Шьет девушка и так рыдает —
то ли шитье?
И красным, черным вышивает
мое житье.
Колокола шлют переливы,
и плачет звон.
Идут. То мальвой, то крапивой
путь окаймлен.
Туманы кверху, кверху хлынут,
а тучи с гор.
Не буду я, тоской покинут,
любить простор.
Я розу вечером целую —
грусть без причин…
Зачем, зачем жить не могу я
без дум, один?
Поет дорожка
на огород.
Арбуз под зонтиком
о солнце думает.
За частоколом —
зеленый гимн.
Оставайтесь, люди,
со своими божками.
Подсолнухи горят…
— струне подобны —
И мотыльков дуэты…
— а на лапках мед —
Ромашка? — здравствуй!
И она тихо: здравствуй!
И звучит земля,
как орган.
Укройте меня, укройте:
я — ночь, стара,
недужная.
Велит уснуть
мой черный путь.
Положите тут мяты,
и пусть тополя шелестят.
Укройте меня, укройте:
я — ночь, стара,
недужная.
На высоких скалах,
где орлы да тучи,
над могучим морем,
в радостной лазури —
эй,
там
расцветали грозы!
Расцветали грозы!
Из долин до неба
протянулись руки:
о, пошлите, грозы,
ливни из лазури!—
Вдруг
вниз
пали капли крови!
Пали капли крови…
На полях, на травах,
серебро-зеленых,
в хлебе золотистом,
стройно-колосистом —
эй,
там,
там шумели шумы!
Там шумели шумы…
Кто-то вдохновенно
преклонил колена:
дай, земля, нам шума —
шума и безумий.
Ночь.
Плач.
Смерть шумит косою!
Смерть шумит косою…
Вдоль по степи голубой
вороной ветер!
Вот прильнул — назад отпрянул —
вороной ветер…
Вышла в поле жать я хлеб.
Гром гремит, туча!
Ой, не все с войны вернулись —
вороной ветер…
Глянет солнце, как дитя,
а в селе голод!
Ходят матери, как тени —
вороной ветер…
На чужбине, где-то там,
без креста, ворон…
Будьте прокляты с войною! —
вороной ветер…
Памяти моей матери
По нивам проходила
не пашнями — межами.
Печаль пронзала сердце
колючими ножами.
Взглянула — всюду тихо.
Лишь чей-то труп средь хлеба…
Колосья ей спросонья:
возрадуйся, о Дева!
Колосья ей спросонья:
побудь, побудь Ты с нами!
Склонилась Матерь Божья,
заплакала слезами.
Не лунно и не звездно,
и словно не светало.
Как страшно! Наше сердце
до бездны обнищало.
По нивам проходила —
побеги молодые…
Ученики навстречу:
возрадуйся, Мария!
Возрадуйся, Мария:
мы ищем Иисуса.
Ты укажи ближайший
нам путь до Эммауса.
Она подъемлет руки,
бескровные лилеи:
не в Иудею путь ваш,
не в землю Галилеи.
Туда, на Украину,
и там вам в каждой хате,
быть может, и покажут
хоть тень Его — распятье.
По нивам проходила.
Могилы все далече,—
а ветер ей навстречу —
воскрес Сын Человечий!
Христос воскрес? — Ужели?
Не ведаю, не знаю.
Вовек не будет рая
для нив кровавых края.
Христос воскрес, Мария!
Цветами зверобоя
из крови мы гурьбою
взошли на поле боя.
Вдали молчали села.
Земля в могилах млела.
И лишь былинка пела:
хоть Ты б нас пожалела!
По ниве проходила…
— И как погибнуть краю? —
Где он родился снова,
Где он любил без краю?
Взглянула — всюду тихо,
Лишь злаки трепетали:
— За что Тебя убили,
За что Тебя распяли?
Не выдержала скорби,
не выдержала муки,—
упала на тропинку,
крестом распявши руки!..
Колосья все над Нею
«Ой, радуйся» — шептали.
А ангелы на небе —
не слышали, не знали.
Ходит Фауст по Европе,
Сплетник, лгун и вертопрах,—
И молитвенник в руках,—
Размышляет грамотей,
А навстречу Прометей.
— Прометей, здорово, друг мой!
А, бунтуешь? Ну бунтуй!
Я за бунты не хвалю:
что ты думаешь, восстаньем
осчастливить бедный люд?
Я вот тайны неба знаю,
Я философов читаю,
Я умело подсчитаю
факты смерти и нужды —
ну, а ты? Что стоишь ты?
Я ношу в душе вериги,
не чуждаюсь и религий,
не бунтую — только книги
все пишу, пишу, пишу —
ну, а ты, что стоишь ты?
Новый мир творишь охотно?
Почему ж ты безработный?
— Потому что ты не Фауст!
Ты — мечтатель, фантазер!
Вот схвачу я свой топор!
А, бунтуешь? знаю, знаю.
Я не Фауст? — Так и есть.
До свиданья; ну, прощай…—
Ходит Фауст по Европе,
и молитвенник в руках.
Евгению Тычине
Ветер.
Не ветер — буря!
Валит, ломает, с землей вырывает…
За черными за тучами
(горючими, гремучими!),
за черными за тучами
миллион миллионов
мускулистых рук…
Катит. И в землю вонзает
(город, шлях впереди или луг) —
в землю плуг.
А на земле люди, звери и сады,
а на земле храмы и боги:
о, пройди, пройди и строго
рассуди!
Слабые — в лесах плутали,
в темноте пещер голосили.
— Что за страх, что за сила? —
шептали.
Никто из них песен, улыбок не знал
(огненного коня ветер гнал,
огненного коня —
как в ночи гроза),
и только их раскрытые мертвые глаза
отражали всю красу нового дня!
Глаза.
И Белый, и Блок, и Есенин, и Клюев:
Россия, Россия, Россия моя!
…Стоит сто-растерзанный Киев,
и двести-распятый я.
Там солнце повсюду! И слышно: Мессия!
Туманы, долины, тропа меж болот…
Родишь, Украина, и ты Моисея,—
придет он, придет!
Он скоро появится — слышу я, знаю.
Сквозь бурю, сквозь гром, содрогающий высь,
я клетками, нервами всеми взываю:
поэт, отзовись!
И встал чернозем, и глядит неотступно,
кровавый
лицо исказил его
смех.
Поэт, свою землю любить не преступно,
коль это — для всех!
Вместе, дружней за работу!
Степи ли наши скупы!
Солнце цепами молотит,
с неба бросает снопы!..
Силу, надежду, отвагу,
веру, энергию — гей! —
с грозно-ликующим стягом
гордо несем для людей!
Всё осилим, всё сумеем,
тьму проклятую развеем!
Раб вчерашний станет братом —
лозунг пролетариата!
А девиз у нас таков:
Мир избавим от оков!
Хватит нужды и страданья,
молотом выкуем плуг!
Каждый — и сталь, и старанье,
каждый — товарищ и друг!
В травах — свинец да железо:
вспашем, друзья, целину!
Строим — живем, а не грезим:
сделаем вечной весну!
Так вперед же — к свету, к свету!
Рвите старые заветы!
Раб вчерашний станет братом —
лозунг пролетариата!
А девиз у нас такой:
мир избавим от оков!
Силится спрут капитала
шипом своим испугать:
всюду нас кривда встречала —
выйдем же правду встречать!
Будим, и будим, и будим —
трубы, гудки, поезда…
Были мы, есть мы, и будем,
так же, как солнце, — всегда!
Мы шагаем, мы дерзаем,
буржуазный мир взрываем.
Раб вчерашний станет братом —
лозунг пролетариата!
А девиз у нас такой —
мир избавим от оков!
Видно и небо, и долы,
море и пламя зари!..
Гей, богатырская доля,
счастье мирам подари!
Слышим и брань мы, и «браво»
из-за фиордов и дюн!
Вольную строим державу
из миллионов коммун!
Так давайте ж песней встретим
всех друзей на белом свете!
Раб вчерашний станет братом —
лозунг пролетариата!
А девиз у нас такой:
мир избавим от оков!
По кладбищу иду.
Лето еще за полным столом,
и день — с незастегнутым воротом,
но что-то в природе
всхлипывает.
Качайтесь, террасы деревьев,—
сегодня такая боль!..
Ветер, ветер, ветер —
дубы терзает, клены,
угрюмо в тучах солнце,
опять осенний ветер.
Лето еще за полным столом,
а в листьях струится желчь.
Желтеет.
Спать…
То здесь, то там —
по всему кладбищу —
прекрасный сон!
Какой в нем смысл? Какая цель?
А может, мертвым
лишь одно и грезится:
кровь
и борьба?
Хоть раз бы в жизни речь услышать,
которой верит мертвый мир.
Но нет, потусторонье не очнется.
Лишь отзвук иногда…
как будто…
неясный донесется…
Ветер вскрикнет, охнет
и клен согнет упруго,
угрюмо в тучах солнце,—
опять осенний ветер.
Дугами холмы легли.
Округлы могилы, как поросята.
А над ними —
кресты.
В рубашках изодранных, блузах рабочих
бегут недоспавшие,
и падают,
и запутываются в листве,
как будто в гудках заводских.
А вслед им —
черные памятники
зеркально струят презрительный смех:
«Заведитесь еще и здесь!»
— Да, да, и здесь!
Мы из ярма, из тюрьмы!
Ветер свободы с нами.
Прислушиваюсь:
голос, что звучит,
растет вокруг,—
в себе ношу я.
Живое — распадается на клетки,
а клетки — в землю, в зелень, шум.
И тот протест, и тот огонь,
что был в них,—
живет опять он:
зелень, шум…
Эпоха наша ветровая! —
шуми в вершинах, верховей!
Плыви из вечности, седая
мелодия моя.
Куда ни пойду — полукруг.
Куда ни ступлю — овал.
Хребты облаков округлились.
Лист колесом по дороге —
и весь голубой парус
круглую душу мою
на веслах несет в бесконечность —
мелодия моя.
Что ж ты, сердце? Откуда печаль?
Или недостойны мы света,
недостойны нести в себе
даже частичку его?
Так ведь, милое? Мысли река
и радиотоки — безумья рука —
космос раздверят.
Не станет замка́.
Не так ли, сердце?
Так, так —
исчезнут несчастье, бесчестье и зло,
вражда среди наций,
границы планет
раздвинутся,
и снова мы круг повторим
в своем возрастанье извечном —
растем к бесконечности.
И все навсегда будет ясно:
зелень… шум…
— «Шум…», — а может, неясно? —
и кровь, и былого разгром…—
Но голос глухой из могилы
доносит ко мне ветерком:
— Неясно, а правда, неясно? —
Другой уже рядом встает:
— Меня подняло твое сердце,
чуткое сердце твое.
Окликнем же кладбище, брат мой!
Вглядись в эту черную масть.
Ударим! Восход отзовется,
и запад нам руку подаст.
А там на подмогу и деды,
наполнится гомоном дол…
Ой, как бы мы пожили снова,
вот если бы ты нас повел.
И снова, снова привиденья…
С пригорка вниз бегу, лечу!
Встает навстречу солнце сонное,
а ветер стружки стружит, стружит…
А ветер стружки и подстружки —
в глаза и в душу, в грудь и в рот…
Куда ты гонишь, сумасшедший?
Стой! Черт!
Прислушиваюсь:
голос, что звучит,
растет вокруг,—
в себе ношу я.
Живое — распадается на клетки,
а клетки — в землю, в зелень, шум.
И тот протест, и тот огонь,
что был в них,—
живет опять он:
зелень, шум…
Эпоха наша ветровая! —
шуми в вершинах, верховей!
Плыви из вечности, седая
мелодия моя.
Оплавились тучи. Холмы округлились.
И что отражается в чем —
не пойму, не пойму.
Только все непрестанно шумит, говорит,
недозрелую зелень качает —
недоношенную,
и золото, и кровь,
кровь…
А в шуме том,
как арфы перебор в оркестре —
осоки трепетанье.
А в шуме том, в его просвете,—
березки фартушек.
И вдруг —
пичуга…
И все колышется, шумит и говорит.
Приехали к матери да три ее сына,
все трое пригожи, да ни в чем не схожи.
Как первый — за бедных,
второй — за богатых,
а третий, налитый силушкой, сидит —
просто бандит.
— Ой, мама! — молвил первый, кареглазый, —
мир не узнаешь сразу!
Народ на бой с нуждою встал,
но не одни мы знаем горе —
страдают люди и за морем,
везде проклятый капитал.
— Ой, маманя! — встал второй,
с челкой вороной,—
что нам убиваться над чужой бедой!
У каждого в жизни — свой интерес:
есть у нас уголь, и хлеб, и лес,
и пускай в лесу на суку повиснет
любой чужой, ненавистный,
— Ой, мать! — третий, низкобровый,
стал хохотать,—
повыгоняй ты своих сыночков из хаты,
пусть не смешат меня и не сердят.
Кулак да сила —
вот она и воля, вот оно и счастье,
так я понимаю.
А бедный или богатый — знать не желаю!
Блеснул кинжал у первого,
сабля — у второго,
у третьего — клинок…
«Ой, сын, сыночек мой, сынок!..»
Лежит бандит — готовый.
А два брата смертно бьются —
никак их не разнять.
Весна встает, весна встает
и отовсюду окликает:
дитя мое!
Листвой зеленой ласковой,
голубыми глазками:
что ж не вспыхнешь в пенье дивном,
что ж не с коллективом?
Весна, весна мне объяснилась
листочками зелеными.
Палящей ненависти сила,
неутолимая любовь,
как тяжко вас носить на сердце,
о, как мне тяжко вновь.
Опять, опять на гребне жизни
всплывает пена, как в тазу…
А как же мне с душою чистой?
Кому я душу понесу?
Коварство, тупость, фарисейство
полезли вновь со всех сторон.
Лишь истинное не сдается,
не предает своих знамен.
Лишь стойкое — достойно цели,
как всюду и во все века.
О люди, люди, время души
освобождать из-под замка!
О люди, души из бумаги,
когда же вас я разожгу?
Когда сердец опустошенность
преодолеть огнем смогу?
Я не кричал бы так, не плакал,
не будоражил белый свет,
но с нами главного титана
нет больше,
нет…
Максиму Рыльскому
Сбежала с горы и нагая легла,
не знает, не знает, не знает, зачем
пред солнцем колени она развела,
его принимая как мужа.
Такой волноход и слепящая рябь,—
похоже, похоже, похоже вот-вот! —
тень — и пропала, и только следы:
рыба дугою-стрелой из воды…
Да было ли это:
банда, пожар…
Над ней надругались —
и бросили в жар…
Рабы мы, какие еще мы рабы!
Море, о море, ты полюби!
О, как она вырвалась, бросилась в лес,—
бежала, бежала, бежала — о страх! —
навстречу оскалы чудовищ
и блеск
пожара,
и небо в кровавых следах.
Был мертвым, и диким, и проклятым час,
когда она в полночь упала в траву…
Теперь уж не знаю ни наций, ни рас,
свободу людей
своим богом зову.
Я стану бороться, идти буду я
в иные —
без рабского ига края…
Рабы мы, какие еще мы рабы!
Море, о море, ты полюби.
А море волнуется,
рушит и строит:
в нем столько проклятого сносится вновь.
Любовь моя чистая, непогрешимая,
непостижимейшая любовь!
Паду, паду, паду
на голубую глубь.
Синь,
просинь
в сияющем саду.
Возьми меня, природа,
и назови своим.
Синь,
просинь
в сияющем саду.
Как ты меня будила,
как ты меня вела!
В моей душе не ты ли
три вихря подняла!
Три смерча — и три гимна,
три песни бытию:
мой труд,
мое горенье,
любовь и смерть мою.
С одним — себя творю я,
с другим — к мечте иду,
любовью облучаюсь
в сиреневом саду.
Паду, паду, паду
на голубую глубь.
За тучами обвалы
грохочут, как в аду.
Я ль виновен, что Анжела
то щипнет меня, то ерзнет,
вдруг склонится: Ли —
испугает: Ка —
Анжелика, Анжелика,
разве ж можно несерьезно?
Можно ли так, а?
Стан упругий твой, Анжела,
и округлости, и спелый
локон,
локоть твой…
Что это со мной?
Анжелика, Анжелика,
допустимое ли дело?
Ты всему виной!
Я ж хожу себе, Анжела,
никогошки — никого я! —
только ты как га —
баба ты яга.
Анжелика, Анжелика,
сорванец ты, что с тобою,
можно ли так, а?
Ну пускай бы ты, Анжела,
шла по делу — ведь болела.
На меня была ты зла.
(Ну, дразни же: Ла!)
Анжелика, Анжелика,
что ж пришла вчера без дела —
крепко обняла?
Я никого так не люблю,
как ветра наважденье!
Чертов ветер! Проклятый ветер!
Он замахнется раз —
рев! свист! круженье!
И прошлогодний в роще лист —
как чертово творенье…
Или: упрется в пашню — в черный пух,
поддаст — вагоны содрогнутся:
ух, как летят они по рельсам,
аж тополя дугою гнутся!..
Чертов ветер! Проклятый ветер!
Взирает Запад сквозь стекольца:
чей это ход — людской, звериный? —
хохочет ветер с Украины,
ветер с Украины!
Чертов ветер! Проклятый ветер!
Он головой косматой из Днепра:
не ждите, господа, добра:
напрасная игра!
Ах!
Я никого так не люблю,
как ветра наважденье!
Его пути, его сомненья
и землю,
землю свою.