ТВОЕ ЗДОРОВЬЕ, КОРОВА!

Сначала крохотный тупорылый паровозик узкоколейки только чихал, как простуженный старикашка, потом засвистел и тронулся по горной дороге, ведущей к Марии Целл.

Поезд был битком набит пассажирами, стремившимися в альпийские отели к знаменитой мадонне Целл, и паровозик разделял нетерпение, охватившее их еще на стоянке в Санкт-Пёльтене. Когда же наконец поезд, послушный рожку проводника, сорвался с места с резвостью молодого жеребенка, так, что в багажных сетках затанцевали чемоданы, а пассажиры повалились в кучу и туристы в перчатках перемешались с паломниками без перчаток, пошатнулись (в полном смысле этого слова) и те и другие: первые — в своем туристском достоинстве, вторые — в благочестии.

Пассажирам передалось настроение весело пыхтящего паровозика, некоторые из них даже закричали «Ура!», но паровозик вдруг рассердился и стал прибавлять ходу — обстоятельство, на которое обращают внимание даже самые испытанные путешественники. Поезд быстро помчался вдоль холмистых пастбищ, подпрыгивая на мостиках, и с невероятной ловкостью пробуравил короткий, но сильно изогнутый тоннель. Когда он вынырнул оттуда, открывшийся взорам пейзаж уже отдаленно напоминал горные виды, восхищение которыми вменяется в обязанность каждому пассажиру.

Должен сознаться, что сначала я недооценил возможностей этого крохотного паровозика. Но тут же обнаружилось, что мое высокомерное к нему отношение лишено всякого основания: он оказался удивительно резвым и мчался по узкому полотну так стремительно, как будто его истинным призванием было терзать людей, страдающих боязнью пространства и другими нервными болезнями, или по меньшей мере выводить их из равновесия.

В интересах полноты повествования должен довести до сведения читателей, что я чрезвычайно труслив, если, конечно, считать трусостью боязнь, а боязнью ту самую фантазию, которая рисует перед нами невероятное количество опасностей, не страшиться которых было бы, выражаясь мягко, признаком ограниченности или, во всяком случае, известного рода ограниченности. Страх такого сорта ничуть не противоречит храбрости или даже, скажем, геройству, порожденному самыми высокими идеалами, какие только может вынашивать в себе человек, — например, идеалом общественного прогресса. Нет ничего удивительного, если вслед за проявлением подобной отваги возникает вполне естественный, можно даже сказать здоровый, страх.

Надо еще прибавить, что, к моему великому стыду, я способен испытывать такой непобедимо панический страх перед возможной катастрофой, несмотря на присутствие других пассажиров, по-видимому совершенно ничего не боящихся. А они действительно чувствовали себя совершенно спокойно в этом тряском поезде, высовывались из окон, сетовали, что ущелье под виадуком недостаточно глубоко, а некоторые из них вообще никак не реагировали на то, что наш поезд мчался, пыхтя, над этим ущельем. Достаточно было, например, взглянуть на одного священнослужителя, о котором я подумал, что он, вероятно, принадлежит к французскому религиозному ордену (к сожалению, мои познания в этой области оставляют желать много лучшего!), как он, ни на что не обращая внимания, с улыбкой на устах продолжал читать свой требник, словно это был не молитвенник, а собрание анекдотов.

Страх мой в первую очередь основан на недоверии, которое в известной степени — а значит, не вообще — я питаю к творениям рук человеческих. Я верю в математику, в физику, в железнодорожное строительство, в расчеты опытных инженеров, в конструкцию тоннелей, но у меня возникает сомнение: верит ли во все это и наш паровозик? Вдруг именно сегодня и именно на примере этой кофейной мельницы, вообразившей себя паровозом, будет доказано, что законы притяжения и скорости — я не говорю совсем, но чуть-чуть, одну лишь капельку — иные, чем это считала до сих пор наука, и тогда…

Но этот маленький паровоз уже двадцать лет пробегает все по тому же маршруту, и никогда ничего не случалось, успокаиваю я себя. Двадцать лет возит он туристов в фешенебельные отели и паломников к альпийской мадонне. Уже двадцать лет! Но ведь в этом-то и вся беда. Если бы, например, я узнал, что вчера поезд пошел под откос, то это, несмотря на мое гуманное умонаправление, все же успокоило бы меня: ведь, надо полагать, крушений поезда не бывает каждый день на одной и той же линии!

Однако до сих пор с нами не стряслось ничего страшного. Длинное и гибкое тело поезда жеманно извивается, он то тащится вверх, то сбегает вниз, скрипит на особенно крутых поворотах — одним словом, делает все что угодно, но нигде не останавливается. От страху пот льет с меня ручьями, а пассажиры, все до единого, даже французский монах, толпятся у окон, из которых открывается вид на все более углубляющееся ущелье, исторгающее у путешественников возгласы восхищения. Все они считают для себя обязательным любоваться пейзажем и делают это с непонятным для меня бесстрашием и слепотой людей, лишенных всякой фантазии.

Пейзаж как пейзаж! Справа — высокие горы, слева — еще более высокие горы, сосны, нависшие над пропастью скалы, а вдалеке — извилины дороги, преодолев которые наш неистовый червяк заберется на высоту тысяча пятьсот метров. Все пассажиры прильнули к окнам на одной стороне вагона; на другой стороне в качестве позорно трусливого противовеса остался один я.

Входит кондуктор-австриец и спрашивает у меня билет. Он для меня является единственной стабильной точкой в поезде и последней моей надеждой: от него мне, может быть, удастся узнать хоть что-нибудь относительно потенциальных опасностей. Я, конечно, тотчас же заговариваю с ним и с места в карьер расспрашиваю его о железнодорожных катастрофах.

— Все мы в руце божьей, — отвечает он.

Мое беспокойство растет. Откровенно говоря, мне хотелось бы, чтобы он сказал: «Даю честное слово, милостивый государь, что с вами ничего не случится». Волнуясь еще больше, я пытаюсь продолжить разговор:

— Это все верно, но я видел однажды, как поезд…

Низенький австрияк все еще не понимает, чего я от него жду, а мне крайне необходимо услышать хоть одну утешительную фразу или хотя бы узреть успокоительный жест. Вместо этого с чисто австрийской обстоятельностью он рассказывает мне известную историю о кирпиче, упавшем на голову прохожего, и каждое его слово бьет меня по голове, как тот самый кирпич, от падения которого никто не застрахован даже на благоустроенных городских улицах. Эта история с кирпичом, подводящая реальный фундамент под возможность любой катастрофы, окончательно выводит меня из себя. Я говорю ему:

— Поймите меня, прошу вас, я не особенно чувствителен ко всяким там кирпичам: они учтены мною как один из реальных факторов того опасного развлечения, которое мы обычно называем жизнью.

Кондуктор идет дальше. Он уже давно ничего не боится. Да и как может бояться человек, не имеющий на то ни времени, ни фантазии? На лице у него написано недоумение: он так и не понял, чего я от него хочу. Из этого, конечно, нельзя сделать вывод, что у кондуктора слишком крепкие нервы, — скорее всего у него психоз другого рода.

Страх мой становится все более мучительным. Вначале я еще кое-как борюсь с ним с помощью самовнушения, но, когда наш поезд вползает на склон какой-то неимоверно высокой горы, мною овладевает нестерпимое желание остановить его и сойти. Я уверен, что все мои читатели очень храбрые люди, совершенно не знакомые с подобным состоянием или знающие о нем только понаслышке. Охваченный страхом человек стоит в тамбуре и ждет, с отчаянием ждет, когда же наконец поезд остановится, а пока он этого ждет, ум его занят таинственными математическими, статистическими и психологическими выкладками. Все обдумав и убедившись в невозможности избежать катастрофы, человек остается в поезде и даже прилипает к окну. Он и вправду начинает верить, что в этой ситуации именно от него, от его поведения, от его спокойствия и бдительности, зависит все на свете. На поворотах такой пассажир внимательно наблюдает за машинистом, нет ли у того тревоги на лице, не высовывается ли он слишком из окна и так далее.

Поезд забрался уже очень высоко.

Природа в этих краях ослепительно прекрасна, величественна, грандиозна, — во всяком случае, так, по-видимому, считали все нормальные люди, облепившие окна поезда.

Вполне возможно.

Но для меня природа не прекрасна, не величественна и не грандиозна, а только страшна. Справа я вижу скалы, слева — пропасть. Бездна глубиной в восемьсот метров. Бог его знает почему, но, несмотря на все доводы рассудка, я охотнее упал бы с высоты двадцати, чем восьмисот метров. Когда у тебя с одной стороны скалы, а с другой — бездна, ты невольно размышляешь: если поезд сойдет с рельсов, то что произойдет — врежется ли он в скалы или свалится в пропасть? Ты с абсолютной точностью высчитываешь, что поезд обязательно свалится в бездну — это факт настолько бесспорный, что не стоит даже голову ломать насчет каких-то других возможностей. Ты уже дошел до такого состояния, что ставишь перед собой вопрос в следующей безумно храброй форме: а почему бы ему и не свалиться?

Ну так вот: стоит, значит, человек в тамбуре и занимается точным подсчетом вариантов крушения на логарифмической линейке своих нервов. А что случится, если поезд только сойдет с рельсов? А если он еще и перевернется? Ну а если сковырнется один лишь паровоз? Тогда… Так постепенно ты доходишь до того, как и поезд, и ты сам очутитесь на дне пропасти, ты уже видишь свое изувеченное тело, зажатое между двух чемоданов, со стоп-краном, торчащим у тебя из живота. Сомнений нет, избежать такого конца нельзя, но тут возникает последний вопрос: а что потом? И вот опять перед тобой целая куча вариантов. Да вы только взгляните, как мала и неприметна пропасть, по краю которой идет поезд, в сравнении с той, которую ты создал в своем воображении!

Последнее время железнодорожные составы слишком часто сходят с рельсов.

Хотя бы наш поезд замедлил ход! Как бы не так: об этом даже речи быть не может. Раскачиваясь на ходу, поезд выскакивает из одного тоннеля, чтобы тут же нырнуть в другой. Ты испытующе обводишь взглядом местность и радуешься, когда видишь нормальную землю, которая дает тебе возможность хоть немного успокоить нервы и приготовиться к новым безднам. Но вот впереди появилось нечто похожее на кошмар: ужасно высокое и узкое, а к тому же и ослепительно белое, и это нечто тянется метров на триста-четыреста. Наш поезд несется прямо туда.

Разве можно проскочить такое?

Паровоз, предположим, проскочит, но удастся ли и мне спастись? То самое «нечто», которое так меня пугает, носит короткое и звучное название: виадук. По словам господина, сидящего рядом со мной, этот виадук — «чудо австрийского железнодорожного строительства». Виадук специальной конструкции. Но почему специальной? Почему не обычной, такой, как принято? И вообще, что это значит — «специальной»? И почему наш поезд должен пройти именно по этому специальному виадуку? Да еще с такой скоростью! Хоть бы он остановился на минутку перед тем, как въехать на виадук! Хоть бы машинисту захотелось выпить стакан воды, спрыгнуть на землю и погладить плоскую грудь паровоза! Все что угодно, только не въезжать на этот виадук просто так, как будто… Остается сто метров, пятьдесят, тридцать, десять… Вдруг слышится скрип тормоза, но это не обычное вежливое поскрипывание и плавный толчок, а такой рывок, от которого все пассажиры падают друг на друга.

Я закрываю глаза, сжимаю кулаки, готовлюсь к бою, вернее — к смерти. Несколько мгновений я сижу, ничего не видя, поджилки у меня трясутся… Но вот поезд останавливается, хлопают двери, кондуктор соскакивает с поезда, пассажиры тоже, — я открываю глаза и вдруг слышу удивительно приятное, ласкающее слух слово, произносимое сразу несколькими голосами:

— Корова! Корова!

Никогда еще я не смотрел на корову с такой радостью. Я тоже схожу (вернее, спрыгиваю) с поезда, делаю несколько шагов вперед, насколько это возможно на узком виадуке, и вижу перед самым паровозом пеструю корову. Она стоит перед паровозом, не обращая никакого внимания на толпящихся вокруг пассажиров, обмахивается хвостом, стыдливо покачивает выменем, и вся она удивительно похожа на домашнюю хозяйку, любующуюся красотами природы.

Кондуктор ведет переговоры с начальником поезда. Скоро к их дебатам присоединяются и самые практичные по своей натуре пассажиры. Что делать с коровой? Провести ее по виадуку вдоль всего поезда? Нельзя: дорога одноколейная, и расстояние между рельсами и перилами моста слишком узко — моя милая, чудесная корова никак не поместится в этом пространстве! Слава богу! Столкнуть ее вниз с виадука? Исключено: всем известно, что у людей сердца добрые, поэтому о подобном варварстве и речи быть не может! Посадить корову в поезд вместе с туристами и паломниками? Тоже невозможно. Что же остается? Только одно: разрешить корове тихо и мирно следовать по виадуку. Пусть она шествует, одинокая и величавая, как давший обет мадонне пилигрим, идущий в Целл помолиться, полечиться святой водой, получить благословение, а возможно, и что-нибудь еще.

Так и сделали. После долгих уговоров корова тронулась в путь. Уговаривали ее все: кондуктор, начальник поезда, туристы, паломники, монахини и дети. Как они умоляли ее, как просили! Как им пришлось унижаться перед коровой-странницей.

Стояло чудесное утро, какое бывает лишь в Альпах. Снизу, из долины, доносился звон церковного колокола, туман поднимался к горам, а горы казались такими волшебными, что я все время ждал, когда на их вершинах появится Рюбецал, сказочный житель тевтонских лесов (мое воображение рисовало его в тирольских кожаных штанах с подтяжками, украшенными эдельвейсами).

На шее у коровы болтается колокольчик и мелодично позвякивает. Она идет, одинокая и гордая, качая из стороны в сторону своей глупой головой, по временам останавливается, смотрит вокруг, потом опять важно и степенно пускается в путь. Здоровая и прекрасная, шествует она по виадуку на высоте восемьсот метров.

Какая чудесная картина, какое отрадное зрелище, целительное для потрепанных нервов! На высоте восемьсот метров величаво выступает корова, а буквально у нее в хвосте плетется поезд. Путешествовать таким манером безопасно и восхитительно. Прибыть так степенно на богомолье к альпийской мадонне — дело славное и благородное. Корова вышагивает, обмахиваясь хвостом, отгоняя мух, торопить ее — занятие совершенно напрасное, поезду приходится соразмерять свою скорость с поступью коровы. Ее величавое спокойствие передается всем окружающим, в огромном вымени она несет уйму здоровья, ее превосходная уверенность в себе успокоительно действует и на мои чувства. Время от времени корова останавливается и ведет себя довольно непристойно, а паровозик целомудренно замедляет ход. Я с восторгом смотрю на то, что корова оставляет за собой на полотне, и шепчу про себя:

— Это лучше всякого брома!

Наше путешествие по виадуку длится по меньшей мере полчаса. Корова шествует перед поездом до самой станции, где останавливаются и она, и поезд. Пассажиры торжественно прощаются с ней и бегут в буфет пить пиво, закусывая его солеными хлебцами.

Утро поистине прекрасно. Сошедшие с поезда туристы в коротких штанишках и длинных чулках, с тирольскими шляпами на голове и с альпенштоками в руках толпятся у буфета и постепенно забывают о корове. А она все еще стоит на рельсах, предоставленная сама себе, гордая в своем одиночестве. Я высоко поднимаю кружку с пивом, подхожу к ней и говорю по-немецки, чтобы она могла понять:

— Твое здоровье, корова!

1938

Загрузка...