ФЛАМИНГО (Толкование формализма)[18]

В низеньком и очень узком помещении кафе «Гаити» у огромной «машины» для варки кофе стояла белокурая Маргит в розовом халатике и с розовой лентой в волосах; ее стройные ноги были здесь самым привлекательным зрелищем.

Над немногими столиками кафе, в искусственном полумраке, освещаемом лишь тусклыми лампами, носились голубые облака густого дыма, дурманящего и плотного, как вата, дыма наполовину выкуренных дешевых сигарет. В утренние часы в таких маленьких кафе обычно сидят «изгнанники» особого рода. Они теснятся у крохотных столиков и разговаривают шепотом, потому что в таком узком помещении даже вздох подымает вихрь, сметающий разрезанные пополам бумажные салфеточки, крошечные чашечки и легкие металлические пепельницы, отзывающиеся глухим звоном на каждый стук и без труда гнущиеся, если нажать на них локтем.

За шаткими столиками размещалось человек десять. Все они знали друг друга и коллективно покупали в соседнем гастрономе маленькие булочки, разрезая их пополам, чтобы вложить внутрь тоненькие кусочки дешевой колбасы. В кафе они заказывали себе только черный кофе и иногда съедали по крохотному бутербродику, который вместе с буфетной стойкой, полумраком, свистящей машиной для варки кофе и мучительно приглушенной интимностью возбуждал у этих молодых людей и девушек ошибочное представление о высшем свете и обо всей вселенной. Человек, попадавший сюда впервые, не мог понять их разговоров, хотя они изъяснялись не на воровском арго и не на языке городских окраин. Их язык был какой-то чудовищной смесью из жаргона люмпен-пролетариев (вернее, из пародии на этот жаргон), из диалектизмов разных районов Венгрии, искаженных и употребляемых в шутливом значении, удивительных сокращений, с помощью которых они избегали употребления длинных фраз, и, наконец, из знаков, понятных одним лишь посвященным. На столиках грудами лежали книги (и какие толстые книги!), авторучки, карандаши, рукописи и главным образом стихи, стихи, стихи — в невероятном количестве и самых немыслимых сочетаниях.

В описываемый нами день в «Гаити» было особенно людно.

Вокруг сдвинутых вместе столиков сидело тринадцать человек, которым белокурая Маргит (волосы бедняжки с каждой неделей становились все светлее) без конца приносила стаканы лимонада и бутерброды.

Земанек сидел на своем обычном месте, бледный как смерть, глядя вокруг большими горящими глазами. Его лоб устремлялся вверх, производя почти комический эффект. Синие жилки на висках взволнованно трепетали.

Земанек никогда и ничего не писал, ни единого слова, но, если бы это от него зависело, он смог бы уговорить всех жителей Венгрии писать стихи; он заставил бы их бросить любую работу, оторвал бы их от повседневных занятий, так как свято верил, что в каждом человеке дремлет поэт, хороший или плохой, но обязательно поэт, которого необходимо пробудить волшебной силой слов, а все остальное — пустяки.

Земанек сидел посередине дивана, обтянутого цветастым ситцем, ел хлеб с маслом, посыпая его огромным количеством соли, и казался бледнее, чем обычно. Лицо у него было покрыто ярко-рыжей щетиной, глаза горели испепеляющим огнем. Длинными, нервными пальцами он потянулся к толстой рукописи на столе.

— Сколько здесь всего стихов? — спросила Мела, мечтательная декламаторша, которая уже дважды читала на дневных спектаклях женского общества «Песнь песней».

— Тридцать, — ответил нормировщик с фабрики фетровых колпаков (он же поэт) Петер Протовин и нехотя выпустил изо рта дым дешевой сигареты.

Милчек, уже признанный поэт, два стихотворения которого были напечатаны в газете, и две строчки из них знали все посетители «Гаити» (в это кафе вообще невозможно было ходить тому, кто не знал по крайней мере этих двух «всемирно известных» строк:

Все рухнуло, в грязи по горло все мы, —

Одно осталось: сочинять поэмы),

— словом, этот самый Милчек сидел в конце стола, делая вид, что он не имеет никакого отношения ко всему происходящему, что ему до смерти надоело и «Гаити», и весь мир, и даже великий, божественный маг Земанек с кроличьими глазами.

Марци (фамилии его никто не знал) — организующее начало кафе «Гаити» — как всегда, держал в руке карандаш, которым быстро записывал все выступления на мраморной доске стола. Несмотря на многочисленные обязанности, Марци в свое время написал семь или восемь стихотворений; особенно прославился его «Продавец подписных изданий», а также еще одно стихотворение в библейском духе, которое Мела, мечтательная декламаторша, собиралась включить в свой репертуар, состоявший пока из «Песни песней».

Мы приведем здесь знаменитое стихотворение Марци о продавце подписных изданий, так как не хотим брать на себя ответственность за утайку этого произведения искусства. Вот оно:

Читатель, крови мы одной,

Но разные у нас с тобой

Доходы.

Приобретя сей том, заметь,

Ты мне поможешь одолеть

Невзгоды.

Два пенгё стоит этот том,

А переплетенный притом —

Три двадцать!

Далее вместо послесловия следовало стихотворное заклятие:

Если ты не купишь книги этой,

Век тебе покоя не видать,

И, подстать бездарному поэту,

Вечно вирши будешь ты слагать.

Однако библейское стихотворение Марци было еще более знаменитым, и даже у великого ценителя стихов Земанека оно вызывало одобрительное прищуривание глаз. Это стихотворение неоднократно декламировала Мела в кафе «Гаити», и пользовалось оно таким успехом, что даже Маргит, официантка кафе, почувствовала себя беременной стихами, как тут же выяснилось из записки, положенной ею рядом с чашечкой кофе, поданной Земанеку:

Я пьяна, как пробка в штофе,

Истекаю я стихом,

Он течет, как черный кофе,

Черный кофе с молоком.

Он звенит, как полый бак,

Ухает, как пушка.

Кто читает, тот — дурак,

Но Земанек — душка!

Лишь поэзию Протовина в «Гаити», не знал никто за исключением Земанека Великого. Поэтому, когда Петер Протовин, который был так мал ростом, что сидя не доставал ногами до полу (дотянуться в сидячем положении до пола было самой тайной и самой большой мечтой его жизни), положил на стол, боязливо и застенчиво, свои свежеиспеченные стихи, всеми присутствующими овладело волнение.

В Марци тут же пробудился организаторский и журналистский дух, и он стал интервьюировать Петера:

— Название сборника?

— Опус первый, — ответил Петер, опустив голову. — Подойдет? — Относительно заглавия тут же разгорелись споры. Милчек усмехался.

— Ну-ка, Земанек! — подгонял он великого Земанека, щетинистое лицо и постоянно слегка склоненную на бок голову которого окружал ореол красноватого света лампы.

Тринадцать человек сидели вокруг стола, тринадцать фанатиков — вздорных и болтливых. У них уже вошло в привычку подкарауливать слова Земанека, ждать, что он скажет, и те, кто верил в него, по существу еще ни разу не обманулись в своих ожиданиях.

Скрипачка Лотти (никто и никогда еще не слышал, как она играет на скрипке, только мозоль у нее под подбородком свидетельствовала о том, что она занимается именно этим родом искусства) сказала:

— Опус первый? О боже, все зависит от того, как это понимать!

Земанек взорвался:

— Что значит «понимать»? Что значит «как»? Чего ты там мудришь? Часами сидишь, воды в рот набрав, а потом вдруг такую глупость выпаливаешь!

Лотти промолчала, а Земанек продолжал развивать свою мысль:

— Во всяком случае, «Опус первый» — скверное заглавие, слишком спесивое. Нет в нем никакой скромности. Ни-ка-кой.

Протовин вздрогнул и заерзал на стуле. Земанек продолжал:

— Ночью (я никогда не сплю по ночам) я придумал несколько названий для этого сборника. Я проработал над этим до трех часов утра.

— Представляю себе, — съехидничал Милчек, — как бушует твой отец, когда ему приносят счет за электричество…

— Иуда! — зашипел на него Земанек. — Предаешь своих друзей, предаешь их дух! Ну, валяй, Милчек! Это ведь тоже талант. Так вот, как я уже сказал, я придумал несколько названий. Прошу вашего внимания. Я особенно настаиваю на следующем: «Умирания», или еще: «Да здравствуют умирающие!», или: «Если даже ползком…», или такое твердое, многозначительное, поразительное название: «Не я!» Или, например, импрессионистическое заглавие, мне оно очень нравится, как небольшое видение: «Белые слова на зеленом лугу…»

— Чудесно! — внезапно закричал Милчек. — Но, может быть, было бы лучше: «Зеленые слова на белом лугу…»?

— Дурак! — сказал Марци и тут же написал это слово на мраморе стола.

Земанек продолжал:

— Но из всех заглавий самым подходящим я считаю: «Как бы не так!» Произнося подобное заглавие, человек словно отмахивается ото всего с тихой покорностью. Ведь в нем звучит усталое, умное, даже мудрое превосходство. Жизнь хороша? Как бы не так! Жизнь плоха? Как бы не так! Красива? Как бы не так! Безобразна? Как бы не так! Кроме того, по моему мнению, стихи, из которых я взял эти слова, лучшие стихи сборника. «На горе голубоватой…» Послушаем эти стихи! Продекламируй их нам, Мела.

Мела встала с места, или, лучше сказать в этом случае, поднялась, сложила молитвенно руки на груди и стала декламировать, то закрывая, то открывая глаза, как бы желая этим подчеркнуть свое вдохновение. Читала она стихи искусственно пониженным голосом:

На горе голубоватой с изумрудною лопатой

Два фламинго огнекрылых хохотали от души.

Два фламинго в целом мире и отшельника четыре,

А всего, выходит, восемь — все такие крепыши.

Как бы не так, как бы не так!

Даже ножниц маникюрных там, в чертоге вихрей бурных,

Невозможно было явно отыскать в конце концов,

Чтобы ворон, желтый ворон, все окинув жадным взором,

Приобресть бы мог в рассрочку четверть фунта леденцов.

Как бы не так, как бы не так!

Кот лишь только длиннохвостый над закатною коростой

На плече мохнатом тучи словно памятник сидел,

Но на лапище злодейской вдруг небесный полицейский

С наблюдательностью редкой сандалету углядел.

Как бы не так, как бы не так!

А фламинго и монахи разрыдались в лютом страхе,

И лопаты в снег вонзили и, мрача печалью зрак,

Друг на друга поглядели и в заоблачном пределе

Прошептали: «В самом деле, господи. Как бы не так!»

Как бы не так, как бы не так!

Земанек слушал стихи, закрыв лицо руками. Когда Мела кончила декламировать, он воскликнул:

— Грандиозно! Поистине грандиозно! Какая музыкальность! Какая глубина! Да вы понимаете эти стихи? Понимаете?

Он подозрительно посмотрел на своих апостолов: все они взволнованно ерзали, некоторые опустили глаза, другие большими глотками пили лимонад.

— Ну, — продолжал Земанек, — кто будет так любезен и все объяснит нам? Может быть, ты, Марци?

Карандаш в руках у Марци провел линию по мрамору стола.

— Эти стихи являются символическим выражением того самого выражения, которое, как бы это сказать…

— Садись! — прекратил его страдания Милчек. — Правильнее всего было бы, чтобы сам маэстро Протовин прокомментировал свои стихи. Не скажет ли он нам, если сможет, в чем их смысл?

— Да ни в чем, право, ни в чем, — ответил Петер, потом сам удивился сказанному и спросил: — А разве обязательно должен быть смысл?

Земанек даже присвистнул.

— Ни в чем? Ты говоришь: ни в чем? Так слушай же, и вы все слушайте. Я объясню вам, в чем смысл этого стихотворения, распознать которое гораздо проще, чем разгадать кроссворд, нужно лишь иметь музыкальное ухо (да, ухо и сердце!), надо иметь для этого особый слух, улавливающий поэзию.

«На горе голубоватой…» — говорит поэт, желая подчеркнуть, что эта гора — вершина человеческого существования, куда только в исключительные моменты жизни могут подняться мужчина и женщина, вернее, самец и самка, практически — два полюса животной сексуальности, то есть два фламинго.

Для того чтобы правильно понять символическую образность стихотворения, нужно кое-что знать о птицах фламинго. Прежде всего надо знать, что эти птицы с чудесным оперением, которых называют еще огненными птицами, никогда не живут в горах, а только на побережье морей или других больших водных просторов и всегда большими стаями. Почему же тогда поэт помещает своих фламинго на вершину горы? Почему? Почему? Потому что этим он хочет символизировать путь, проделанный человеком, существование которого в самых древних формах началось в глубине морей и больших вод и чудесная дорога которого ведет к высочайшим вершинам. Чтобы до конца постичь образность этих стихов, необходимо еще знать, что мясо фламинго пригодно для еды, что их перья служат украшением, язык и мозг птиц считались деликатесом еще у древних римлян. Но больше всего напоминают эти птицы человека своей способностью легко привыкать к неволе. Именно благодаря этой особенности символика поэта становится еще трагичнее. И этот человек-фламинго, вознесенный воображением поэта на вершину горы (перестань строить глупые гримасы, Милчек!), стоит там радостно хохочущий, с лопатой, и обратите внимание, с изумрудной лопатой в руке. Но почему же с лопатой, скажите мне, дорогие друзья, почему с лопатой? Этой лопатой поэт хочет символизировать труд, тот постоянный и вдохновенный труд, с помощью которого фламинго прошли полный борьбы путь от моря до вершины горы. Вы теперь, конечно, можете спросить, а почему же лопата должна быть изумрудной? Но я вижу по вашим лицам, что вы и сами уже поняли: лопата должна быть окрашена в зеленый цвет надежды, победоносного ожидания, в цвет оптимизма, ведь это и есть орудие человеческих достижений. Именно так.

Фламинго, огнекрылые птицы поэта, стоят на верхушке голубоватой горы с изумрудными лопатами в руках и хохочут. Два фламинго символизируют миллионы людей, два фламинго и… (теперь вы снова удивитесь?)… четыре отшельника. Давайте разберемся, какое значение имеют эти четыре отшельника? Четыре отшельника: наука, искусство, любовь и справедливость. Отшельники-монахи, которых так и представляешь одетыми в рясы, в эти длинные одеяния, благодаря которым их облик делается еще торжественней. Там, на голубоватой горе, куда возвел их поэт, они выглядят скульптурными памятниками, олицетворяющими помощников человека; монахи — друзья огнекрылых птиц, воплощающих в себе людей.

Таким образом, мы видим, что на горе были два фламинго и четыре отшельника, значит, всего их было шесть? Казалось бы так, но поэт без всяких объяснений заявляет, что два фламинго и четыре отшельника будет восемь. Почему это нужно поэту? Откуда черпает он силы для такого коренного переворота во всей математике? У него имеются эти силы, друзья мои, потому что он настоящий поэт. Я абсолютно уверен: как частное лицо он не подвергает сомнению истину, что два плюс четыре будет шесть, но как поэт, производя такое безумно смелое математическое действие, он хочет показать превосходство поэзии над ничтожными научными истинами, заявляя, что у него, поэта, два плюс четыре будет не шесть, а восемь; начиная с сегодняшнего дня для него это так. Что за фантастическая отвага и поэтическая красота! Я беру на себя смелость сказать: поэт и не должен принимать к сведению, что два плюс четыре равняется шести; поэзия перестала бы быть поэзией, если бы поэты так строго придерживались аксиом науки. (Я очень рад, дорогая Лотти, что вы слушаете меня с таким вниманием, только, прошу вас, не кивайте беспрестанно головой, вам не идет это.) Так! А теперь перейдем к следующей строфе. Подняв своих двух фламинго и четырех монахов на вершину горы, поэт сталкивается с несовершенствами, от которых страдают даже те, кто достиг столь большой высоты. Здесь нет даже маникюрных ножниц (да, вы не ослышались, здесь нет маникюрных ножниц), и вы, конечно, удивлены, зачем понадобились поэту именно ножницы и притом маникюрные? Я вам сейчас это растолкую. Это самый глубокий, самый чистый поэтический экспрессионизм, с которым мы встречаемся в мировой литературе. Поэт не колеблется назвать первый из отсутствующих предметов, который приходит ему в голову. Он мог бы назвать и что-нибудь другое, указать на еще какую-нибудь нехватку. Он мог бы, например, сказать что даже больших библиотек или публичных домов нет на вершине горы. Но зачем ему это говорить? Зачем он должен называть другие вещи, отсутствующие на горе, зачем ему унижать себя, когда ему недостает именно маникюрных ножниц? Это и есть настоящая художественная правда.

Поймите, только благодаря исключительной смелости поэт поставил в начале строчки первое, пришедшее ему в голову: маникюрные ножницы! Ассоциации божественной поэзии неисповедимы. Стоит поэту упомянуть отсутствие маникюрных ножниц, как ему тут же приходит на ум ворон, но не черный ворон, о котором могли бы подумать многие, и не белый ворон, о котором подумал бы каждый только из духа противоречия. Поэт думает о желтом вороне (да, хотя тебе это и кажется удивительным, Марци!), Именно о желтом вороне, о котором мог подумать только он один, а если этого ворона в действительности не существует, то теперь он будет существовать по той простой причине, что замечательный поэт подумал о нем в своем прекрасном стихотворении.

Этот поэт осмелился утверждать, что желтый ворон существует, значит, поэт действительно видел такого ворона, но, конечно, не на земле, где его могли бы видеть многие, а в мире своей фантазии, куда, кроме него, никто не может проникнуть, и где, безусловно, летает такой вот желтый ворон. Абсолютно напрасны всякие споры об этой чудесной птице, поскольку поэт утверждает, что ворон был именно желтым, а ему самому это известно лишь потому, что ворон предстал пред ним таким в его воображении. Но если что-либо появляется где-то, совершенно неважно где, значит, оно существует. А что это именно так, что наш поэт не лжет, мы можем установить из того факта, что до сих пор никто, кроме него, не видел желтого ворона. Если же поэт увидел такого желтого ворона в действительности или в своем воображении, то у него (у поэта) не может быть никакой причины скрывать от человечества существование чудесной птицы. Поэтому вполне естественно, что у ворона (не у черного и не у белого, а у желтого!), у такого исключительного ворона должны быть совершенно иные запросы по отношению к окружающему его миру, чем у всех остальных обычных воронов. Значит, нет ничего удивительного в том, что желтый ворон хочет купить себе четверть фунта леденцов. Я поставлю вопрос иначе: почему бы ворону и не съесть четверть фунта леденцов, если этот ворон желтый? Ведь он принадлежит не к пернатому царству: это ворон нашего поэта. Почему же тогда ему не иметь некоторых странностей, если они символизируют отсутствие необычности, особенности фантазии непривычного и возбуждают в нас ненависть ко всякой обывательщине.

Могут ли быть какие-нибудь сомнения, дорогие друзья, в том, что поэт считает самого себя желтым вороном, и это именно он, достигший вершин, так беден, что не может купить себе даже в рассрочку четверти фунта самых дешевых леденцов? Но это, милые друзья, еще не все. Неожиданно — и, по-видимому, без всяких на то причин — появляется на сцене кот. Мы, конечно, можем задать себе такой вопрос: что вдруг понадобилось здесь коту? В первый момент кажется, что наш поэт просто закрыл глаза и ему в быстрой последовательности пришли в голову слова: фламинго, маникюрные ножницы, ворон, кот. Зачем в начале новой строчки появляется новый персонаж? Да еще кот?! Поэт играет этим словом, оно ему кажется красивым и твердым, как орех. Да ведь это символ огня, здоровья, мужественности. Он весь полон жаждой любви. Для него даже горные вершины уже недостаточно высоки, он стремится к небу, лезет на облака, предпочитает мохнатое плечо тучи, символизирующее могучие силы, чтобы на нем посидеть в компании звезд и месяца. Значит, кот забрался выше, чем фламинго, и они перед ним всего лишь обыкновенные существа, стоящие на горе с лопатой, которая теперь не выглядит уже такой изумрудной. Фламинго смотрят на кота, взбирающегося все выше, к самому божьему престолу. И вдруг неожиданно появляется небесный полицейский, выход на сцену которого оправдывается, с одной стороны, рифмой, с другой стороны, божественным происхождением, символизирующим в данный момент нравственный порядок. И вот, дорогие друзья, зоркие глаза полицейского немедленно пронзают или, лучше сказать, низводят до его настоящей сущности рьяно стремящегося к небу кота, потому что у кота на лапе сандалета. Именно так, как я сказал: сандалета. Только истинное вдохновение могло подсказать поэту этот образ, с чудесной простотой раскрывающий нам сексуальное убожество человечества. Вы, конечно, уже поняли? Сандалета — это символ приниженности, угнетения, попустительства и подавления. На лапе у кота, победоносно рвущегося к небу, опьяненного одержанными победами, для которого даже вершина самой высокой горы оказалась слишком низкой, на лапе у этого кота мы видим предательский знак — сандалету. Поэт, простота выражений которого доведена почти до абсурда, всего-навсего сообщает нам, что полицейский увидел на лапе кота сандалету. Мы даже не знаем, была ли сандалета лишь на одной лапе у кота или на двух? Более правдоподобным, конечно, кажется нам, что символические сандалеты были у кота на обеих лапах, но поэт говорит лишь об одной лапище, на которой полицейский увидел сандалету. Может быть, поэт сошел с ума? Не-е-ет! Поэт всего лишь очень точен. Он преследует вполне определенную цель, когда говорит об одной сандалете: этим самым он хочет показать, что задачей и средством поэзии никогда не может быть стремление к истине на основании выводов, сделанных из двух или большего количества одинаковых фактов. Или, говоря более простыми словами, в своем воображении поэт, конечно, видит две сандалеты на двух лапах у кота, но он ни за что не скажет одно и то же о двух одинаковых вещах, когда достаточно сказать только об одной.

— Довольно! — закричал Милчек. — Хватит, Земанек! Это невыносимо!

— Сожалею. От всего сердца сожалею, но я должен продолжать, — ответил Земанек и вытер ладонью пот со лба.

Петер нагнулся вперед. Его глаза испытующе и вместе с тем испуганно воззрились на Земанека.

— Продолжай, пожалуйста, продолжай! — попросил он своего друга и закурил сигарету.

— Продолжаю. Конечно, продолжаю, — очень серьезно ответил Земанек. — Перехожу теперь к толкованию последней строфы стихотворения. Итак, мои дорогие друзья, можно ли удивляться, что после столь чудесного изображения жизненных недостатков и фантастической нищеты в последней строфе мы встречаемся с рыдающими в лютом страхе фламинго и монахами? Как же им не плакать, если они стоят на вершине горы, взобраться на которую стоило им такого большого труда? Как же не рыдать им над символической трагедией желтого ворона и ужасной судьбой кота в сандалете, сидящего на туче? Как же им не рыдать? И вопреки всему, что еще остается делать фламинго, как не взяться за лопаты и не приступить снова к работе, повторяя друг другу: «Как бы не так, как бы не так!»

Я вижу на ваших лицах верные признаки непонимания и удивления. Вы, конечно, спрашиваете себя, что хочет сказать поэт этим своим вечным рефреном: «Как бы не так, как бы не так»? Наш поэт, именно потому, что он поэт, ничего не принимает на веру, значит и самого себя: искусство и смысл этого искусства бесконечно преследуют его. Иначе говоря, поэт верит в справедливость, но знает, что у всякой правды есть два конца, он знает, что, только обозревая мир с обоих полюсов, можно приблизиться к видению того мира, о существовании которого и должен подать весть поэт. Или, другими словами, мир плох и несовершенен, как мы это видим из символического образа желтого ворона, но поэт чувствует, что такой вывод сделан при обозрении мира с одного лишь полюса. Поэтому он тут же ставит эту истину под сомнение и говорит: «Как бы не так, как бы не так!» Теперь вы поняли? Как бы не так! Жизнь хороша? Как бы не так! Жизнь плоха? Как бы не так! Это грамматически неправильное выражение в поэтическом тигле становится чудесным сплавом. Как его надо понимать? Выражение состоит из четырех слов, являющихся четырьмя основными столпами жизни: как, бы, не, так. Первое слово «как» заключает в себе вопрос, за которым должно следовать продолжение, объяснение; «бы» выражает сомнение и в то же время показывает связь, можно даже сказать — коллективность; и тут же следует отрицание «не» — возражение, символизирующее собой развитие и прогресс; и, наконец, гордое и утверждающее «так»! Как бы не так! Какие глубины таятся в этом выражении! Какие глубины содержит в себе стихотворение в целом! Как велика поэзия! Из-за голубого тумана слов проглядывает сияющий смысл…

— Чудесно! Грандиозно! — рыдающим голосом завопила декламаторша.

Но Земанек еще не кончил.

— В поэзии все должно быть неясно, все непонятно! В понятном для всех нет тайны, а поэзия без тайны не влечет, не может привлекать… Только туман, ту-ман, о вы, поглотители тумана!..

— Он лазит по поэзии, как червяк, буравящий сыр, — заметил Марци, но его тут же освистали, так как подобное сравнение было слишком понятным, а потому безвкусным.

Голос Земанека одержал верх, воспарив над всеми замечаниями, как орел парит над воробьями.

— Лишь немногие понимают такие стихи? Ну и что же! Да если найдется всего сто понимающих… пятьдесят, двадцать… всего два или один лишь я, — все равно, и тогда я буду уверен, что это настоящее искусство. Вся страна, весь мир пишет стихи, но лишь я один умею ценить их! А остальные бродят по полям поэзии, ощупью, словно слепые, подбирают рифмы и стыдятся, бесконечно стыдятся стихов, потому что, подобно глухим, не понимают ни слова…

— Ни слова… — повторил Милчек и усмехнулся. — Ни одного слова… Эх ты, желтый ворон…

— Ни слова никто, только я, я, я…

Земанек вдруг замолчал, устало откинулся на спинку дивана, но момент слабости скоро прошел, и он повернулся к Петеру:

— А ты-то хоть понял, что ты написал? — спросил он.

Петер смущенно смотрел на великого ценителя поэзии.

1937

Загрузка...