СМЕРТЬ ПАЛАЧА

Теперь я вам опишу со всей грустью, на которую я только способен, веселую историю смерти Томаша Шиндера, состоявшего на государственной должности исполнителя приговоров.

В 1637 году от рождества Христова по совершенно неизвестным причинам случилось так, что в прелестном маленьком монархическом государствочке, названия которого я не привожу уже хотя бы потому, что в виде исключения буду говорить здесь о добром короле, а все прочие глупые и злые короли могли бы подумать, что история написана о них, или (что еще хуже) сделать вывод о возможности существования хорошей монархии как организации вообще, — так, значит, в этом монархическом государствочке, в котором еще отец доброго короля Гудериха XIII казнил и убил столько людей, теперь, в 1637 году от рождества Христова, можно было наблюдать несомненные признаки пресыщения, благодаря чему не только верховным судьям, но и палачу не хватало работы. Попадался, конечно, иногда какой-нибудь закоренелый преступник, а то и несколько, деятельность которых давала повод для быстрого увеличения числа криминалистов, но и эти преступники, отчасти из-за инертности королевской демократии, отчасти же благодаря доброму сердцу его величества Гудериха XIII, вместо веревки обретали пожизненное заключение, из-за чего семья Томаша Шиндера окончательно разорилась. Надо знать, что мастер по исполнению приговоров получал заработную плату «с головы» и, хотя у него был домик и три хольда земли в селе, доходы его не могли покрыть в достаточной степени потребностей безбедного мещанского существования. В 1637 году всего два человека попали на виселицу — по государственным масштабам это сущая безделица, особенно если учитывать, что за выполнение такой ответственной работы, являющейся компетенцией самого господа бога, платили всего по тридцать серебряных форинтов с головы.

В довершение всех неудач один из двух приговоренных революционеров при вешании сорвался с веревки — что, во всяком случае, нельзя назвать пустячным случаем, — и начальство мастера Шиндера так рассердилось за это на своего подчиненного, что вычло из его и без того скудного жалованья десять серебряных монет. Таким образом, Томаш Шиндер своим безупречным мастерством за целый год заработал всего 50 (пятьдесят) форинтов, то есть сумму, совершенно недостаточную для удовлетворения потребностей своей почтенной семьи да, помимо того, все более настойчивых требований кредиторов. Учитывая все эти обстоятельства, мы вынуждены признать правоту Томаша Шиндера, который целыми днями сетовал на свою судьбу и никак не мог примириться ни со свойственным монархии гуманизмом, ни с редчайшим в истории добрым сердцем молодого короля.

По вечерам мастер Шиндер в трактире «У хриплого петуха» изливал свою пылкую, человеколюбивую душу перед благонамеренными согражданами. Хотя он и относился к королю с безусловным почтением, но все же горькие жалобы то и дело срывались с его уст:

— Нет, дальше терпеть невозможно! Его величество король всех милует. Поступая так, можно самое большее тешить собственную совесть. Люди же становятся разнузданными, тюрьмы битком набиты, а палач голодает! К чему все это приведет?!

Друзья утешали его:

— Не грусти, Томаш. Не может того быть, чтобы в скором времени не произошло несколько серьезных убийств, а смотришь, с божьей помощью, какой-нибудь революционный заговор раскроют, и тогда, вот увидишь, все пойдет на лад. Глядишь, и поумнеет наш король, ведь он еще так молод!

Но Томаш Шиндер только качал круглой лысой головой и твердил свое:

— Неприбыльное это дело — ремесло палача! Скверное ремесло! Вы думаете, что так уж много у нас убийц и преступников? Лишь я, палач, знаю, насколько еще сравнительно добры и честны люди: если бы это было не так, то мне не пришлось бы давать моему сыну на обед и на ужин один черствый хлеб, а кредиторы не подтачивали бы мою счастливую семейную жизнь. Да какая там счастливая семейная жизнь! Временами я уже чувствую себя лежебокой, сущим тунеядцем, когда вспоминаю, что вот этими моими трудовыми руками за весь год повесил всего двух человек! Что подумает жена о таком муже? Что я просто-напросто бездельник. Что подумает мой сын? Имею ли я право внушать ему прилежание и уважение к труду, когда я сам — и он это прекрасно видит — лодырничаю изо дня в день и голова моя седеет от вынужденного простоя? Ну а что мне остается делать? Могу сказать лишь одно: я завидую лавочникам, которые усердным трудом имеют возможность выправить свое бедственное положение, тогда как мне не к чему приложить свое старание.

Улрих Тотенвунш, знаменитый гробовщик, самый задушевный друг Томаша Шиндера из застольной компании трактира, поигрывая шелковым цилиндром, сказал задумчиво тем самым менторским тоном, к которому прислушивались не только в корчме, но, можно смело сказать, в целом городе:

— Дорогой друг, всем известно твое прилежание и трудолюбие. Поверь мне, что у нас нет никаких причин сомневаться в этом. Мы все прекрасно знаем, что если бы это только от тебя зависело, то в интересах своей семьи, для поддержания семейного престижа и благополучия ты перевешал бы всех в городе. Ты — примерный семьянин, дорогой друг мой, все мы этому свидетели!

На что Шиндер ответил скромно:

— Что ты! Оставь, пожалуйста! Ведь если бы я в собственных интересах готов был послать всех на виселицу, то чем бы я отличался от самых обыкновенных сумасшедших? Я вовсе не помышляю о каком-то изобилии! Жизнь приучила меня к умеренности! Пятнадцать повешений в год — вот, по моему скромному мнению, прошу покорно, тот минимум, который необходим не только для безопасности государства, но и для удовлетворения чисто материальных жизненных запросов моей семьи.

Так говорил Томаш Шиндер, но чем больше он поглощал вина, тем больше разглагольствовал о монархии, о гуманизме и прочих «недостойных мужчин слабостях», а к рассвету он высказывал уже такие дерзкие суждения, что достойно удивления было, как это его величество Гудерих XIII мог так спокойно спать под своим шелковым королевским одеялом.

Но в 1637 году от рождества Христова, а именно тринадцатого дня декабря месяца, произошли такие события, которые предоставили мастеру Шиндеру все основания ожидать поворота в его судьбе к лучшему. Дело было так. В этот день сын исполнителя приговоров, маленький Кашпар, пухлый и розовый как поросенок, играл во дворе с игрушечной виселицей, которую ему сделал отец: сначала он повесил пойманных кошками крыс, потом — пойманных крысами мышей и наконец — чтобы восстановить равновесие, — отправил на тот свет и мяукавших кошек, что, конечно, не является похвальным поступком, но все же показывает на известную твердость характера. «Пусть себе упражняется ребенок!» — сказал отец, хотя семья и не была слишком обрадована тем обстоятельством, что у малыша появляется неодолимая склонность к такому малоприбыльному занятию. Палачиха относилась к этому также неодобрительно и, когда речь заходила о будущем маленького Кашпара, лишь очень коротко резюмировала: «Что делать? Отцовская кровь!»

Итак, маленький Кашпар без устали предавался своей любимой детской игре, когда во двор вошел Улрих Тотенвунш, знаменитый гробовщик.

— Я принес тебе, дорогой друг, хорошую новость, — сказал он, как всегда слегка нараспев. — Я только что из города, где уже все толкуют о том, что наша бдительная полиция раскрыла заговор семи революционеров, которые хотели покончить с монархией, а вместо нее провозгласить республику. Их судьба, дорогой друг, предопределена! Семь революционеров! Да еще за один раз! Выше голову! Удача не покидает своих избранников, а всемогущий и справедливый господь не оставляет своею милостью любимого им палача!

Но так как Улрих Тотенвунш славился своей привычкой говорить в нос, то невозможно было понять и безоговорочно утверждать, звучит в его словах насмешка или нет.

Во всяком случае, услышав эту прекрасную новость, Шиндер пригласил гостя в дом, усадил в кресло, угостил палинкой и обстоятельно расспросил о революционном заговоре. Как вообще случилось все это? Нет ли смягчающих вину обстоятельств? Будут ли преступники повешены? Повесят ли всех семерых?

Улрих Тотенвунш успокоил своего друга: по его мнению, были все основания надеяться на благоприятный исход дела. Однако жена Шиндера Розамунда пережила уже в своей жизни столько разочарований и столько раз убеждалась в бесконечном милосердии Гудериха XIII, что только вздохнула и неуверенно сказала:

— Дай бог, чтобы муж мог наконец подзаработать: ведь у него так давно нет никакого дела!

Улрих Тотенвунш пригнулся пониже к столу и доверительно сообщил:

— Теперь у вас есть все основания надеяться на лучшее. В этом не может быть никаких сомнений! В планы революционеров входило свержение всех высокопоставленных лиц, они хотели посадить самых обыкновенных крестьян и мастеровых на такие места, которые принадлежали всегда лишь титулованным особам или родовитым дворянам. Его величество, дорогие мои друзья, в этом случае, безусловно, поставит первоочередной задачей защиту общественного порядка, отказавшись от безграничной доверчивости, которая уже не раз являлась причиной невзгод для таких достойных людей, как, например, собственный палач его величества.

Тем временем мастер Шиндер выпил уже три стопки: одну за короля, другую за себя и третью за своего гостя. Он все больше и больше проникался верой в будущее: крепкий напиток и случайная улыбка судьбы возбуждали в нем радужные надежды. Розамунда — идеальная жена и мать — с горячностью объясняла гостю:

— Семь повешенных! Это, считая минимум по тридцать серебряных форинтов с головы, составит двести десять форинтов. Очень приличная сумма по нынешним временам! Мы уплатим все долги, да еще и останется кое-что. Купим новое постельное белье, праздничный костюмчик Кашпарчику, сапоги мужу, да и сама я не могу же вечно ходить голой. Тогда и монахов, приходящих за подаянием, мы не отошлем с пустыми руками!

— Совершенно верно! — подхватил гробовщик. — Что могут подумать бедные люди о нашем короле, когда они видят, что даже о своем исполнителе приговоров он не заботится должным образом?

— Так оно и есть, — поддакнула Розамунда. — Это позор для его величества. Но, может быть, теперь мы оправимся. Должна вам сказать, господин Тотенвунш, что вот приближается наш любимый праздник святого рождества, совсем мало времени осталось до него, а у нас нет денег даже для покупки приличной елки. Но с семи революционеров… — ну, скажем, с шести: ведь с нашим добрым королем никогда нельзя быть уверенным, — все-таки нам перепадет достаточно, чтобы мы могли отметить наш любимый праздник… — так закончила свою речь госпожа Шиндер, и было видно, что под ее огромной грудью теперь бьется успокоенное сердце.

Томаш Шиндер сделал жене замечание:

— Не забегай вперед! В данный момент у нас нет ни гроша за душой, да и откуда знать: может быть, ввиду массового повешения мне заплатят не с каждой головы, а за всех оптом? Гудерих XIII — добрый король, в этом сомневаться не приходится. Но именно из-за своего чуткого сердца его величество всегда проявляет больше внимания к приговоренным преступникам, чем к тем должностным лицам, которые вынуждены содержать свои семьи. Все это со временем, безусловно, приведет к ослаблению общественной безопасности.

Улрих Тотенвунш встал на защиту короля:

— Самым характерным признаком ослабления общественной безопасности как раз и является печальная судьба нашего исполнителя приговоров. Но я все же уверен, что в скором времени все изменится к лучшему. По моему глубокому убеждению, для людей, источник дохода которых зависит от степени преступности наших сограждан, временные затруднения никогда не могут стать окончательной катастрофой! Выше голову, друг мой Томаш! Провидение всегда помогает честным людям.

Улрих Тотенвунш на прощанье опрокинул еще одну стопку, крепко и сердечно пожал руки хозяевам, водрузил на голову цилиндр и удалился из дома.

Во дворе он дружески похлопал по плечу маленького Кашпара: мы, мол, оба мужчины!

— Расти большой! — сказал он мальчику и нетвердыми шагами поплелся по заснеженной дорожке к ветхой калитке.

Новости, принесенные Улрихом Тотенвуншем, соответствовали действительности: через несколько дней верховные судьи собрались, чтобы решить судьбу семи революционеров. Последовали полные волнений дни. Томаш Шиндер прилежно посещал судебные разбирательства, ни за какие сокровища мира не согласился бы он пропустить хоть один день; он первым являлся в зал заседаний и, вытаращив глаза, внимательно следил за всем происходящим. Ничто не ускользало от его взгляда: он контролировал показания, производил расследования, все обнюхивал, все высматривал, был куда бдительнее судей. Он страшно боялся, что судьи могут признать преступление недостаточным и установят слишком мягкое наказание; поэтому, когда взор председателя суда случайно останавливался на нем, Шиндере, он негодующе тряс головой, чтобы этим жестом подчеркнуть свою преданность монархии. Вообще палач вел себя на суде крайне несдержанно: громко высказывал свое одобрение и еще громче возмущался, так что председатель суда был вынужден несколько раз призывать его к порядку или предостерегающе постукивать карандашом по столу. Семь революционеров держали себя с совсем не подобающим их положению спокойствием; мастер Шиндер находил, что они ведут себя слишком высокомерно, выступают, как на митингах, и в словах их не чувствуется никакого раскаяния, даже не на все вопросы судей они склонны отвечать.

— Мерзавцы! — воскликнул палач полным ненависти голосом, за что и получил от судьи выговор, отягощенный пятью форинтами штрафа.

А дома жена и маленький сын палача с напряженным интересом ждали, как повернутся события. Раскрасневшийся Кашпарчик так и ловил каждое слово отца, а мадам Розамунда приходила в отчаяние всякий раз, когда в рассказах мужа ей чудилось появление смягчающих обстоятельств. На третий день судебного разбирательства случилась-таки беда: выяснилось, что один из семи революционеров якобы даже ничего не знал о деятельности своих товарищей по обвинению.

— Тридцатью форинтами меньше! — охнула Розамунда. — Теперь уже остается только сто семьдесят пять форинтов, если вычесть пять форинтов штрафа, да и эта сумма все еще под сомнением.

Однако безоблачно хорошее настроение исполнителя приговоров и его вера в светлое будущее поднимали настроение семьи. Все было бы прекрасно, если бы кредиторы не потребовали срочной продажи с торгов трех хольдов земли дома Томаша Шиндера в покрытие долгов. Это с их стороны явилось предупреждением палачу, что из предстоящего вознаграждения он должен будет немедленно и полностью расплатиться со своими долгами. Кредиторы, как известно, люди нетерпеливые: лавочник не будет даром кормить человека, даже если этот человек — палач; сапожник поставит в счет кожу (она у него не краденая!), не говоря уже о затраченном времени; а столяр, при всем своем уважении к семье палача, не за спасибо привел в порядок супружескую кровать Шиндеров, которая в марте прошлого года после многолетней службы вышла из строя. Одним словом, кредиторы взбунтовались и без зазрения совести, не соблюдая никаких приличий, требовали денег. Они явились прямо к дому палача, остановились посреди двора неподалеку от игрушечной виселицы и начали громко требовать то, что им причитается, в противном же случае грозили конфисковать у палача все его снаряжение. Но палач, известный своим добросердечием, и теперь обратился к разъяренным кредиторам с проникновенной речью:

— Господа, я прошу у вас всего лишь немного терпения. Я надеюсь, что верховный суд завтра уже обнародует приговор по делу семи революционеров, и я имею основательные причины надеяться на то, что их приговорят к смертной казни. А ведь семь человек, господа, считая по тридцать форинтов с головы, это составит кругленькую сумму в двести десять форинтов, более чем достаточную для покрытия всех ваших претензий.

Кредиторы отнеслись к предложению палача недоверчиво. А что если преступников не приговорят к смерти? А вдруг Гудерих в последний момент расчувствуется? А если повесят всего двоих, что тогда будет? В конечном счете не могут же они ставить удовлетворение своих справедливых требований в зависимость от судьбы семи революционеров. Это просто смешно!

Но кроткий взгляд мастера Шиндера, симпатичная мордашка маленького Кашпара и отчаянные мольбы мадам Шиндер все-таки оказали свое воздействие на кредиторов, и они наконец объявили:

— Будем надеяться, что удача наконец-то улыбнется и вам и нам, и от всего сердца желаем мастеру Шиндеру получить свои деньги. Мы ведь тоже люди бедные, нам каждый грош дорог. Желаем успеха!

С этими словами кредиторы вежливо раскланялись и ушли.

Приговор, вынесение которого ожидалось со дня на день, уже давно перерос границы личной заинтересованности палача: можно без всякого преувеличения сказать, что дело семи революционеров приобрело общественный резонанс. Ближние и дальние соседи мастера Шиндера, его кредиторы и кредиторы его кредиторов, совсем не считаясь ни с какими приличиями, каждые полчаса приходили совершенно открыто и без всякого смущения к нему во двор справиться о ходе процесса, бились об заклад, взвешивали шансы, прикидывали возможности. Уже два дня как мадам Шиндер снова пользовалась некоторым кредитом у мясника, и это лишний раз подтверждало уверенность населения в неизбежности смертного приговора суда. По вечерам у дома палача собиралось много народу. Широко открыв глаза, слушали они мастера Шиндера, делившегося своими прогнозами, и так как семь повешений казались все более вероятными, то и отношение соседей к семье Шиндера становилось все более сердечным и дружелюбным. Эта сердечность принимала иногда даже преувеличенные формы: люди так заботились о мастере Шиндере, что, хотя его заплывшее жиром тело могло бы и в одной рубашке вынести легкие предрождественские холода, они укутывали его шею теплым платком, нахлобучивали ему на голову цилиндр, чтобы их милый палач, не дай бог, не простудился, а если он чихал или откашливался, то на дорогого должника смотрели с явным беспокойством. Недаром Улрих Тотенвунш в своем обычном двусмысленном тоне заявил:

— Ничего не скажешь, людям присуща любовь к своему палачу!

Постепенно в дом исполнителя приговоров Томаша Шиндера стали наведываться люди со всей округи: приходили из Позенфельде, Круменау, Бланкенхорста, Шамфельда, Цвиттерау и Дюнекирхфельда, усаживались вокруг разукрашенной желтыми и синими изразцами печки, оживляли выпивкой эти уютные вечерние сборища, превращенные ревностной заботливостью кредиторов и рассказами мастера Шиндера об особо интересных случаях из его профессии в незабываемо приятные, овеянные семейным теплом беседы.

— Расскажи-ка Томаш, — обращался к хозяину гробовщик, — как это было с тем храбрецом, что в последний момент выдернул голову из петли?

И Томаш рассказывал, украшая свое повествование милыми подробностями, так живо и занятно, что отблеск огня из печки освещал лишь одни раскрытые рты и внимательные глаза слушателей, сидевших на низеньких скамейках.

— Да, доложу я вам, — заявил Улрих Тотенвунш, показывая на палача, — этому человеку цены нет!

Ровно за три дня до рождества наконец-то ожидалось обнародование приговора. Взволнованные кредиторы разбудили в этот день Томаша Шиндера, как говорится, с первыми петухами. Они принесли ему на дорогу фляжку золотистой палинки и мягкую сдобную булку, не забыв снабдить его также добрыми пожеланиями и мудрыми советами, а Улрих Тотенвунш сказал ему на прощанье:

— Спокойствие, дорогой друг! Попомни мое слово: всех семерых поручат повесить тебе во имя служения справедливости, все пойдет как по-писаному, и кредиторы благословят твое имя. Храни тебя господь, дорогой Томаш! Да сопутствует тебе во всем удача!

А Томаш, опершись на изгородь и слегка смущенный такими торжественными проводами, обратился к друзьям с ответным словом:

— Благодарю вас за вашу доброту, а главным образом за доверие. Обещаю не разочаровать вас. По моим расчетам, сегодня пополудни обнародуют приговор, завтра представят этот приговор на подпись его величеству королю — да не покинет его энергия, необходимая для счастливого царствования! И если он тут же во славу божию подпишет все семь приговоров, то приговоренные проведут ночь в камере смертников, а на другой день на рассвете или самое позднее в полдень… — Тут Шиндер обеими руками воспроизвел в воздухе акт повешения с таким совершенством и реальностью, что даже многое в своей жизни повидавшие кредиторы зажмурили глаза.

— А в сочельник к вечеру наш друг Шиндер сможет уже вернуться домой, если все обойдется благополучно, — добавил Тотенвунш.

— С помощью божьей все пойдет как по маслу, иначе и быть не может, — отозвался Томаш. — Что же касается остального, то все так и будет, как сказал мой уважаемый друг Улрих Тотенвунш. В святой сочельник к вечеру, а может быть и на час-другой раньше, я буду уже дома! А ты, Розамунда, — обратился он к жене, — приготовь все для праздника, купи красивую высокую елку, убери ее получше, приготовь ужин повкуснее, а если тебе что-нибудь понадобится, без колебаний обращайся к нашим дорогим друзьям… Я уверен, что они тебе во всем помогут…

— Предоставим кредит… — послышалось с разных сторон.

— Да и как не предоставить под такое обеспечение! — прищелкнул языком Дракмешер, мясник, уверявший всех, что язык у него достигает тринадцати сантиметров.

— Спасибо, друзья, — закивал головой Шиндер, — благодарю вас за вашу доброту. Имейте доверие ко мне, к богу, а после всего этого и к королю.

Кредиторы, возведенные в благородную степень друзей, уже настолько освоились с мыслью о семикратном смертном приговоре (потому что, к счастью, все же оказалось, что и седьмой был революционером), настолько были уверены в немилосердии судей, что ни одному из них даже в голову не пришло сомневаться. Они всей толпой проводили Томаша Шиндера до самой околицы, еще раз сердечно попрощались с ним, и Томаш зашагал по направлению к городу.

Тяжелые сапоги исполнителя приговоров равномерно постукивали по слегка присыпанному снегом шоссе между двумя рядами стройных тополей, а верные друзья махали ему вслед носовыми платками до тех пор, пока он, дойдя до опушки леса, окончательно не скрылся за поворотом дороги.


В положенное время, то есть 24 декабря 1637 года, в сочельник, исполнитель приговоров вернулся к себе в село.

Он шел по шоссе слегка неуверенной походкой, очевидно под воздействием выпитых в городских кабаках вин. Его друзья, почитатели, последователи, кредиторы (все эти понятия теперь уже слились в одно) ждали его у первого поворота шоссе, и, когда показалась массивная фигура Шиндера, с опушки леса послышались громкие крики: «Ура!»

— Да продлит тебе бог жизнь! — воскликнули они все нестройным хором, как это у нас принято.

Они были догадливыми людьми и поэтому сразу поняли значение красивых пакетов с подарками, на которых в виде рождественского герба красовались маленькие еловые ветки. Палач был обвешан этими пакетами, как рождественская елка. Они висели у него на пуговицах пальто, торчали из карманов и из-под мышек, а некоторые он просто держал в руках. Томаш Шиндер был очень добрым человеком и охотно делил радости жизни с семьей и друзьями, поэтому он не позабыл ни о своем друге гробовщике, ни о жене Розамунде, ни о сыне, ни о некоторых особенно отличившихся своим терпением кредиторах. Благосклонность судьбы не сделала его спесивым: палач с благодарностью принимал случайные улыбки фортуны, и голос его звучал почти приглушенно, когда он обратился к окружившим его друзьям:

— Всех семерых!

— Значит, все-таки не шестерых? — спросил мясник, который еще не успел приодеться к празднику и в своем окровавленном фартуке резко выделялся среди остальных.

— Нет, нет! — улыбнулся Шиндер. — Смертный приговор для всех семерых.

Тут уж, конечно, посыпался на него целый град возбужденных вопросов. Кредиторам не терпелось узнать подробности. Что говорили революционеры? Каково было их настроение? Как прошло повешение? Да рассказывайте же, дорогой господин Шиндер. Как это произошло?

— Трык и готово? Одного за другим всех семерых? — спрашивал Дракмешер, показывая на своей собственной шее, как, по его представлению, должны были затянуться веревки на шеях у революционеров.

— Нет, — сказал наконец Шиндер с каким-то ледяным бесстрастием. — Приговор еще не приведен в исполнение.

— Что?! — воскликнули все хором. Опять посыпались вопросы, но теперь в их голосах звучало совсем другого рода волнение. — Как прикажете это понимать, господин Шиндер? Их еще не повесили? А подарки?.. Что значат все эти пакеты?..

— Да говорите же! — неистово заорал Дракмешер и положил свою огромную, как лопата, ладонь на плечо палачу.

Шиндер опять улыбнулся и слегка отодвинулся от мясника.

— Успокойтесь… Неужели вы подумали?.. Речь идет только о том, что исполнение смертного приговора отложено по вмешательству церкви на первый день после рождества, для того чтобы не нарушить благочестия святого праздника.

— Сколько в этом такта! — заметил Улрих Тотенвунш. — А я уж было подумал, что наши судьи оскандалились… Но тем больше я теперь радуюсь, что мне не приходится разочаровываться ни в судьях, ни в церкви.

— Правильно! — присоединился к нему мясник, и на его суровых губах появилась улыбка.

— Конечно, правильно! Значит, князья церкви не дозволили повесить трупы семи революционеров на рождественскую елку. Они, вероятно, подумали, что это не слишком подходящее украшение для нашего любимого праздника, — снова вмешался гробовщик и даже приподнял свой цилиндр перед князьями церкви. И хотя всем это показалось подозрительным, никто не мог с уверенностью сказать, содержится в словах гробовщика яд насмешки или нет.

Общее настроение, температура которого из-за невыполнения приговора хотя и на короткий миг, но все же понизилась, теперь снова поднялось, особенно когда кредиторам было сообщено, что палач даже получил от государственного прокурора господина Штенкенбаха (того самого, который в свое время способствовал получению Шиндером должности палача) солидный аванс, а в хорошей осведомленности этого сановника никто не мог сомневаться.

Даже чрезмерная щедрость, проявленная Шиндером при покупке подарков, не огорчила кредиторов. Палач и палачиха пригласили их к себе на елку, и кредиторы с притворной скромностью приняли изъявления благодарности Розамунды и маленького Кашпара за метровую колбасу, сафьяновые туфли, изготовленные за полцены, и за маленькие сапожки из такой прочной кожи, что им износу не было.

Был рождественский сочельник, и каждый, кто хотел, мог убедиться в этом, взглянув на нарядную елку, на ее блестящие украшения, на уютно устроившегося на самой ее верхушке Иисусика; это было видно также по висящим на елке орехам, небольшим яблочкам и бубликам и, наконец, по кольцу, которое мастер Шиндер привез с собой из города, а теперь повесил на ветку и, по словам Улриха Тотенвунша, «хотел этим кольцом еще раз, но уже более основательно скрепить свой брак с Розамундой».

Зажгли свечи, и Кашпарчик в бархатном костюмчике стоял с разинутым ртом около елки вместе с мясником, портным, аптекарем и патером Шамдичем, когда Шиндер вдруг обратился к гостям с такой речью:

— Я чуть не забыл вам сказать, — произнес он тоном, каким обычно говорят люди, ничего не забывшие, а просто не пожелавшие сообщать доброй вести в неподходящий момент, — его величество издал новый указ об оплате труда исполнителя приговоров.

Дрожащие огоньки свечей отражались на изразцовой печке, заигрывали с розами и лавровыми листьями на резном буфете и на высоких спинках стульев, а маленький Кашпар нетерпеливо торопил присутствующих:

— Давайте же петь! — умолял он, зная, что в момент, когда зажигаются свечи, полагается петь: «Oh Tannenbaum, oh Tannenbaum, wie grün sind deine Blätter!»[11]

Но мать строго остановила Кашпарчика:

— Отец подаст знак, когда надо будет петь!

Томаш Шиндер продолжил свою речь:

— Одним словом, как вам известно, плата за повешение с головы равнялась до сих пор тридцати серебряным форинтам. Впредь — вследствие того, что его величество по неизвестным мне причинам не желает устанавливать для меня месячного жалованья, о чем я чрезвычайно сожалею, — плата за исполнение приговоров будет выдаваться следующим образом: за восемь повешений в год мне будут платить по пятьдесят серебряных форинтов с головы, свыше восьми, вплоть до десяти, — сорок и только свыше десяти — по тридцать.

— Да ведь это чудесно! — прервал Шиндера Дракмешер с неуместной для рождественского настроения живостью. — Гудерих Тринадцатый — великий король, да будет благословенна его мошна!

Все радовались, что число подлежащих повешению революционеров не превышает восьми: таким образом, мастер Шиндер получит за каждого из них по пятьдесят форинтов, а это сумма вполне солидная, даже если ее распределить на двенадцать месяцев.

— Вот это настоящий рождественский подарок, дорогой мой Шиндер! — сказал Улрих Тотенвунш.

— И именно к рождеству явил свою милость господь наш Иисус Христос! — воскликнула большегрудая Розамунда, и глаза ее затуманились слезами.

В наступившей тишине присутствующие молча возносили благоговейную хвалу богу и королю. Даже свечи на елке начали трещать от их умиленных вздохов. Тихая радость объяла всех и подарила все остальные человеческие чувства. Настроение было торжественное.

— Триста пятьдесят форинтов! — сказала Розамунда и молитвенно сложила толстые пальцы.

— Хорошенькая сумма! — вздохнул Дракмешер, следуя примеру палачихи.

— А что касается революционеров, то на наш век их вполне хватит! И я вам скажу даже, что их становится все больше. Вот увидите, дорогие друзья, их число будет возрастать с каждым годом, несмотря на все старания нашего высокочтимого друга Шиндера! — и Улрих Тотенвунш, чтобы в свою очередь молитвенно сложить руки, был вынужден надеть на голову цилиндр — тот самый цилиндр, с которым он не хотел расставаться ни за какие сокровища мира.

— А теперь споем, — заявил Томаш Шиндер, и все присутствующие запели хором, растроганно, фальшиво и очень громко, чтобы на небе обязательно услышали эту рождественскую песнь. А звуки неслись ввысь, парили, прославляли красоту и радость жизни, возвещали о семейном счастье, переполнявшем весь этот скромный дом.

Всех собравшихся у Шиндера сплотило еле уловимое веяние братской любви, они стали необычайно вежливыми и говорили друг другу одни комплименты. Розамунда то занимала гостей, то хлопотала на кухне, в чем ей помогала сварливая соседка госпожа Гинзельмахер. В кастрюлях весело потрескивали жирные шкварки, на сковороде жарилась индейка, дразня аппетит хрустящей корочкой, а на кухонном столе красовался крендель с маком — подарок пекаря.

Тем временем гости уселись вокруг огромного дубового стола на стульях с высокими спинками. Стол ломился от обилия вкусных и ароматных яств, прозрачных вин и пенящегося пива.

Это был настоящий сочельник, осененный звездами и месяцем, веянием ангельских крыл, запахом еловых веток, чарующим духом рождества, расслабляющим энергию и усыпляющим разум. Настроение у гостей все поднималось, они много пили, много ели и пели нестройным хором. Глубокий бас Улриха Тотенвунша гудел, как орган, заполняя всю комнату. На коленях у него устроился маленький Кашпар, успевший посидеть у всех кредиторов, и хотя по временам глаза его еще открывались, он давно уже крепко спал.

Около полуночи, когда все собрались в церковь к рождественской мессе, гробовщик снова зажег свечи и сказал:

— Да будет мир, благоденствие, здоровье!

— Аминь! — ответили ему остальные хором. Тембр голосов у всех был разный, но это слово все произнесли с одинаковым благоговением.

Они вышли из дому и пошли по запорошенной снегом дороге в церковь.


Однако на рассвете произошли странные события.

За Улрихом Тотенвуншем, королевским гробовщиком, невзирая на рождественский праздник, был прислан конный гонец с приказом немедленно явиться в город, да не куда-нибудь, а прямо в королевскую канцелярию. Там его встретил сам камергер его величества Хагеншеперл и велел немедленно изготовить тридцать гробов.

— Пусть это будут глазированные, богато украшенные гробы, подтверждающие глубокий траур его величества, — сказал Хагеншеперл, грустно уставившись в одну точку.

— Хорошо, господин камергер, — почтительно ответил Улрих Тотенвунш, теребя двумя пальцами поля цилиндра, — я с моими подручными сейчас же приступлю к делу. Вот только, принимая во внимание святой праздник, придется подручным заплатить немножко больше. Что же касается моего вознаграждения…

— За деньгами дело не станет, — прервал его Хагеншеперл, — можете предъявить нам такой счет, какой вы найдете нужным. Я хорошо знаю, что на рождество бывает особенно много расходов, деньги так и плывут.

— Да, плывут, — вежливо согласился гробовщик, — а кроме того, осмелюсь почтительно напомнить, что вот уже лет десять как не было ни одной сколько-нибудь значительной эпидемии — ни тифа, ни холеры, да и чума наблюдалась лишь изредка, — и за все тридцать лет моей профессиональной деятельности я очень редко получал такие крупные заказы.

Улриху Тотенвуншу очень хотелось знать, какой смертью умерли люди, для которых понадобилось немедленно изготовить тридцать гробов, да еще глазированных. Но в ответ на все его вопросы камергер только вздыхал и отделывался ничего не значащими фразами.

— Могу вам сказать лишь одно, — произнес он наконец, — что только по милости божией я заказываю вам эти гробы, вместо того чтобы самому находиться в одном из них.

— Эпидемия? — настаивал гробовщик.

Но камергер его величества поднес указательный палец к губам и прошипел:

— Т-с-с!

Улрих Тотенвунш низко поклонился, взмахнул цилиндром и, пятясь к дверям, промолвил:

— Какова бы ни была причина, я благодарю вас за то, что смогу повесить эти тридцать гробов на мою бедную рождественскую елку, которая в этом году осталась бы совсем не украшенной. Вера горами двигает! — закончил он, уже выйдя из комнаты, надел цилиндр и поспешил вниз по мраморной лестнице.

Любопытство, мучившее гробовщика, было вполне естественным. Он стал расспрашивать во дворце (где у него было много знакомых среди мастеровых, поваров и лакеев) о тайне тридцати гробов. Но сколько он ни выпытывал, люди прикладывали указательный палец к губам и произносили: «Т-с-с!»

Лишь от одного из слуг добился он более подробного объяснения. Это был некий Зюнецке, который уже давно работал во дворце и поднимался все выше по должностной лестнице: сначала он был поваренком потом купал королевских собак, заведовал кухонными помоями, подметал лестницы, поливал цветы в горшках, и, наконец, его придворная карьера увенчалась чином подавальщика. Кроме того, он был родственником Улриха Тотенвунша — правда дальним: седьмая вода на киселе — старшим сыном троюродной сестры гробовщика. Этот самый Зюнецке рассказал Тотенвуншу, что справедливый король Гудерих, будучи страстным грибником (это увлечение переходило у него в манию), отправился в королевские леса и там собственноручно набрал грибов для рождественского ужина. (Король время от времени угощал своих гостей так называемыми грибными ужинами, на которых присутствовала вся дворцовая знать.) Все кушанья, начиная от супа и кончая тортом, были приготовлены из одних грибов. Никто не смел от них отказываться, конечно, из уважения к королю.

— Значит, они отравились грибами! — воскликнул гробовщик.

— Т-с-с! — прошептал Зюнецке. — Пора бы вам уже отвыкнуть, дорогой дядюшка, называть вещи своими именами.

— Ты прав, — ответил Тотенвунш, — это большой недостаток. Но что я могу поделать, если в жизни случаются такие вещи, которые возбуждают человеческое любопытство. Поэтому я и прошу тебя, дорогой племянник, не обижайся на мой возглас: в него я вложил всю свою верноподданническую радость по поводу счастливого спасения нашего короля — радость, которую я не могу не испытывать и как человек вообще и как слуга короля в частности. Только провидение могло спасти нашего любимого монарха от этих ядовитых и коварных грибов!

— Т-с-с! — прошипел опять Зюнецке. — Мы вторгаемся в очень опасную область. Для выражения подобных мыслей нужны более плотные стены и совсем слабенький голосок.

— Вот мое волосатое ухо, шепни в него, — еще больше загорелся любопытством гробовщик и, сняв цилиндр, приблизил свое, действительно волосатое ухо к толстым губам Зюнецке.

— Это было ужасное дело, — зашептал ему на ухо племянник, — страшное и таинственное, как все вообще в королевском дворце.

— Представляю, что за удар это был для доброго сердца нашего короля!

— Да! — согласился Зюнецке. — Я видел, что он сегодня вместо обычных шести яиц всмятку съел только одно, да и то неохотно. И выглядел он неважно: бледный, глаза красные от бессонницы, под ними темные круги, а его руки, руки короля, дрожали.

— Эти благословенные руки! — сказал гробовщик, пристально глядя на королевского подавальщика, как бы желая проверить впечатление, произведенное словом «благословенные», но, поскольку Зюнецке не реагировал на него, Улрих Тотенвунш продолжал: — Одного я все-таки никак не пойму…

— Спрашивайте, может быть, я и смогу дать вам ответ, — заметил Зюнецке с превосходством сведущего человека.

— Значит, король сам не ел грибов?

— Вы угадали, дядя, — ответил королевский подавальщик.

— А почему?

— Его величеству, как всегда, ужин подавался отдельно.

— Понимаю, — глубокомысленно сказал Улрих Тотенвунш и выбил всеми пятью пальцами на лежащем рядом цилиндре ту самую дробь, которую научился выбивать еще совсем молодым солдатом на королевском барабане.

— А кроме того, его величество вообще ни к чему не притронулся. Только после ужина, когда гостями был съеден грибной торт, король в сопровождении своей свиты подошел к огромной сияющей украшениями елке и изволил скушать один из висевших на ней апельсинов. По знаку его величества в залу вошли лакеи с длинными палками; они потушили люстры, а затем зажгли сотни разноцветных свечей на елке. О, как это было прекрасно, дорогой дядя, прекрасно и божественно, когда с верней галереи зала послышались звуки органа и пение хора, к которому присоединились голоса гостей, и хвалебный гимн вознесся к небу, славословя господа бога нашего. Его величество стоял перед елкой, и я видел своими глазами, как на его королевских очах показалась слеза. И вдруг, когда песнопение еще не замолкло, генерал Троммельхен, этот доблестный рыцарь, начинает шататься, ему становится плохо, он бросается к выходу и, еще не дойдя до двери, делает нечто, совершенно беспримерное при царском дворе; а вслед за ним Шнеттендорф, главный королевский судья, перестает петь, и его тоже тошнит. Рвота охватывает всех присутствующих. Генералы фон Рибау, Иелленсдорф, Книккехерд, Шёнессер, Бреккендорф, Гинзельнест и Шухаффер, граф Тирпау, барон Цулейндер и, конечно, сам канцлер Пуккендорф — все шатаются, стонут, охают, извиваются в судорогах и, поддерживаемые лакеями, оставляют зал. Дорогой дядюшка, я никогда до этого не видел такой ужасной картины и, прошу вас, не расспрашивайте меня дальше: даже воспоминание об этих грибах настолько ядовито, что мне самому становится плохо.

— Ну а король? Что было с королем? — настойчиво расспрашивал гробовщик.

— Не знаю. Помню только, что его величество ни на что не жаловался и с ним ничего не случилось.

— На то он и король! — с подчеркнутым почтением воскликнул Улрих Тотенвунш.

— Да ведь он знал, отлично знал, какими грибами угощает своих гостей в этот сочельник!

И Зюнецке рассказал дяде все подробности этой грибной трагедии; говорил он на том смешанном полупридворном языке, на котором изъяснялись слуги королевского дворца, и по его тону чувствовалось, что поступок Гудериха не вызывает нареканий на дворцовой кухне. По словам Зюнецке, именно в сочельник король пожелал избавиться раз и навсегда от всех, кто называл его милосердие недостойным и мешал ему быть добрым. Таким образом, его величество вознамерился любой ценой отделаться от тех, кто упрекал его даже тогда, когда он миловал преступников, приговоренных верховным судом к смертной казни: король не хотел брать на свою совесть последствия того, что естественно вытекает из насильственных мероприятий и самой профессии монарха.

— Понимаю, — сказал гробовщик, — его величество убрал с дороги всех тех, кто мешал ему быть добрым. Безумный мир! Добрый убивает злых, чтобы иметь возможность быть добрым.

— И делает это при помощи ядовитых грибов, — присовокупил Зюнецке.

— Понимаю, — опять повторил Улрих Тотенвунш.

— Ошибаетесь. Ничего вы не понимаете.

— Почему ты так думаешь? — удивленно посмотрел на него гробовщик.

— А вот почему… Придвиньтесь ко мне поближе… Это такая тайна, что даже самому себе о ней говорить не следовало, но именно потому, что это такая огромная, страшная тайна, она так и рвется наружу… Так вот, именно в этот день, двадцать четвертого декабря утром, его величеству принесли на подпись смертный приговор семи революционерам. — Улрих Тотенвунш от волнения надел цилиндр на голову и стал крутить гербовые пуговицы на придворном костюме Зюнецке. — Граф Пуккендорф, канцлер, положил бумаги на стол его величества. Именно в этот момент я принес его величеству завтрак, обычные шесть яиц всмятку, и, соблюдая верность традициям, стоял, вытянувшись в струнку, с подносом в руках, ожидая, когда его величество кончит завтракать.

— Ну, и?.. — спросил гробовщик. В его выпученных глазах так и светилось теперь жгучее любопытство.

— Король прочитал приговор и сказал: «Нет, дорогой Пуккендорф, об этом не может быть и речи. Я этого не подпишу. Как вы могли даже представить себе такое? Именно сегодня, в канун рождества? Я? Смертный приговор? Да еще семерым?». Пуккендорф расшаркался, проглотил застрявший у него в горле комок и зло сказал: — Значит, нет? — «Нет!» — ответил его величество. Пуккендорф опять: — Значит, снова помилование? — «Значит, снова, помилование! Вообразите, Пуккендорф, опять помилование, разве это не ужасно?» — И Пуккендорф опять королю: — Да, ваше величество, это ужасно, потому что это ведет к ослаблению королевской власти, как бы это сказать, к ее развалу, к распаду… — А его величество тут и говорит канцлеру: «Не настаивайте, Пуккендорф! Запомните раз и навсегда, что я гуманный король, что мне присвоен эпитет «Добрый»! Были ведь Александр Великий, Ричард Львиное Сердце, Иван Грозный, а я… я — Гудерих Добрый… Именно так Пуккендорф!.. И вы должны с этим смириться». Его величество очень разгневался. Как? Пытаться убедить его, чтобы он подписал смертный приговор семерым, пусть даже революционерам, да еще в сочельник утром! Скомпрометировать этим свою добрую славу, ореол христианского милосердия, с таким трудом приобретенный им в должности монарха. Нет. Не-е-ет! И тут король заговорил таким тоном, каким он и должен отдавать приказания: «Слушайте, Пуккендорф! Все семеро, приговоренные к смерти, подлежат помилованию. Передайте им мой привет, мои добрые пожелания, а кроме того, я приказываю, чтобы мой придворный повар Кнеппельшен приготовил для них чудесный торт из тех же самых грибов, которыми я собираюсь угостить сегодня за ужином главных людей моего королевства…» — Что такое, дорогой дядя? Что с вами?

Услышав последние слова племянника, Улрих Тотенвунш свалился как подкошенный. Он пытался заговорить, но, несмотря на все старания, не мог произнести ни слова. Он задыхался от мучительных спазм, глаза его выкатились из орбит. Зюнецке побежал за водой и долго опрыскивал дядюшку, пока тот не пришел наконец в себя и не поднялся на ноги. Разгладив помявшийся при падении цилиндр, гробовщик сказал племяннику на прощанье:

— Никогда бы я не подумал, что этот мир все-таки именно такой, каким я его себе представлял.


Только поздно вечером пешком добрался Улрих Тотенвунш до своего села, так как на обратный путь из дворца ему не дали лошади.

Как сообщить теперь эту новость исполнителю приговоров? Он знал, что подобное известие может тяжело ранить чувствительную душу мастера Шиндера.

Полный сомнений, гробовщик направился в дом палача. Из трубы гостеприимно шел дым. В уютном домике царили тишина и покой. Розамунда сидела у камина с вязаньем в руках. Маленький Кашпар уже спал в своей разрисованной цветами кроватке, а его отец стоял около деревянной бадьи и был занят делом.

Улрих Тотенвунш еле слышно поздоровался и поставил свой цилиндр на один из стульев с высокой спинкой.

— Всегда за работой, — сказал он, подходя к бадье, в которой мокла веревка.

— Приходится, — ответил ему Томаш Шиндер. — Вот готовлюсь. Веревку надо вымачивать, так как сухая не скользит и затягивает процесс удушения. Это не гуманно.

— Какой ты добрый! — заметил гробовщик, и Шиндер, как всегда, не понял, серьезно он это говорит или нет.

— Каждое ремесло требует своих методов. Чтобы веревка стала мягкой и скользящей, ее надо размачивать; для этого в воду необходимо добавлять не только мыло, но и соль: она-то и смягчает коноплю. Я храню тайну этого раствора, куда в определенных дозах добавляю еще имбирь, перец и лавровый лист. Так делали и мой отец, и мой дедушка, а они-то смыслили кое-что в своем ремесле, хотя в те времена веревкой работали совсем мало: тогда в моде был топор… Принеси чего-нибудь закусить нашему милому гостю… — обратился вдруг Томаш Шиндер к жене, прервав себя на полуслове.

Розамунда тотчас же встала со своего места, положила рукоделие на скамеечку и поспешила в кухню, чтобы нарезать для гостя только что купленную в кредит ветчину, розовую, с широкой кромкой сала. Гробовщик некоторое время молча смотрел на своего друга Томаша, потом короткими толстыми пальцами коснулся руки палача и таинственно шепнул:

— Брось ты эту веревку!.. Случилась беда!

Томаш выпрямился.

— Что такое? — спросил он испуганно.

Тотенвунш был далек от мысли сообщать своему другу всю историю, услышанную от Зюнецке. Удар, который он должен был ему нанести, сам по себе был настолько велик и тяжел, что совершенно излишне усложнять вопрос запутанными государственными делами. Томаш Шиндер, по простоте душевной, все равно не сможет разобраться в придворных интригах. А недостойное чувство зависти к гробовщику только приведет к ссоре. Мы упомянули о зависти, которой безусловно бы поддался Томаш Шиндер, ибо он счел бы несправедливым терять плату за повешение семи революционеров (семь раз по пятидесяти форинтов!), в то время как Улрих Тотенвунш получает заказ на тридцать дубовых гробов по повышенной цене, прямо как рождественский подарок… Поэтому гробовщик поступил совершенно правильно, когда сказал палачу всего лишь:

— Увы, наш добрый король…

— Помиловал? — воскликнул Томаш и в ожидании ответа даже глаза зажмурил от страха, а так как гробовщик продолжал молчать, то исполнитель приговоров вытащил из бадьи веревку, похожую на нежащуюся в луже огромную змею. Нечего удивляться тому, что гробовщик так долго обдумывал свой ответ: ведь этот вопрос поставил перед ним одновременно несколько юридических, моральных и всяких других проблем. Страшно подумать, что его величество испробовал грибной яд на семи революционерах, которых он только что помиловал, сославшись на святость рождества, и заменил, таким образом, веревку ядовитыми грибами. Поэтому мы считаем вполне правильным, что в ответ на вопрос палача Тотенвунш сначала только закивал головой, а затем очень тихо, благоговейно зашептал палачу в самое ухо:

— Да, Томаш, да. Он их помиловал…

Томаш перебросил веревку через плечо, закрыл глаза, как бы не желая видеть суровой действительности и крушения всех своих надежд, затем пошатнулся, задрожал мелкой дрожью, побледнел и тут же опять покраснел: в этой смене цветов нашла выражение его внутренняя борьба. Его душа, подобно Лаокоону, сражалась со змеями фактов. При виде таких страданий гробовщик счел долгом поддержать убитого горем друга, сказав ему как можно внушительней:

— Выше голову, Шиндер! Ты должен понять, что верноподданные должны быть готовы ко всяким неожиданностям не только тогда, когда их король злой человек, но и тогда, когда он добрый.

— Мерзавец! — вырвалось у палача из самой глубины души.

Гробовщик понял, к кому относится это восклицание, и нашел вполне справедливым такой взрыв чувств.

— Мы всего лишь прах, — заговорил опять гробовщик. — Достаточно одного королевского вздоха, чтобы рассеять нас как пепел, и нам не остается ничего другого, как взывать к божьему правосудию, хотя оно и является, по мнению многих, не чем иным, как санкцией земного правосудия. Выше голову, дорогой Томаш! Недостойно ни вас, ни вашего мастерства так падать духом…

Тем временем в комнату вернулась Розамунда, обхватив обеими руками поднос с розовой ветчиной, хлебом и двумя большими кружками пива. Пышная пена переливалась через край. Гробовщик, желая помочь своему другу Томашу, резко сказал его жене:

— Помилованы!

Нет, Розамунда не уронила подноса на пол, а поставила его даже как-то особенно торжественно на стол, сама же ухватилась за подол передника, прижала его ко рту и еле слышно с тоской во взоре выдохнула:

— Это невозможно!

— В жизни все возможно! — ответил ей гробовщик.

— Загонит нас в гроб этот добрый король… — прошептала госпожа Шиндер и с христианским смирением склонила голову.

В комнате воцарилась тишина. Ни Томаш, ни его жена не знали, какими словами излить свое страшное разочарование. Улрих Тотенвунш понял, что бывает такое горе, которое не требует ни участия, ни сочувственных слов, и людей в подобном состоянии лучше всего оставить наедине с их горем. Поэтому он взял в руки цилиндр и, не притронувшись к заманчиво пахнувшей ветчине, направился к двери.

— Покойной ночи, — промолвил он с порога и, верный своей привычке, низко поклонившись, взмахнул цилиндром.

Безысходное горе настолько притупило все чувства в Томаше Шиндере и его супруге, что они ничего не ответили гробовщику. Тот открыл дверь и вышел наружу, в сверкающую звездами рождественскую ночь.

Первая пришла в себя госпожа Шиндер.

— Что нам теперь делать? — спросила она и развела своими толстыми, как окорока, рукам.

Томаш ничего не ответил. Он был бледен, как луна в ненастную ночь.

Мы не хотим искусственно раздувать интерес к нашему рассказу, скрупулезно описывая, как разделись и легли в постель супруги Шиндер, как нарушали тишину еле слышные, робкие вопросы Розамунды, разбивавшиеся о твердокаменные утесы молчания ее мужа, как слова ее постепенно перешли во вздохи, а вздохи в храп. Розамунда заснула.

Но Томаш не мог сомкнуть глаз. Видения толпились около его кровати, мятущееся воображение боролось с кредиторами и со стыдом, душа его оплакивала крах прекрасных семейных надежд, вместе с которыми рухнула счастливая троица: покой, уважение, уют.

Время уже близилось к полуночи, когда Томаш поднялся со своего ложа. Он надел домашние туфли, натянул на себя кожаные штаны и кожаную куртку, чтобы не простудиться, перекинул через плечо ту самую веревку, что еще вечером с такой профессиональной заботливостью мочил в составе, секрет которого знали лишь палачи, и на цыпочках вышел из комнаты.

Если бы кто-нибудь увидел теперь Томаша Шиндера, то сразу бы заметил, как изменился кроткий взгляд его воловьих глаз, какими они стали мутными, налитыми кровью и как набрякли, раздулись вены на его толстой шее. Вот он идет, шатаясь как пьяный, мимо дома, пересекает двор, проходит около игрушечной виселицы своего сына Кашпара; его ноги в домашних туфлях глубоко проваливаются в снег, но он неуклонно приближается к абрикосовому дереву, с которого летом они собрали так много плодов. Если бы Розамунда или маленький Кашпар не спали таким глубоким сном, они бы увидели, как Томаш Шиндер в последний раз обвел взглядом их уютный дворик и весь этот занесенный снегом мир. Перед его глазами вставал документ о помиловании семи революционеров, которым король собственноручно выносил смертный приговор своему верному палачу! И еще они увидели бы, как Томаш Шиндер, хоть и дрожащими руками, но с полным знанием дела вешает себя на самой толстой ветке абрикосового дерева, с которой при этом осыпается снег.

На небе, яркие и блестящие, перемигивались вифлеемские звезды, а в семье Томаша Шиндера спали все трое: Кашпар посапывал в своей постельке, Розамунда храпела на семейном ложе, и только один Томаш уснул в вертикальном положении беззвучным и беспробудным сном.

1934

Загрузка...