванья,
и плач истошный, дикий.
Тот крик летел тюрьмою,
лавиною катился:
на деревянных нарах
там человек родился!..
Да, на тюремных нарах,
во тьме, в кровавой луже,
проглянул цвет весенний,
назло морозной стуже.
О нет, не слезы счастья,
не колыбельной звуки —
летели по застенкам
условной речи стуки…
Вот почему застыли
в земли холодном лоне
мои из мрака в вечность
простертые ладони!..
Упало красным трупом солнце —
Князь тьмы пронзил его мечом.
И хлынули потоки крови
на небосклон, на чернозем.
Хохочет Некто, страшный, дикий,
и тешится, что смерть принес,
и черные вороньи стаи
сгоняет с горестных берез.
Сквозь лес, сквозь черное кладбище
влачится в рубище старик
с душой, исполненною тишью,
такой, как крик, как крик, как крик…
Ведь где-то ж есть конец скитаньям,
отдохновенье от чужбин!..
А ты, несчастный и убогий,
везде один, везде один.
Ведь где-то есть тепло и ласка,
рук лебединых страстный взмах…
Во мраке дьявола посланцем
тревожно бьет крылами птах.
Сквозь ночь, по голому погосту
шагает с посохом старик.
Его душа полна безмолвьем,
таким, как крик, как крик, как крик.
Ведь где-то есть исход мытарствам,
приют измученным сердцам…
Что ищешь ты? Куда стремишься?
Дороги нет к блаженству там.
О, не дойдешь, не дозовешься!
Где ступишь — глум, где станешь — яд.
Твоя душа полна молчаньем,
а вкруг тебя — кромешный ад.
В глухую темь не докричишься,
дрожь бесприютства не уймешь!
Лишь привиденья потревожишь,
посланца дьявола спугнешь.
Споткнешься, упадешь, не встанешь,
вовек тебя не вспомнит свет.
Куда бредешь? Чего взыскуешь?
К успокоенью тропки нет.
На землю рухнешь и застынешь,
луною хладной осиян.
Чтоб очи выклевать, по снегу
приковыляет черный вран.
Лежать ты будешь, жалкий, тихий,
с обезображенным лицом…
Упало красным трупом солнце —
Князь тьмы пронзил его мечом…
На вереницу хаток над рекою
ложится тень, как матери рука,
все предается неге и покою.
С левад несется дробный звук звонка
коров, что поворачивают к дому,
и нежный голос дудки пастушка.
Степной зефир свевает с плеч истому
и бронзовые лица холодит,
в скирдах ерошит старую солому.
В тиши журавль колодезный скрипит.
Пыль улеглась. В прорехе звездной шубы
зарница всеми красками горит.
То здесь, то там пускают в небо трубы
змеистых серпантинов сизый дым…
Готовятся к ночлегу трудолюбы.
Меж сумраком и тьмой неуловим
летучий миг. Стучат в клетях засовы,
под окнами бормочут мальвы: «Спим!..»
Лишь за селом, в густой листве дубровы,
влюбленным соловей тревожит грудь.
Янтарные глаза таращат совы.
Таинственно мерцает Млечный Путь,
сребристым молоком залив просторы,—
господствует над всем краса и жуть.
Темнеют крепостной стеною горы,
а с гор тропинка скачет, как ручей,
плетя замысловатые узоры.
Она бежит, чем дальше, тем быстрей,
сквозь черный бор и трепетные нивы,
как будто кто-то гонится за ней.
Торопится, нема, нетерпелива,
лишь иногда через нее промчит,
как призрак ночи, заяц боязливый.
Лишь изредка неясыть прокричит,
встряхнет крылами и утихнет снова.
Ночь приложила перст к устам и спит.
Сияет в небе месяца подкова.
Не слышен над недвижною водой
ни шорох трав, ни шелест камышовый.
Излучина реки покрыта мглой
туманною, что вся дрожит, струится,
как в танце стан русалки молодой.
Сама себе во сне долина снится…
Сидели в синем сумраке соседи,
вкушая по крупинке шуток соль…
И вдруг в житейской дружеской беседе
негромко прозвучало слово «боль».
Как зеркало воды пушинка рушит,
уроненная птицей в озерцо,—
встревожило покой, смутило души
то брошенное походя словцо.
Унесся кто-то в прошлое: он — мальчик,
стоит перед кустом цветущих роз,
до крови у него ужален пальчик,
глаза полны невыплаканных слез…
А кто-то в золотой осенней вьюге
рыдал, с листвою падал на погост,
вбирал в себя симфонии и фуги,
грудь обхватив руками вперехлест.
Срывались миги — жемчуг с ожерелья…
Весна шептала: «Радуйся, мечтай!..
Отступит грусть, придет черед веселья,
всем завладеет яблоневый май».
И шепот плыл так нежно, так шелково,
касаясь гулко бьющихся сердец…
И лишь один, услышав это слово,
стал бледен, как мертвец.
За витринами желтого солнца осколки,
тротуары — палат поднебесных паркет.
Туго талии дам перетянуты шелком,
изгибается коброй корсетный хребет.
В тротуарах намеками смутные блики,
в колыханье ритмичном сплетения тел.
Напомаженных губ
бессловесные крики
вперемежку
с пучками амуровых стрел.
Взмахи длинных ресниц,
смех ледово-стеклянный.
Все несется куда-то на мутной волне…
Жесты страстные, жадные взгляды:
«Желанный,
Скоро ночь. Кровь играет.
Иди же ко мне!»
Вдруг средь этого шика и этого лоска,
кутерьмы, парфюмерного запаха роз,—
перепачканный маслом, углем и известкой,
появился в спецовке
Рабочий-колосс.
Он, неся за плечами зари побежалость
и в карманную глубь опустив кулаки,
шел, и мигом толпа перед ним расступалась,
точно смерч оголял
дно житейской реки.
Молкнул похоти глас и бренчанье брелока,
утихал на пути его
лепет, галдеж.
И хоть взором блуждал он отсюда далеко,
по толпе прокатилась гусиная дрожь.
Мимо чистеньких, сытых,—
в мазуте и саже,
шел Рабочий,
жуя заработанный хлеб;
был для них он, как пуля в церковном витраже,
будто в полночь увиденный
собственный склеп.