Я и сам не знаю, за что всем своим существом я так яростно ненавижу герра Вальтера фон Хауфенштейна из Потсдама. Монокль с гранеными краями и шрам сантиметра на два ниже монокля (героическая память о незабываемых студенческих годах) дают, конечно, обильную пищу моей неуемной ненависти.
Вот уже шесть дней как я живу вместе с герром Вальтером Хауфенштейном в этом альпийском отеле на высоте тысяча метров над уровнем моря. Мы обедаем с ним в одной и той же столовой, смотрим на одни и те же висящие на стене рога, платим за пансион по восемь шиллингов в день, кроме чаевых, и судьба наша поэтому совершенно одинакова. Сегодня, например, и перед герром Хауфенштейном и передо мной ровно в тринадцать часов ноль семь минут поставили тарелку с кнедлями, которые оказались чрезвычайно твердыми и безвкусными, а сливы в них все, как одна, с изъяном. Но даже когда мы обнаружили у себя на тарелках по одному кнедлику вовсе без начинки, то и такая общность судьбы не могла нас сблизить друг с другом. Не способствовали нашему сближению и дохлые мухи, найденные нами в грязноватой пене варенья, хотя брезгливые туристы больше всего боятся таких находок.
Герр Хауфенштейн, увидев муху, покраснел как рак и тут же попытался раздуть международный скандал, намекая на «всегдашнюю австрийскую неряшливость». Но этого ему показалось мало, и он продолжал развивать международный вопрос о дохлой мухе в высоком плане религиозных и даже расовых проблем.
Так вот с этим самым герром Хауфенштейном из Потсдама мне пришлось подыматься на Мозербоден, на высоту две тысячи метров, то есть туда, откуда можно принести сувениры, вроде эдельвейса, сломанной ноги, насморка и тому подобного.
Сначала мы шли вверх по горной тропинке на некотором расстоянии друг от друга, но уже на высоте тысяча пятьсот метров тропинка стала такой узкой, что эта новая «общность судьбы» побудила нас сблизиться.
Герр Хауфенштейн нацепил на себя полный комплект снаряжения альпийского туриста — такие комплекты продаются в спортивных магазинах. На его мужественных плечах покоилась веревка столь непомерной длины, что он смог бы повесить на ней всех своих предков-юнкеров. На высоте тысяча шестьсот метров он взглянул на часы, которые показывали ровно десять, и принялся за принесенный с собой завтрак; на высоте тысяча семьсот метров он сел на камень и воскликнул:
— Rast![14]
На высоте тысяча семьсот пятьдесят метров он сорвал эдельвейс, а на высоте тысяча девятьсот метров любовался природой в продолжение десяти минут и десяти секунд, подставив ветру свою широкую грудь, покрытую седеющими волосами. При этом между нами вспыхнула короткая, но стремительная ссора. Герр Хауфенштейн позволил себе утверждать, что даже «самое последнее насекомое» лучше самого совершенного человека. Я же утверждал, что даже самый последний разбойник и убийца более совершенное создание, чем пчелиная матка или даже царь пустыни лев.
Но герр Хауфенштейн ответил мне на своем прусском диалекте всего лишь следующее:
— Papperlapp! Quatsch![15]
А так как подобные вещи относятся уже к вопросам восприятия мира (как, впрочем, и монокль, и полученный на дуэли шрам), то такой спор может быть окончательно разрешен только в том случае, если один из спорящих столкнет другого в пропасть. Однако герр Хауфенштейн в этот самый момент бросился ловить пролетавшую бабочку и, пробежав за ней метров десять, поймал на лету.
— Видите? — сказал он. — Эти бабочки — счастливые существа! Они могут свободно летать над горами, не должны платить по восемь шиллингов в день за пансион и есть жесткие кнедли. Покажите мне хоть одно человеческое существо, которое может быть таким же свободным и независимым, как эта бабочка.
Подозрительное красноречие герра Хауфенштейна о какой-то сомнительной свободе совсем рассердило меня.
— Но, герр Хауфенштейн, — резко ответил я ему, — вы, наверное, с ума сошли? Тиская своими волосатыми пальцами эту бабочку, вы завидуете ее свободе?
Герр Хауфенштейн смутился и выпустил бабочку. Бедное создание проползло несколько сантиметров по земле, а потом с полным сознанием своей «достойной зависти» свободы и независимости прилегло под острым камешком и испустило дух.
До ледника Рамсауера не случилось ничего замечательного. Мы спокойно, насколько это возможно при таких обстоятельствах, брели рядом, хотя наша взаимная ненависть и не думала утихать. В таких вопросах человек очень упрям. Достаточно ему взглянуть на два торчащих уха — и жребий брошен. Ненависть цепляется за эти торчащие уши и не может от них оторваться до тех пор, пока не найдет для себя новой, более благодатной почвы, на которую она сможет изливать свое негодование. Для возбуждения чувства ненависти нужно так мало. Человек — сложное животное, настолько сложное, что ему вполне достаточно неправильно поставленной запятой, вопросительного или восклицательного знака, одного убийственно простого, даже нераспространенного предложения или, что еще меньше, одного слишком изысканного оборота речи — и вот он уже выходит из себя, им овладевает приступ безумной ярости. В таком случае дальнейшее уже зависит от воспитания, полученного человеком: станет ли он обычным преступником, разбойником с большой дороги и убийцей или удержится в застывших рамках приличного общества? Но так как человек — существо трусливое, полное нерешительности и сомнений, то обычно, подождав немного, он приходит к заключению, что оставаться порядочным членом человеческого общества, с одной стороны, легче, а с другой — и целесообразнее.
Все это промелькнуло у меня в голове, пока герр Хауфенштейн наблюдал за яростным поединком двух маленьких жучков. Эти странные жучки делали все от них зависящее, чтобы убить друг друга. Наконец одному из них удалось выйти победителем из этой борьбы за существование, и он удалился, оставив на поле битвы издохшего соперника. Я сидел на скале, вокруг меня ослепительно сверкал снег, верхний слой которого уже начинал подтаивать под солнечными лучами. Как говорится, мы буквально не могли оторвать глаз от жучков.
— Все убивает! — вырвалось у меня в форме невинного и нераспространенного предложения, на что герр Хауфенштейн ответил немного глуповато и пресно:
— Очевидно, без этого обойтись нельзя! — При этом он вынул из правого глаза монокль, подышал на него, протер и, вставляя обратно, так разинул рот, словно хотел проглотить его. — В точности мы, конечно, знать этого не можем, но все говорит за то, что обойтись нельзя!
Пылающий солнечный шар величественно катился по небу, бросая свои ослепительные лучи на снежные и ледяные поля, изобилующие трещинами и выступами. Герр Хауфенштейн опять начал задирать меня:
— А что вы на это скажете? Что? Himmlisch sag’ ich ihnen. Gucken sie’ mal, Mensch![16] Что вы скажете об этой золотой завесе? Знает ли что-либо подобное литература? Скажите, знает?
Герр Хауфенштейн вел себя, как человек, у которого в конце игры оказался на руках козырный туз. За неимением ничего другого он хотел использовать против меня сверкающий солнечный шар. Его поведение вывело меня из себя, и я, хотя все еще вежливо, но уже слегка повысив голос, ответил ему:
— Да ну вас к черту! Разве не книги и не картины научили нас вот так любоваться природой? Да вы просто обнаглели! Откуда вы взяли эту «золотую завесу»? Конечно, вычитали где-нибудь! И вот теперь вы низвергаете литературу, употребляя заимствованные из нее же сравнения! Вам не кажется, что это слишком уж большое нахальство?
Герр Хауфенштейн нахмурил брови, сделал серьезную мину, но ничего не ответил. Он приставил к глазам бинокль, памятуя, что в бедекере сказано: «С ледника Рамсауера можно увидеть небо двух стран: на востоке — небо Германии, а на юге — небо Италии». Ну, а если так говорится в бедекере, значит, так оно и есть. Правда, только в том случае, если за период между составлением бедекера и туристической прогулкой в горах не происходит мировой войны, которая путает все карты в путеводителе, являясь виновницей того, что доверчивые туристы получают неправильные указания.
Герр Хауфенштейн предложил, чтобы для удобства туристов, не говоря уже о всяких других причинах, была проложена вдоль всех границ дорожка из белого цемента, ясно показывающая, где кончается одна страна и начинается другая. Вот тогда-то любующийся небом турист не будет подвержен риску спутать знаменитое итальянское небо с менее знаменитым французским.
— Герр фон Хауфенштейн из Потсдама, да благословит вас прусский бог! — обратился я опять к своему попутчику. — Перестаньте же наконец меня терзать. Не могу я больше! Не все ли равно, какой стране принадлежит та или другая часть неба, если они обе одинаково красивы и под ними одинаково страдают люди?
Я думал, что герр Хауфенштейн резко мне на это ответит, но он даже не пикнул, только отстал от меня настолько, что даже его тень, падающая на сверкающий снег, тоже отстала вместе со стуком его подбитых гвоздями башмаков и острого наконечника его палки. И вдруг я услышал глухой шум падения, сопровождающийся все более удаляющимся воплем.
Я обернулся.
Картину, представившуюся моему взору, нельзя было назвать утешительной. Позади меня образовалась расщелина глубиной метра в три, а на дне ее копошился мой несчастный попутчик, присутствие которого совсем еще недавно приводило меня в отчаяние, — Вальтер фон Хауфенштейн из Потсдама.
Он барахтался и исступленно кричал на своем прусском диалекте, призывая в свидетели все небесные силы и умоляя о помощи. Я же присел у края пропасти и с любопытством смотрел на герра Хауфенштейна, сосредоточив все свое внимание на жалком, крикливом, умоляющем о помощи человечке. В этом было что-то величественное и необычное: в трещине, на глубине около трех метров, среди девственно белого снега копошится и взывает о помощи враг, а на краю обрыва сижу я, полный гуманной гордости, и чувствую, что в моей душе подозрительно быстро проснулся и всплыл на поверхность какой-то древний здоровый инстинкт, склонность к бездумной жестокости, и мне хочется оставить герра Хауфенштейна там, на дне ямы. «Какой это редкий и чудесный случай!» — подумал я и, вероятно, даже прищелкнул языком.
— На помощь! — доносилось до меня из глубины пропасти тягуче, умоляюще и требовательно.
Именно тогда я и подумал, как малодушно и беспринципно было бы вытащить из пропасти этого человека, попавшего в нее по случайной прихоти судьбы! Герр Хауфенштейн — враг: в этом не может быть никакого сомнения! И это не обычный враг. Он не ударил меня по голове, не украл у меня денег, он еще не покушался на мою жизнь. Во всяком случае, он пока не сделал ничего подобного. Герр Хауфенштейн — сложный враг. Таких, как он, опасно, да и просто-напросто нельзя вытаскивать из пропасти. Это было бы бессмысленным гуманизмом, бестолковой добротой, которая в конце концов обратится против того, кто ее совершает.
— Помогите! — донеслось опять из глубины пропасти, нагло, раздраженно, но крик этот, как и любая просьба о помощи, звучал жалобно, взывал к милосердию.
Нет, дорогой мой друг! Я не помогу тебе. Нельзя, конечно, отрицать, что сделать мне это очень трудно: моя инертная, обленившаяся, изнеженная душа нелегко мирится с этим. Ну так что ж? Ведь в пропасти барахтаешься ты, а хозяином положения здесь являюсь я! Все остальное — просто вопрос способностей. Человек — слишком изнеженное существо, любящее приводить всякие подозрительные, а иногда и изысканные теории, позволяющие ему увиливать от горькой и противной обязанности совершать убийство. Такая обязанность ужасна! Человек, пока может, старается уклониться от нее, но наступает пора, вынуждающая его быть на высоте положения, так как если он спасует и в этом случае, то убьют его самого и, что еще хуже, — не только его одного! Ты ведь сам сказал: «Очевидно, без этого обойтись нельзя». Так оно и есть! Хорошо было бы, если бы вдруг стало можно, но, очевидно, — нельзя! Поверь мне, что и для меня этот момент совершенно исключителен: ведь я еще никогда никого не убивал! До сих пор я всегда находил всякие классические и гуманные оправдания, чтобы вытаскивать своих врагов из всевозможных пропастей. Поэтому так и случилось, что моя совесть осталась чистой, лишь немного запачкалась моя гуманная философия. Но теперь, уж извини, если я, сославшись на твои собственные слова, оставлю тебя на дне пропасти. Рассуди сам: я совершенно серьезно уверен в том, что ты оказываешь вредное влияние на других, так что если я тебя сейчас вытащу, то завтра ты сбросишь в какую-нибудь бездонную пропасть огромное число людей, которые никогда никого не хотели ни толкать в бездну, ни оставлять в ней, которые даже мечтают засыпать все ямы, все трещины, все пропасти для того, чтобы никто не мог упасть в них. К сожалению — и ты сам это видишь, — я мягкотелый интеллигент, во мне процесс очеловечивания зашел так далеко, что я не могу ни спасать, ни убивать другие человеческие существа. Ты, пожалуйста, не обижайся, если на этот раз я удалюсь, гордо выпрямившись, от твоей белоснежной могилы. Ведь должен же я когда-нибудь доказать отчасти самому себе, отчасти тебе, что я все же не так уж изнежен, хил и ничтожен и даже могу оставить ближнего в пропасти, если считаю, что это совершенно необходимо в интересах человечества.
Предаваясь таким размышлениям, я, сам того не замечая, по инерции опустил в пропасть веревку, герр Хауфенштейн укрепил ее вокруг пояса, и я с невероятными усилиями вытащил его, а он пожал мне руку и сказал:
— Danke. Sie sind ein netter Mensch![17]
Единственной жертвой этого происшествия оказался монокль, оставшийся на дне пропасти, куда герр Хауфенштейн и бросил полный грусти прощальный взгляд.
По дороге домой мы некоторое время молчали. Я опустил голову, и на моем лице выражалось столь явное разочарование, что герр Хауфенштейн спросил:
— Что с вами?
Сначала я не хотел отвечать на такой вопрос, но потом все же сказал:
— Ничего особенного. Правда, ничего. Я всего лишь выяснил кое-какие вопросы, касающиеся меня самого. Например, что я не умею убивать.
Герр Хауфенштейн изумленно посмотрел на меня, а потом, как будто что-то заподозрив, высокомерно и спокойно, даже с какой-то насмешкой в голосе произнес:
— А ведь… очевидно, без этого обойтись нельзя.
1936