АБРИШ СТРЕМИТСЯ К МИРОВОМУ ГОСПОДСТВУ

1

Наш герой, Абриш Розенберг, с 1933 года проживал на улице Мурани, если глагол «проживать» можно употреблять и тогда, когда человек снимает угол в комнате, где обитают еще двое.

Уже три года жил он в этом доме, поражая соседей, занимавших различное общественное положение, своей способностью лавировать между подводными скалами нужды. Все удивлялись его устойчивой жизнеспособности в повседневной борьбе с бедностью…

Господин Шлегер, повелитель улицы Мурани, тот самый, у которого были камни в почках, обгладывал гусиную ножку, когда Абриш, закончив какую-то почти что даровую работу в его доме, заглянул к нему в пахнущую жареным луком столовую. На груди у Шлегера топорщилась белая салфетка, концы ее торчали заячьими ушами за его затылком. Он спросил Абриша:

— Ну что, Розенберг? Не работаем?

— Я, к сожалению, нет. У меня нет работы, но вы, уважаемый господин, да: вы трудитесь над гусиной ножкой, а это, вероятно, очень тяжело… Я вижу, что вы даже вспотели. Нелегкое это дело — обглодать гусиную ножку, особенно если у человека зубы так и ходят во рту. Я пришел попросить вас, дорогой господин, чтобы вы нашли и для меня хоть какую-нибудь работу…

— Ну, за тебя я не боюсь, — ответил господин Шлегер, — такие люди, как я, погибают, если у них нет возможности жить как следует, ну а такие, как ты, могут прожить и на льдине…

— Так-то оно так, — сказал ему Розенберг, — но я уже начал есть эту льдину, на которой, как вы изволили сказать, я проживаю.

— Ну иди, иди! — махнул на него гусиной ножкой Шлегер.

Весной 1934 года Шлегер спросил Розенберга:

— Как живешь, Розенберг?

— Никак, дорогой господин, я уже, кажется, съел всю льдину, на которой живу.

— Я нашел тебе работу. В зоопарке. Будешь ухаживать за дикими животными. Главный советник по звериным делам Флориан Вантцнер — мой друг. Можешь поденно ухаживать за львами, если, конечно, у тебя хватит храбрости.

— Хватит! — ответил Розенберг. — Почему бы и не хватить? Уже тридцать восемь лет вращаюсь я среди диких зверей, привык и знаю, как себя вести с ними. Хватит храбрости и для львов. А вам я премного благодарен, большое спасибо за доброту.

Вечером, раздеваясь, чтобы лечь в постель, Шлегер сказал жене:

— Нашел я для Розенберга работу.

— Где? — спросила жена.

— В зоопарке. У львов.

— Зачем тебе понадобилось помогать еврею? — заметила жена, освобождая расплывающееся тело от объятий корсета.

Со следующего дня Абриш Розенберг поступил поденщиком в зоопарк. А уже вечером от его одежды исходил запах диких зверей.

Детвора поджидала его прихода с работы, и Розенберг охотно делился своими впечатлениями. Вскоре на улице Мурани и в окрестностях такие слова, как лев, тигр, слон, жираф, стали совсем обычными. Детские уста произносили их, как названия домашних животных; Розенберг давал богатую пищу фантазии детворы городских окраин. О синем пятне, появившемся у него под левым глазом, он сказал небрежно: «Ерунда, это — лев…» Однажды, вернувшись домой с завязанной рукой, объяснил ребятишкам: «Пустяки, маленькие разногласия с тигром…»

Слава Абриша Розенберга росла не по дням, а по часам. Он стал человеком, состоящим в дружеских отношениях со львом, леопардом и другими мировыми знаменитостями! И каждого из них называет по имени. Это уже не шутка!

В одном доме с Розенбергом жил токарь Ференц Чуторка с сыном Яни, который пользовался уважением среди юных обитателей улицы Мурани. У него был умный взгляд, сильные руки и кроткий характер. Там же жил и племянник Абриша Лаци Розенберг — мальчик на побегушках в бакалейной лавке Штампы. У него глаза были красные, как у кролика, что зависело от пожиравшего его внутреннего огня, но, может быть, и от хронического воспаления слизистых оболочек, а скорее всего от обеих этих причин, вместе взятых. Всякие маленькие события или новости, проходя через фильтр Лациного воображения, загорались ярким светом и становились «невероятными, сенсационными, огромными».

Ребятишки всего района собирались вокруг Яни Чуторки. Улицы Мурани, Петерди, Гараи и другие посылали своих юных героев к Яни.

Мы можем сообщить лишь краткие сведения о деятельности этих ребятишек, о кипящих среди них страстях, возбуждаемых и поощряемых и Чуторкой и Лаци Розенбергом. Мы не имеем возможности привести полный список, укажем лишь несколько человек исключительно для исторической достоверности и для сохранения их имен для потомства. Долговязый Дьёзё Вахмата, веснушчатый Арпад Кленач, Лайош Гунко с кривыми ногами, щупленький Петер Шеймеш, Акош Кун (по прозвищу Карась), всегда морщивший лоб Фери Шён, красноухий Корнел Гимпл, прожорливый Пети Чобрихт, умный Шандор Зюрнер, хитрющий Эде Греветич, здоровяк Геза Шретер, смешливый Аттила Шраммельбахер, Мор Неуфельд (по прозвищу Кукуруза) и многие другие. Все они наподобие древних героев прибавляли к своим именам прозвища.

2

Яни Чуторке было тогда тринадцать лет, и он очень любил помечтать. Но самой страстной, а одновременно и самой реальной его мечтой стал зоопарк. Он мог часами вертеться у входа в это святилище, охраняемого двумя огромными каменными слонами, подозрительно смотревшими на входящих своими косыми глазками и уже протянувшими огромные каменные хоботы, чтобы схватить всякого, не принадлежавшего к «сливкам общества» мальчика, который осмелился бы переступить семидесятифиллеровый порог зоорая.

Одному небу известно, каким страстным желанием посещать зоопарк был охвачен Яни: это была настоящая страсть, непреоборимая, всеобъемлющая. Ничего так не желал Яни всем своим мечтательным сердцем, как снова и снова видеть огромного слона, скалящих зубы львов (которые, пожалуй, никогда и не скалили зубов), лениво потягивающихся тигров и своих любимиц — мартышек, ну, конечно, и бегемотов, двое из которых уже пятнадцать лет как ослепли и все время только и делали, что разевали рты; дети бросали им прямо в пасть огромные куски хлеба, а мальчики побогаче так даже и яблоки.

Яни уже несколько раз был в зоопарке и даже не один, а с другими ребятами с их улицы; все они очень любили животных. Лаци Розенберг, например, больше всего любил льва (Лаци даже говорил: «больше всего на свете») и был готов целый час стоять, опершись на ограду из красной меди, и смотреть в клетку на лежащего там зверя, рассматривая с глубоким почтением хвост льва, его шерсть, сверкающие дикие глаза, огромный язык и незапломбированные зубы. Увести Лаци от клетки льва было немыслимо, сколько ни говорили ему о прелестях мартышек или о белом медведе, до такой степени приниженном пленом, что он, к великому стыду своих родных, клянчил обезьяний корм, становясь на задние лапы, как какой-нибудь щенок.

Лаци Розенберга не интересовало ничего, кроме льва; величайшей радостью в мире было для него, когда царь зверей, разомлев на солнышке, заливавшем своими лучами его клетку, высовывал через решетку кончик хвоста, и Лаци мог хотя бы на одно мгновение до него дотронуться. Но если лев при этом ленивым кошачьим движением поднимал голову, бросая на Розенберга печально-презрительный взгляд, как бы желая этим показать, что считает с Лациной стороны огромной глупостью такое злоупотребление своим подневольным положением, тут уже радости львиного поклонника не было предела.

Льва звали Муки, но маленький Розенберг не любил этого имени: оно казалось ему слишком унизительным и неподходящим для такого торжественно-гордого зверя, как лев. Бывали периоды, когда Лаци целыми днями говорил только о льве, что в конце концов становилось мучительным для его многочисленных юных друзей. Но Лацина богатая фантазия не знала удержу. Что было бы, если бы лев сломал решетку и пошел гулять, допустим, по улице Андраши? Что случилось бы, если бы лев поссорился с тигром, если бы между ними, например, возникли какие-нибудь разногласия и они вцепились бы друг в друга? Кто из них одержал бы победу? Лаци интересовало, растут ли у льва когти, а если растут, то кто и каким образом стрижет их? Что случилось бы, если бы льву вдруг сказали, что он свободен, как птица, и может вернуться в свою пустыню?

Казалось иногда, что Лаци Розенберг помешался на обожании ко льву. Однажды Муки, проголодавшись, рычал и прыгал вокруг трехкилограммового куска мяса, протянутого служителем в клетку на конце длинного металлического прута.

— Бедный Муки! — воскликнул маленький Розенберг. — Бедняжка.

Ему, действительно, было очень жаль льва, а ведь сам Лаци очень редко видел мясо у себя дома. Ну так что ж, ведь он не лев!

— Я бы сошел с ума, если бы мне пришлось всю жизнь жить за решеткой! — горевал он о судьбе Муки, даже и не подозревая, что и сам живет за решеткой, хотя и не всегда замечает это.

Надо освободить льва! Это было пределом мечтаний маленького Розенберга, и в этом все мальчики были в ним заодно. Освободить Муки! Тю-у! Вот начался бы переполох! Все эти немецкие гувернантки и воспитательницы, сопровождающие группки детей иногда даже человек по сорок, обезумели бы от страха. Так им и надо! До чего же они противны, когда останавливаются у клетки льва и объясняют своим питомцам:

— Вот здесь вы видите льва, царя зверей. Он живет в Африке, Америке и Индии, в густых, дремучих лесах. В Европе, слава создателю, мы можем не опасаться, что встретимся с этим зверем. Лев принадлежит к классу млекопитающих. — На этом лекция о льве заканчивалась, и гувернантка оповещала скучным, деревянным голосом: — Идемте, дети: животных здесь еще много, а времени у нас мало. — Она подталкивает детей, выстраивает их парами и ведет дальше показывать им остальных животных.

Маленький Розенберг с грустью подумал, что при таком беглом осмотре дети никогда не познакомятся со львом как следует, и ему было их очень жалко.

Именно Лаци при помощи своего дяди Абриша дал возможность своим маленьким друзьям регулярно переступать порог земного рая. Каждый раз, когда они запыхавшись подбегали к зоопарку (ходить не задыхаясь и не спеша они, конечно, сюда не могли), Лаци засовывал два пальца в рот и три раза свистел за забором в определенном месте, сзади балагана, где дети за добавочную плату в шестьдесят филлеров могли покататься верхом на пони или в маленьких, расписанных яркими цветами колясочках. Абриш Розенберг слышал свист, сообщнически подмигивал привратнику и пропускал в зоопарк своих маленьких друзей. Сначала он, конечно, старательно проверял, не находится ли где-нибудь поблизости директор парка или Флориан Вантцнер, главный советник по звериным делам.

Последние дни дядя Абриш занимался тем, что катал на пони девочек с бантиками и маленьких барчуков. Они проезжали верхом на пони между рядами родителей, необычайно гордых исключительной смелостью своих детей. Иногда счастливые родители давали Абришу чаевые за то, что их ребенок не свалился с широкой спины коротконогой лошадки.

Нет надобности говорить, что авторитет Розенберга среди жителей городской окраины удивительно возрос, а когда стало известно, что Абриш хоть и очень недолго, но все же работал служителем при львах, то слава о нем загремела далеко вокруг. Правда, дядя Абриш был всего лишь поденщиком, но до известной степени он чувствовал себя муниципальным служащим, чему помогала фуражка с гербом города Будапешта, придававшая ему гордый и важный вид. С детьми же он преображался, становился ласковым и разговорчивым, рассказывая о зверях так ярко и подробно, как будто познакомился с ними не здесь, в зоопарке, а в пустынях Африки или в джунглях Индии. Во время таких рассказов Яни Чуторка не сводил с него своих умных черных глаз и время от времени спрашивал:

— И вы не побоялись войти ко львам?

— А чего же мне было бояться? — снисходительно отвечал дядя Абриш. — За несколько домов от зоопарка, в цирке, укротители львов получают по сорок пенгё каждый вечер за то же самое, что я делаю в зоопарке каждый день и даже по пяти раз в день и получаю за это всего два с половиной пенгё, так как здесь не существует ни прибавки за опасность, ни вообще справедливости. Я вам правду говорю, ребята. Ну, ничего! Когда-нибудь все будет.

— И вам не было страшно? — продолжал все с большим любопытством допрашивать Яни.

— Ну, как же не страшно? — отвечал дядя Абриш. — Я ведь не лишен воображения. Не боятся лишь те, у кого нет воображения. Но боишься ты или нет, а за квартиру платить надо, даже если это только угол. Обедать тоже надо. Такова жизнь, ребята.

Сначала Абриш Розенберг только отвечал на вопросы, потом загорался и начинал говорить, говорить без конца. Дети подчас подозревали, что не все в его словах правда, вернее, что в его рассказах нет ни слова правды, но установить это с точностью они, понятно, не могли, а их любопытство и пылкое воображение побеждали все сомнения.

Перед ними открывался новый, неведомый мир, совершений не похожий на все то, что было им до сих пор известно. Этот новый и чудесный мир был напоен ароматом далеких краев, полон таинственного шума лесов, овеваем соленым ветром неведомых морей. Ребята слушали, затаив дыхание, сказки дяди Абриша, и им казалось, что на зубах у них скрипит песок пустынь. В этом удивительном мире не было мрачных мастерских, там не стирали и не гладили, не питались вечно только фасолью и картофелем, не получали розовых повесток, извещавших о продаже имущества с аукциона, — единственная почта, которую получали их родители, — одним словом, ребята знакомились с большим миром, выходившим далеко за пределы их маленького мирка.

Мальчики стояли вокруг дяди Абриша и, как губка, жадно впитывали в себя его беспорядочную и сумбурную речь. Воображение рисовало им огромных слонов с необыкновенной величины бивнями. Они то выходили на лесные поляны, то среди вековых деревьев укрывались от выстрелов охотников. В стремительном беге слоны с корнем вырывали гигантские столетние деревья и своими неуклюжими ногами могли, играючи, растоптать льва.

Яни Чуторка был ненасытен, ему всегда всего казалось мало.

— Еще о слонах! — твердо заявил он.

Нежный и мечтательный голосок Розенберга поддержал его:

— Расскажите, пожалуйста, еще о слонах.

Остальные кричали вразнобой:

— Еще! Еще!

Дядя Абриш и без того готов был рассказывать без конца, даже если бы его об этом и не просили.

— А если, дорогие мои ребята, — продолжал он, складывая щепоткой пальцы правой руки, — кто-нибудь из слонов умирает, то у них есть такой обычай, мода что ли такая: станут несколько слонов в ряд, а трое из них приподнимают клыками тело умершего и кладут на спины своим товарищам, потом относят его к месту их вечного упокоения на одну из полян дремучего леса. Там беднейшие из слонов роют могилу — надо знать, что рыть могилы заставляют самых бедных, — кладут в нее покойника и засыпают его землей. Остальные же слоны, несколько сотен, стоят вокруг свежей могилы, подняв вверх хоботы. Не могу вам сказать точно, всех ли слонов так хоронят или только самых именитых, — эти подробности мне, к сожалению, не известны, — но зато я твердо знаю, что на похоронах слоны трубят нечто вроде траурного марша.

И в подтверждение своих слов Абриш Розенберг спел ребятам траурный марш слонов, и они совсем не удивились, что слоны поют по-венгерски и даже с некоторым диалектальным произношением, точь-в-точь таким, как у дяди Абриша:

Полтораста лет ты жил —

С горем, с радостью дружил.

Ждет тебя спокойный сон…

Доброй ночи, милый слон.

Дети подхватили песню, сначала разноголосо, но последняя строчка звучала у них уже дружно:

Доброй ночи, милый слон!

Во время пения дядя Абриш весь дергался, как это делали, по его мнению, поющие слоны. Дети внимательно смотрели на человека с длинными свисающими, усами и грустным взглядом. Какие сказки он нам рассказывает! — думали они и боялись пропустить хоть одно его слово. Особенно внимательно слушали они, когда дядя Абриш рассказывал о львах. Яни первым требовал:

— Теперь о львах!

А маленький Розенберг скромно просил:

— Пожалуйста, расскажите о львах.

— О львах! О львах! — кричали остальные.

Дядя Абриш сначала только дразнил их, избегая настоящего разговора о львах.

— Знаете, ребята, как ловят львов?

— Знаем! — отвечал Яни. — Надо просеять песок пустыни через огромное сито, а то, что останется в сите, это и будет лев. Только это неправда!

Дядя Абриш задумчиво обвел, детей глазами и очень строго сказал:

— Так оно и есть, ребятки.

Тут уж они, действительно, удивились.

3

Абриш Розенберг продолжал:

— Не может быть никакого сомнения в том, что лев — царь зверей. Это так же верно, как то, что вы и я находимся сейчас в зоопарке. Лев очень порядочный, солидный, серьезный зверь — шуток он, к сожалению, совсем не понимает. Он ходит туда-сюда по пустыне. Кончик хвоста у него завязан узлом, чтобы лев ни на один миг не забывал, что он царь зверей. Человек, дети мои, может залезть ему в пасть, заглянуть в горло, чтобы посмотреть, в порядке ли у него миндалины, но это, конечно, в том случае, если у него со львом хорошие отношения. Я знаю это по собственному опыту, ведь у меня было и время, и возможность свести знакомство со львами, но боже вас сохрани дотрагиваться до их хвоста: тут уж никакое знакомство не поможет! Лев очень не любит, когда кто-нибудь трогает его за хвост; он считает, что так можно обращаться только с кошкой. А сравнений с кошкой он совсем не выносит. Надо вам знать, что лев очень редко спешит куда-нибудь, потому что настоящий барин никогда не спешит. Лев гуляет по пустыне в полном одиночестве, широко зевает и валяется на раскаленном песке, таком горячем — как бы это вам получше объяснить, — что яйцо моментально становится в нем крутым. А царь зверей загорает на солнце, сколько ему вздумается, потому что других забот у него нет. Ест лев только тогда, когда очень проголодается; вообще он не жаден, как собака, а за мелкой дичью и вовсе не охотится: не любит убивать животных, которые не вступают с ним в единоборство. Но зато если уж он рассердится, то начинает, ребятки, страшные вещи вытворять.

— Какие? — требовательно понукает рассказчика Яни.

— Даже подумать о них страшно. Мне известны его привычки, могу даже сказать, что я уважаю их. Кричать на него не полагается, и по возможности надо смотреть ему прямо в глаза, да попристальнее. Если на него кто исподтишка смотрит, лев очень сердится. Но каким бы он там ни был диким зверем, а все же некоторых служителей очень боится, так боится, что дрожит весь. Нечего, конечно, отрицать, что иногда ему очень бы хотелось быть обыкновенным зверем, а не царем. Он удовлетворился бы и гораздо более простыми ролями. Лев с завистью думает о тигре, который бегает как ему заблагорассудится и не заботится о том, чтобы постоянно подавать другим хороший пример. И тогда грустит лев и так вздыхает, ребята, что теплый ветерок пробежит, по всей пустыне и немного остудит раскаленный песок. Да будет вам известно, что и звери не очень довольны своей судьбой: у них тоже много бед… Да и почему именно у них не должно быть бед на этом свете?

Абриш Розенберг сделал паузу и задумчиво посмотрел на клетку со львом, как человек, желающий справедливо разделить накопившуюся у него в душе жалость поровну между всеми живыми тварями.

— Ну, а тигр? — вмешался опять Яни.

— Да, да, расскажите что-нибудь о тигре! — закричали остальные, а маленький Розенберг прошептал умоляюще:

— Еще что-нибудь о льве!.. Пожалуйста, еще!..

Дядя Абриш продолжал:

— Тигр — это, конечно, совсем другой зверь: силы в нем, пожалуй, столько же, сколько и у льва, — но лев гораздо чувствительнее, — а у тигра темперамент совсем другой. Уже много тысячелетий он ежедневно ломает себе голову над тем, как бы ему стать царем зверей. И от этого не знает покоя ни днем, ни ночью. Но свергнуть власть царя дело совсем не простое. Сила тигра такова, что он отваживается нападать на льва и, как это ни печально, часто побеждает его. Обращаться с тигром надо умеючи, потому что он очень капризен и доверять ему никак нельзя. Одного тигра, — дядя Абриш тут же показал, которого из трех, находящихся в одной клетке, — служитель Балаж Купецки ударил однажды железным прутом по носу. С тех пор к этому тигру даже подходить нельзя: он всех боится — совсем так, как я. Но и тигр отнюдь не злой зверь. Под вечер, когда солнце опускается за край пустыни и когда у нас пастухи расстилают свои кожухи у подножия деревьев, тигр тоже ложится на песок, поджимает под себя хвост и от скуки предается мечтам. О чем он мечтает? О чем же другом ему мечтать, как не о том, почему он не родился львом с большой гривой и кисточкой на хвосте, раз уж ему выпало на долю родиться диким зверем. Или почему он не родился орлом: сидел бы тогда на самой высокой скале и сверкал глазами, как это и подобает царю птиц. Надо сказать вам, ребята, что тигр даже плачет, до того ему становится горестно. В такое время он и ягненка не тронет, если, предположим, забредет туда какой-нибудь ягненок.

Абриш Розенберг дополнял свои путаные зоологические познания поэтическим домыслом, страстно желая придумать что-нибудь такое, что могло быть плодом только его воображения. Но ребятам как раз это и надо было, потому они и любили рассказы дяди Абриша. Сколько бы он ни рассказывал, они требовали еще и еще. А его и просить не надо было.

4

Был жаркий летний день. Ребята, покинув клетки диких зверей, шли по дорожке, проходящей между искусственными пещерами лисиц и волков и ведущей в царство пернатых. У их ног сновали павлины; рядом аист стоял действительно на одной ноге. Ребята кидали крошки рыбкам в пруд, заросший лотосами, и прислушивались к шуму поездов, прибывающих на Западный вокзал, до которого было рукой подать.

Яни Чуторка во что бы то ни стало хотел убедить аиста стать на обе ноги. Дядя Абриш прикрикнул на него:

— Оставь в покое аиста! Дети, не тревожьте его. Он делает это из принципа. Один раз аист прочитал в какой-то книге, что он стоит всегда на одной ноге, после этого его совершенно невозможно убедить стать поудобнее. Впрочем, это его дело и не стоит его разубеждать. У животных и так достаточно неприятностей. Вы думаете, что это шутка, целый день сидеть в клетке, особенно для животного, привыкшего как своей собственностью распоряжаться африканскими пустынями, где нет ни регулировщика уличного движения, ни светофоров и где можно бегать и прыгать, сколько вздумается? Или вы, может быть, думаете, что так приятно быть зоопарковым орлом? Бедный старый орел Гедеон — и почему его назвали Гедеоном? — целый день сидит на самом верху скалы, возведенной у него в клетке, откуда ему видны железнодорожные пути, ведущие к Западному вокзалу, и внушает себе, что он царь птиц. Бедняжка! Он уже окончательно впал в детство. Целыми днями сидит он у себя на скале и смотрит на скорые поезда, а заодно и на пассажирские с товарными (откуда ему знать, какие это поезда?); только иногда слетает вниз, когда ему приносят еду: два с половиной килограмма конины в день, и он так бросается на это мясо — как бы вам это лучше объяснить? — ну как будто оно добыто им самим где-то среди североафриканских гор, а не куплено для него дирекцией зоопарка за наличные деньги на центральной лошадиной бойне. В зоопарке двадцать четыре орла, но Гедеон среди них самый старый. Он был стар уже и тогда, когда попал сюда, но и до нынешнего дня у него еще не совсем зажила рана на крыле, которое ему подстрелили несколько десятков лет назад. Старик Гедеон сидит наверху и ведет себя так, как и подобает горному орлу из хорошей семьи.

Я умею думать мыслями животных, поэтому понимаю, что его гнетет и почему у него всегда такое плохое настроение. Прямо перед его клеткой находится чудесный пруд, где живут аисты, дикие гуси и другие провинциальные птицы — ведь вы их знаете. Павлины тоже гуляют по берегу пруда, хоть и не заводят дружбы с дикими утками. Ну так вот, старый Гедеон видит с вершины своей скалы — а вам известно, что это за скала, — всех этих птиц, гуляющих и летающих на свободе, а аист целый день мозолит Гедеону глаза, стоя перед ним на одной ноге: аист ведь прекрасно знает, что если он будет стоять на двух ногах, то ни одна собака на него не оглянется. Вот теперь и скажите вы сами, что может при этом чувствовать орел? Ничего удивительного нет в том, что он совсем выжил из ума. Орел, как-никак, царь птиц, а ему приходится сидеть в запертой клетке вот уже много десятков лет, как какой-нибудь… ну, скажем… канарейке, в то время как ничтожный павлин пыжится перед ним и разгуливает у него на виду, как будто он вовсе не местный житель, а посетитель зоопарка с входным билетом в кармане.

Конечно, ни аист, ни дикие утки, ни павлин не улетят из зоопарка. У павлина рабская душа — он прекрасно знает, что его нигде не будут так хорошо обслуживать, как здесь, а орлу наплевать на два с половиной килограмма конины. Нашего орла не подкупишь какой-то там кониной. Попробовали бы открыть перед ним дверцу клетки, он тут же взмыл бы ввысь, и лишь одному ему известно, как высоко бы он поднялся.

Абриш Розенберг возвел руки к небу, как будто хотел показать, куда взлетел бы орел, а ребята почувствовали глубокую симпатию и жалость к горному орлу и к диким зверям. Он продолжал:

— Но давайте посмотрим на павлина, ребята. Неужели вы думаете, что павлин счастлив? Конечно, в красоте ему не откажешь, особенно когда он распустит хвост и покачивает им, как веером, но зато и тщеславен же он! Некоторые из них даже погибают от этого тщеславия, и, представьте себе, бывают среди павлинов даже случаи самоубийства. В прошлом году, например, один павлин сделал себе харакири: клювом распорол собственный живот. Вантцнер говорит (а у него обо всем есть свое частное мнение, так как он считает себя великим специалистом), что павлин имеет очень деликатную нервную систему. Вот и этот павлин — а звали его Мадам Куку и был он не павлин, а пава — кончил жизнь самоубийством, потому что у него в хвосте сломались два пера. Это так огорчило Мадам Куку, что она еще с вечера начала дырявить себе живот клювом, а когда утром я принес ей завтрак, она лежала бездыханной к луже крови. Вот это тщеславие, по мнению Флориана Вантцнера, и было причиной смерти павлина, но Вантцнер просто дурак и разбирается в животных, как курица в азбуке, хотя и воображает о себе невесть что, особенно после того, как Хорти пригласил его однажды в свой замок охотиться на дикого кабана. С тех пор просто невыносимым стал этот Вантцнер — как посмотрит на какого-нибудь зверя, так и сморозит глупость. Мадам Куку кончила жизнь самоубийством вовсе не из-за сломанных перьев, и это говорю вам я, Абриш Розенберг, которого Хорти никогда не приглашал к себе на охоту.

Розенберг велел детям подойти к нему поближе и зашептал им тихим взволнованным голосом, будто поверяя большой секрет. Ребята слушали его очень внимательно.

— Я понял (да и почему бы мне было не понять?), что павлины принадлежат к группе мечтательных животных. Они видят сны, и в этом нет ничего смешного. По ночам их мучают иногда кошмары, особенно если они переели или страдают несварением желудка, точно так же, как это бывает с Яни Чуторкой или с Дьёзё Вахматой, уж не говоря о Лаци. А павлины очень часто видят сны и даже не только видят сны, но и разговаривают во сне. Конечно, на павлиньем языке. Я мог убедиться в этом во время ночных дежурств, за которые мне дают прибавку всего по тридцать филлеров в час (разориться боятся господа из дирекции!..). Одним словом, у этой самой Мадам Куку было особенно плохое пищеварение, и она особенно часто видела сны. Я много раз наблюдал, как во сне она то распускает, то складывает хвост, хрипит, задыхается, как будто каша у нее застряла в горле и ни туда, ни сюда… И она до того огорчалась, что зерна распирают ее внутренности, что однажды ночью, чтобы избавиться от мучений, сделала себе харакири — это вместо того, чтобы сделать что-нибудь другое. Ну, да птице ведь не объяснишь! Вам, дети, хорошо известно, какое это мучение, когда болит живот, но, конечно, харакири из-за этого делать не надо. А павлин, очевидно, особенно чувствителен к таким вещам и делает себе харакири, но ему это не всегда удается (только того и не хватало, чтобы при первой же попытке харакири все сразу пошло на лад!). А вот Мадам Куку удалось: не успев очнуться ото сна, она уже продырявила себе клювом живот. Если бы вы видели ее, как она лежала с распоротым животом, из которого вылезали непереваренные зерна… Это было душераздирающее зрелище! Когда я сообщил Вантцнеру о своих наблюдениях, он взглянул на меня и сказал: «Иди к черту, Розенберг, ты просто сумасшедший еврей!», потом повернулся ко мне спиной и вышел. Хорошо! — подумал я про себя, — надо действительно стать сумасшедшим, чтобы спорить с этим гением звериных дел, который к тому же ездит вместе с Хорти охотиться на диких кабанов.

Ребята слушали Розенберга. Их личики сияли от восторга, их сердца бились в унисон с сердцами животных, они любили и жалели и грустного слона, и униженного орла, завидующего аисту, и льва, желающего быть тигром, и тигра, горюющего о том, что не он царь зверей, и павлина, страдающего несварением желудка.

— Еще, дядя Абриш, еще, — просил маленький Розенберг, глаза у которого и от любопытства, и от фамильной гордости сверкали, как у крохотного дикого зверька.

— А что еще есть? — спросил Яни.

— Ай-яй! — сокрушенно вздохнул Абриш Розенберг. — Если бы вы знали, как много еще всего!

— Так расскажите же нам, расскажите… — умоляли мальчики дядю Абриша.

— Сейчас, ребята, мне больше нельзя задерживаться с вами, — говорил старик. — Времени нет. Я должен вернуться к пони. Но если бы вы знали, как надоело мне катать в колясках этих милых деток! Я больше люблю диких зверей. Если бы мои слова услышал бедный покойный отец, он бы, наверно, сказал: «Не сойти мне с места, если этот Абриш нормальный человек. Как мог родиться на свет такой сумасшедший в простой, порядочной семье Розенбергов? Он любит диких зверей! Ничего себе вкусец!» И вы знаете, это, действительно, странно. Ребенком я боялся собак, даже козы, молоко которой мы пили там у себя, в Оласлиске, где мой папа работал резником. Один раз отец (а был он большим и сильным человеком) сказал: «Какой ты трус, Абриш! Как может быть Розенберг таким трусом?» Он повел меня во двор и заставил смотреть, как резали козу. Я тогда в первый раз увидел кровь, но не стал храбрее: после этого много лет подряд я даже до цыпленка не решался дотронуться. А смотрите, кем я стал теперь. Чуть ли не укротителем львов. Куда только не забросит судьба человека! Я много размышляю об этом, когда сижу у себя на улице Мурани, и боюсь дворника — ну как вам сказать? — гораздо больше, чем льва. Судьба забросила меня сюда, в зоопарк, и я привык к зверям. Привык? Лучше сказать — полюбил.

Я убедился, что у зверей тоже много неприятностей. Вот, например, у слона, у Сиама, прошу покорно, уже тридцать лет как испортился один зуб во рту. Образовалось дупло, зуб гниет, и Сиам страдает от этого так же, как когда-то страдал мой дедушка там, в Оласлиске, потому что добрых двадцать лет не решался сходить к цирюльнику, чтобы тот вытащил ему этот зуб. Иногда у старика Сиама до того болит зуб, что он стоит на одном месте, покачивается и мотает хоботом то направо, то налево и так страдает, что даже смотреть на него — сжимается сердце. В таких случаях я даю ему с полкило салициловой кислоты в порошке (это немножко помогает), и он даже хвостом виляет мне в знак благодарности. Пробовали ему этот зуб вытащить, но не удалось, хотя мы его и связали и даже специальные щипцы для этого случая изготовили, длиной в полтора метра, потому что ветеринар стоял за загородкой и хотел оттуда залезть Сиаму в рот. Мы говорили ему, что он может спокойно войти к слону и вырвать у него зуб, но он не решился войти к Сиаму и в результате сломал ему гнилой зуб, корень оставил во рту, получил за это пятьдесят пенгё и ушел домой. Бедный Сиам, боком вышло ему лечение.

Может быть, вы думаете, что лев здоров? Как бы не так! Ногтоеда у него. Вы думаете, это пустяки? Два раза в год ему срезают когти, а воспаление все продолжается. Когда он жил в дремучих лесах или в пустыне, бегал себе на просторе, когти у него сами собой обтачивались. Ну, а здесь, в клетке, как он обточит себе когти? Они врастают ему в мякоть, и он так воет от боли — как бы это вам получше сказать? — словом, рычит, как лев. Тогда о нем говорят: настоящий дикий зверь. Дикий зверь? Гм. Я и ему даю двести граммов салицилки, и он за это так благодарен, что мне даже не нравится, когда дикие звери бывают такими благодарными. Ну, а бегемот? О нем и говорить нечего: ведь он слеп. Именно так, уже двенадцать лет, как он ослеп. Разве это жизнь? Хорошо еще, что у него все есть: ему привозят из источника Сечени хорошую артезианскую воду, зимой у него квартира с центральным отоплением, но ведь он все-таки слеп! Катаракта у него на обоих глазах, но оперировать его нельзя. А когда ему бросают хлеб он разевает пасть совершенно так же, как и остальные бегемоты.

Рассказывая все это, дядя Абриш шел по дорожке к домику, где помещались пони, а дети, окружив, его, следовали за ним, и в их взглядах читалось и удивление, и понимание, и недоумение, и благоговейное ожидание дальнейших чудесных рассказов. Яни Чуторка чувствовал, что почему-то он несет ответственность за все, рассказываемое дядей Абришем, и если в словах Розенберга есть что-нибудь не совсем понятное, то именно Яни должен будет объяснить это вечером боевой дружине уличных ребят.

А Розенберг все шел и шел по тропинке, окаймленной старыми деревьями. Походка у него была нетвердая, качающаяся, но плотное кольцо детей, окружавших его со всех сторон, казалось; бодрило его, согревало, побуждало говорить все больше и больше.

— Все они здесь больны чем-нибудь. Я-то уж это знаю. Клянусь вам, что иногда я чувствую себя среди них, как на улице Мурани, дом номер двадцать семь. Там ведь тоже есть и большие, и маленькие клетки. Знатные звери и там живут в больших клетках, много едят и, конечно, тоже пользуются известностью не меньше, чем лев, тигр, леопард, белый медведь или орел. За ними следуют не такие знаменитые — вроде как лисица, волк и тому подобное. И, наконец, идут звери совсем уж незнатные, — как бы это вам сказать? — достойные сожаления, как ослик, заяц, собачка или кошка, которых держат в зоопарке лишь для того, чтобы были здесь все виды зверей. Клетки у них не больше, чем однокомнатные квартиры на улице Мурани, как, например, у портного Слиходы, или на третьем этаже у Лайоша Кадара с семьей, уж не говоря о моем угле, вернее, о моей койке, которая так скрипит, когда на ней ворочаешься!

Льву в нашем доме соответствует господин Шлегер. Этот старый финансовый советник ходит целыми днями взад и вперед, как если бы был царем улицы Мурани, а ведь он тоже болен, и хотя у него не ногтоеда, а камни в почках, он иногда воет от боли по ночам, совсем как Муки. А возьмите, например, барышню Андорку из восьмой квартиры, что на третьем этаже. Целыми днями гуляла она со своей сумочкой и была так же тщеславна, как павлин, но тоже кончила жизнь самоубийством, хотя и не так, как Мадам Куку: ведь у нее нет клюва. Просто уселась однажды вечером у газовой плитки, открыла кран и стала ждать, когда спустятся за ней ангелы, которые должны были унести ее в рай на то самое место, что она высмотрела себе во время воскресных обеден. Или возьмем хотя бы подполковника в отставке, господина Аттилу Аттатаи, проживающего на четвертом этаже в четырехкомнатной квартире. На всех окнах его квартиры решетки, а ведь у него и детей нет, и решетки, очевидно, он поставил из предосторожности, как бы самому из окна не выпрыгнуть. А фигурой он разве не похож на слона? — Розенберг развел руками. — Ну, что еще сказать вам, ребятки? Здесь зоопарк, и на улице Мурани тоже зоопарк, и да помилует нас всевышний, если из одного или из другого вырвутся на свободу дикие звери, будь то Аттатаи или тигр, не все ли равно? У обоих может явиться мысль, что совсем неплохо было бы проглотить весь мир. Разница между ними лишь в том, что Аттатаи начнет свое пиршество, пожирая евреев, а лев будет есть всех подряд, так как он настоящий дикарь и ему не известны обычаи нашей родины. Ну, да вам еще этого не понять. Но клянусь, что и этот и тот мир прогнил насквозь. У обезьян — воспаление глаз, и мы им делаем борные примочки. У волка — накожная болезнь, лисица страдает меланхолией, да вам и понять трудно, сколько всяких бед существует в этом мире. Гнилой мир! Я даже и сам не знаю, что случится, если вдруг начнется война и все эти дикие звери выйдут на свободу. Всей земли они не съедят, я в этом уверен. Ну, а меня? Меня-то они уж наверняка проглотят: известна мне их смелость. Вспомните потом слова Абриша Розенберга, который не привык говорить непродуманные вещи.

Они подошли к деревянному заборчику манежа. По рыхлому песку бегали пони, на их широких спинах сидели дети. У барьера толпились родители, гувернантки с детьми, все они кричали, визжали, выли. Дядя Абриш остановился.

— Вот они, пони! — задумчиво произнес он. — Такая идея могла прийти в голову только господину главному советнику по звериным делам Флориану Вантцнеру, который везде сует свой нос. А я с седой головой должен водить пони, сажать на них детей и по двести раз в день возить их по кругу. И целый день отвечать на вопросы: «Скажите, пожалуйста, ребенок не упадет? Скажите, пожалуйста, лошадка не понесет? Вы видели когда-нибудь, чтобы кто другой сидел так чудесно верхом, как мой Пишта?» О, как мне все это надоело!

Сказав это, дядя Абриш посадил всех ребят с улицы Мурани на лошадок, вернее не посадил, а разрешил сесть, так как его маленькие друзья не нуждались в помощи и сами прекрасно знали, что и как им надо делать. Они гордо скакали по кругу, или, наоборот, придерживали пони, заставляли их идти шагом, потом опять пускались вскачь. Держа в своих руках поводья из красной кожи, Яни Чуторка и остальные мальчики чувствовали себя на верху блаженства, так как их самые заветные мечты теперь осуществились.

Посмотрите-ка! Вот он! Да ведь это Яни Чуторка! Как он сидит на крепеньком маленьком пони! Пони скачет галопом, волосы мальчика развеваются по ветру, глаза горят! Вслед за ним несутся остальные, и маленькие дети за заборчиком с завистью смотрят на конницу дяди Абриша.

Слезая с пони, Яни Чуторка спрашивает у Розенберга:

— Скажите мне, дядя Абриш, нельзя ли получить какую-нибудь работу здесь, в зоопарке? Недурно было бы заработать хоть немного денег.

Розенберг задумывается. Это видно по тому, как он щиплет свой подбородок, словно доит из него мысли.

— Здесь? В зоопарке? Какая же работа может быть здесь для двенадцатилетнего мальчика?

— Подумайте, дядя Абриш! — жалобно тянет Яни и смотрит на Розенберга умоляющими глазами.

Старик переплетает руки и крутит два больших пальца один вокруг другого.

— Есть у меня идейка… — начинает он. — Да и вообще разве бывает так, чтобы я не имел идеи?

Яни Чуторка настораживается.

— Скажу тебе одно лишь слово, — продолжает Розенберг. — Обезьяний корм. Это как раз то, что тебе надо. Купи себе корзину, положи в нее двадцать кульков, в каждом по пятьдесят граммов арахиса вместе с сухими сливами и орехами, стань перед обезьяньими клетками и кричи: «Обезьяний корм! Двадцать филлеров обезьяний корм! Ни на один филлер больше, ни на один филлер меньше! А кому жалко тратить двадцать филлером на обезьян, пусть сам кушает!» Ну можно кричать и еще что-нибудь в этом роде. Но сначала, конечно, надо об этом поговорить с главным советником по звериным делам Флорианом Вантцнером, так как без его разрешения здесь разве только вздыхать разрешается, да и то так, чтобы он не услышал, а то сразу подумает, что ты жалуешься и недоволен тем, как идут дела в мире.

5

Дядя Абриш взял Яни Чуторку за руку и направился с ним в контору. Флориан Вантцнер, если и не любил, то все же терпел Розенберга. Поэтому он и принял его.

Когда Розенберг и маленький Чуторка вошли в комнату, стены которой были увешаны самыми разнообразными и по размеру и по форме рогами, перед ними предстала следующая картина: главный советник по звериным делам в зеленой охотничьей куртке восседал с завязанной вокруг шеи белоснежной салфеткой у накрытого стола; его красное одутловатое лицо испещряла сеть лиловых прожилок. Против него сидел Фрици — самый популярный обитатель зоопарка. Фрици был гладкошерстной обезьяной среднего роста из породы шимпанзе. Вокруг шеи у него была тоже повязана салфетка, а в лапке, удивительно похожей на человеческую руку, Фрици держал красную кружку с молоком.

Этот самый Фрици ежедневно часов в одиннадцать утра прибывал к главному советнику — не пешком, как любой из обитателей зоопарка, а на собственном велосипеде с красными спицами в колесах. Перед входом в контору он ловко спрыгивал с велосипеда, прислонял его к стволу старого каштана, росшего посредине лужайки, и поднимался к главному советнику. Они садились вдвоем за накрытый стол, завтракали, а потом закуривали: Флориан Вантцнер курил трубку, набитую душистым табаком, а Фрици совал в рот папиросу, поднося к ней несколько неуверенными движениями зажженную спичку. Движения Флориана Вантцнера были тоже неуверенны, но это вызывалось той жидкостью, которой он с великим прилежанием раз за разом наполнял свой стакан. Когда дядя Абриш и Яни Чуторка вошли в комнату, Яни онемел от изумления, а Розенберг, который был уже знаком с такими трогательными сценками, полными семейного тепла, сказал любезно:

— С каким удовольствием согласился бы я променять свою должность поденщика на должность обезьяны.

Вантцнер вынул трубку изо рта и ткнул ею в сторону дяди Абриша.

— Чего тебе, Розенбергер? Мы, кажется, острим?

Но ни искажение фамилии, ни едкость замечания не испугали Розенберга, и он, не теряя времени, изложил цель своего прихода. Главный советник по звериным делам во время пространного объяснения дяди Абриша не сводил глаз с Яни, потом опять ткнул трубкой, но уже в сторону Яни и спросил:

— Тоже иудей?

Вопрос нисколько не смутил Розенберга, а наоборот, сделал его еще разговорчивее.

— Прошу покорно, нет. Он не обладает этим существенным недостатком. Как вы могли подумать, господин главный советник, что именно я нарушу процентное соотношение в зоопарке? Я еще не выжил из ума! И очень хорошо помню, что вы изволили сказать — у меня ведь вообще прекрасная память, — когда оказали мне честь, переведя от львов к политически гораздо более безопасным пони.

— Что я сказал? — спросил Вантцнер, больше всего на свете любивший слушать, как цитируют его собственные слова.

— Драгоценный господин главный советник оказал мне высокую честь, изволив заметить следующее: «Вы, Розенберг, как умный человек, должны понять, что не могу же я поручить ухаживать за львом еврею». А я, изволите знать, действительно неглуп. Сначала я, правда, немножко задумался над тем, почему же все-таки еврей не может обслуживать льва, но потом все же понял, что это совершенно невозможно, что это просто абсурд: не в таком мире живем мы, чтобы еврею можно было поручать льва. Да о льве и говорить излишне: даже тигра, даже слона или леопарда, даже, прошу покорно, рыси нельзя поручать еврею. Самое большее, что еврею можно поручить, так это пони, но не больше того. Пони — это максимум!

Флориана Вантцнера очень рассмешили слова Абриша Розенберга, круглый живот господина главного советника так и колыхался от смеха.

— Ну, Розенбергер, что я вам всегда говорю? — спросил он между двумя приступами раскатистого смеха.

Розенберг испуганно посмотрел на него.

— Я должен перечислить все? Разве могу я пересказать все то, что вы мне говорите?

— Не притворяйтесь дурачком, Розенберг. Скажите лишь, как я обычно делю зверей. Мне хочется послушать!

Повелительный голос Вантцнера был так громок, что даже Фрици перестал пить молоко и поставил красную кружку на стол.

Розенберг скорчил кислую мину.

— Ах, вы этого от меня хотите? Ну что ж, хорошо! Я могу сказать. Только прошу вас поверить мне, что у вас бывали идеи и получше этой. Я-то уж знаю, что у господина главного советника каждую минуту рождаются замечательные идеи, они так и сыплются у вас. Я еще никогда в жизни не встречал такого остроумного человека, как господин главный советник, с вами целый день только и делаешь, что смеешься. Разве это была не замечательная мысль — послать меня к Сиаму, чтобы подпилить ему ногти? Или, например, когда вы меня заставили сесть на велосипед Фрици и проехаться на нем между двумя рядами хохочущих детей? Драгоценнейший господин главный советник при этом хлопал в ладоши и кричал: «Розенберг, Розенберг, как ты себя чувствуешь в шкуре обезьяны?» Что и говорить? Господин главный советник, к сожалению, всегда полон всяких идей.

— Что ты там болтаешь? — ударил Вантцнер по столу. — Говори о том, что у тебя спрашивают!

— Так точно, слушаюсь! — быстро ответил Розенберг. — Сейчас и до этого дойду, только умоляю вас, не торопите меня. Я иногда увлекаюсь, отхожу от темы, но зато всегда нахожу обратный путь к самому существенному. Да вы и без объяснений изволите знать меня… Одним словом, драгоценнейший господин главный советник однажды сказал мне: «Ты, Розенберг, не только большой дурак, но еще и еврей. Поэтому я тебе сейчас скажу нечто, что ты должен очень хорошо запомнить: с сегодняшнего дня ты будешь ухаживать только за зверями-евреями, понятно это тебе?»

— Вот, вот! — поддакнул Флориан Вантцнер.

— Я, конечно, не понял господина главного советника, да и как могу я следовать за течением таких замечательных и глубоких мыслей, которые каждый момент, как пузыри на луже, возникают в драгоценнейшем мозгу господина главного советника? Поэтому я стоял молча и думал: что это значит — еврейский зверь? Тогда вы и изволили сказать мне: «Слушай, Розенбергерер (вы всегда милостиво изволите удлинять мою фамилию), даже ты можешь сообразить, что если бы у льва была религия, то он мог бы быть кем угодно, только не евреем. Ты согласен с этим, Розенберг, или нет?» Тогда я расшаркался и ответил тихо и очень почтительно — я был очень испуган, — что, мол, согласен, безусловно, согласен, даже считаю это вполне естественным, что иначе и быть не может. Тогда вы, драгоценнейший господин главный советник, вытащили из кармана бутылку, глотнули из нее раз, другой и продолжали: «Я надеюсь, Розенберг, что ты согласишься и с тем, что если бы у тигра была религия, то он мог бы стать кем угодно, но только не евреем?» Вы правильно понадеялись на это, так как я и с этим согласился, а вы опять потянули из бутылки, так что у вас даже кадык запрыгал, ну прямо как лифт на улице Мурани в доме номер двадцать семь, все вверх и вниз, вниз и вверх.

— А ты что на это ответил? Ха-ха-ха! — хлопнул себя по коленям Флориан Вантцнер, так и заливаясь смехом.

Ему ужасно нравилось, что Розенберг помнит так хорошо все подробности, а выпитое вино еще больше увеличивало хорошее настроение главного советника.

— А что я мог ответить? Я сказал: «Будьте здоровы, драгоценнейший господин главный советник. Как это вы даже могли спросить такое, согласен ли я? Я никогда, ни на один момент не мог бы даже надеяться, что тигр, имей он религию, стал бы вдруг евреем. Я должен откровенно вам признаться, что при своем узком кругозоре я никогда не мог бы задаться такой мыслью — установить, у какого зверя какая может быть религия. Я как-то никогда об этом даже не думал». Тут вы изволили перечислить половину зоопарка — слона, леопарда, рысь, дикую кошку, ягуара, орла, питона, кита, белого медведя — и вполне убедительно разъяснили мне, что ни один из них, будь у него религия, не мог бы быть евреем. Тогда у вас уже, прошу покорно прощения, язык несколько заплетался, так как вы изволили выпить за здоровье каждого зверя из той же самой бутылки. Вы даже несколько пошатывались, если вообще разрешено признать, что такой благородный господин может стоять нетвердо на ногах. И тогда вы, драгоценнейший господин главный советник, сказали мне по-немецки: «Na, was sagen Sie, Herr Rosenberg?»[28], потом еще разок глотнули, может быть как раз потому, что время подходило к полудню. Я подумал про себя, какой вы гений и насколько вы правы, и хотел уже отправиться по своим делам, как вы изволили меня задержать и продолжали свои объяснения следующим образом: «Видишь ли, Розенбергерка (именно так вы меня тогда назвали), лев — благородное животное, династическое, царственное, сильное и высокопоставленное, значит, лев не может быть евреем. Слон — классическое животное, историческое, храброе и огромное. Поэтому он тоже не может быть евреем. Барс — животное героическое и ловкое, одним словом барс. И он тоже не может быть евреем. Я скажу тебе, Розенбергерка, какие животные — евреи. Во-первых, кенгуру, потому что у него есть сумка, в которой он носит всю свою семью. Во-вторых, жираф. Это тоже еврейское животное, так как всегда высоко носит голову на длинной шее, к тому же он очень любопытен. Попугай тоже еврейская птица, достаточно посмотреть на его клюв. А потом прими к сведению, Розенберг, что крокодил тоже еврейское животное, так как целый день валяется на солнце и никогда не работает. Но есть еще одно еврейское животное — пони, потому что, с какой стороны на него ни посмотри, это неполноценное животное, недоразвившаяся лошадь. Ты меня понял, Розенберг?» Так изволили вы мне тогда заявить. А потом вы еще раз приложили бутылку к своим драгоценнейшим устам, потянули из нее и оказали мне честь на меня опереться, а я подпер вас и заметил: «Сказать, что я просто понял, это значит мало сказать. Каждое слово понял я, драгоценнейший господин главный советник. А теперь извольте пойти со мной в контору и прилечь там немного на диван. Совсем излишне, чтобы все видели, будто драгоценнейший главный советник с самого утра так утомился от работы, что на ногах стоять не может. Еще кто-нибудь, не дай бог, подумает, что вы изволите быть еврейским крокодилом, а это уже совсем излишне». Вы, я помню, написали по этому поводу монографию, даже название ее я помню: «Расовые признаки неполноценности в животном мире. Автор Флориан Вантцнер». В этой монографии у вас все изложено чрезвычайно подробно и научно. Излишне говорить, что я тщательно прочитал вашу монографию, чтобы бог меня сохранил от такого несчастья — перепутать еврейское животное с нееврейским. Иначе большая беда может случиться.

Розенберг помолчал немного, потом спросил:

— Ну что, хорошая у меня память? Помню я каждое ваше слово?

Вантцнер налил половину чайного стакана сливовой палинки и выпил ее одним духом.

— Ты большой дурак, Розенберг, — ответил он, — огромный дурак. Если бы все евреи были, как ты, то в мире было бы меньше бед.

— Вы изволите мне льстить, — ответил ему Розенберг.

Но комнате волнами распространился запах сливовой палинки, к нему примешивался запах душистого табака. Пахло так сильно, что даже у обезьяны голова начала кружиться.

Фрици соскользнул с вертящейся табуретки и юркнул в полуоткрытую дверь.

Яни Чуторка ничего не понял из этого удивительного разговора, но душа его наполнилась презрением к Флориану Вантцнеру, который опять ткнул в его сторону своей трубкой, так что ее мокрый от слюны кончик коснулся лица мальчика.

— Ты, значит, говоришь, он не еврей?

— Нет, — уверенно ответил Розенберг. — Даю вам мое честное слово, ни его дедушка, ни его бабушка, ни прадедушка и никто из предков не были евреи.

Вантцнер поднялся с кресла, и Яни только теперь увидел, какой это огромный человек. Глаза у него покраснели от выпитого, походка сделалась нетвердой. Руки шарили по столу, неловким движением перевернули карточку, на которой была снята большегрудая женщина и несколько пухлых ребятишек. Это была семья господина главного советника.

— Значит, ты хочешь торговать кормом для обезьян? — спросил он низким, вибрирующим голосом, в звуках которого ясно слышался швабский акцент, так же как у Розенберга — его мягкое диалектальное произношение. — Ну ладно, Розенбергерер, разрешаю. Но если ты меня обманул и все же окажется, что мальчишка — еврей, несдобровать тебе, Розенбергерер!

Яни не мог выдавить из себя ни слова. Пятясь, вышел он из комнаты, не отрывая взгляда от главного советника по звериным делам.

6

Однажды Розенберга вызвали в контору. За ним пришел Элек Цобойя, рассыльный, бывший когда-то служителем при зверях, а теперь, по существу, исполнявший ту же работу в конторе директора. Элек Цобойя перенес на служащих конторы, а в первую очередь на самого главного советника по звериным делам всю симпатию, которую он когда-то питал к обезьянам.

— Ай-яй! — сказал Розенберг Яни Чуторке и двум другим мальчикам — Лаци Розенбергу и Дьёзё Вахмате. Он обтирал соломой порученных ему пони, а ребята с большим вниманием наблюдали за каждым движением дяди Абриша.

— Бог на помощь! — снисходительно поздоровался Цобойя.

— Вам также! — ответил Розенберг. — Что принесли хорошенького?

— Вас зовут в контору, Розинберг, — объяснил Цобойя, умышленно, в подражание своему начальнику, искажая фамилию Абриша.

— Не «и», а «э», как Элек. Понимаете, точно так же, как Элек, Элек Цобойя, от которого мне часто попадает, но который никогда никакой пользы не приносит. — Тут дядя Абриш подмигнул детям и еще раз протянул: «Э-э-э-э-э», чтобы подразнить Цобойю.

— Пройдет у вас хорошее настроение, Розинберг, — раздраженно сказал ему Цобойя, — очень скоро пройдет, когда узнаете, зачем вас зовут в контору.

Розенберг, не оставляя ни на минуту своего дела, тщательно скреб пони и продолжал разговор с Цобойей.

— Оно у меня уже прошло, дорогой мой Элечка, мой единственный любимый сынок, прошло от отвращения к тому, кто мне так угрожает, — продолжал и дальше дразнить его Розенберг, все время подмигивая трем мальчикам. Закончив чистить пони по кличке Лаци, он ушел вместе с Цобойей.

— Сядьте на обезьянью скамейку и ждите меня, пока я не вернусь, — приказал он ребятам.

Все трое уселись перед клеткой с обезьянами и стали уничтожать остатки обезьяньего корма из корзинки Яни. Они очень волновались, пока ждали дядю Абриша, но все же, разговаривая между собой, старались подыскивать все слова на «э» и весело смеялись. Победителем из такого оригинального соревнования вышел Дьёзё Вахмата.

Не прошло и двадцати минут, как Розенберг вернулся из конторы потный, красный и очень сердитый. Еще издали он стал кричать ребятам:

— Уж лучше иметь дело с Муки, чем с этим зверем.

Дядя Абриш весь дрожал. Он присел на скамью рядом с ребятами и тоже принялся за обезьяний корм.

— Дело в том, — начал он наконец свой отчет, — что Пепи, маленький львенок, неделю назад укусил Фридриха за ногу, прямо сквозь штаны вцепился ему в икру. Из-за этого и позвал меня Флориан Вантцнер. Слышали бы вы, как он вопил! И как он пил! Глоток — ругательство, ругательство — глоток. «Идиот! Скотина! Иудей! — так и сыпалось на меня градом. Ты, говорит, организуешь делегацию из-за икры Фридриха? Хочешь на меня жаловаться? Что? Организуемся? Агитируем? Будоражим людей? А если Пепи прокусил штанину Фридриху, мне очень жаль, продолжал он дальше, — да, именно жаль, что Фридрих до сих пор не научился обращаться с животными так, чтобы они его не кусали. Что же касается штанов, то их тоже очень жаль, но дела до них мне нет никакого: столичный бюджет не позволяет нам покупать по нескольку пар штанов служителям. А если господин Фридрих жалеет свои штаны, пусть выберет себе другую профессию, нам здесь не нужны такие крикливые социалисты, как этот Фридрих». Даже передать не могу вам, как он кричал, а я стоял и удивлялся, какое крикливое животное этот главный советник по звериным делам. Потом я сказал ему: «Драгоценнейший господин главный советник, не извольте так волноваться, а то, не дай бог, вас хватит удар, а где мы еще найдем такого звериного советника, как вы? Да во всей Венгрии… — что я говорю! — …во всем мире не найдешь такого». А он посмотрел на меня и говорит: «Разве не ты взбудоражил их?» Тут он зарычал, ну прямо не как звериный советник, а дикий зверь. Я стал его успокаивать, что, мол, клянусь вам, драгоценнейший господин главный советник, никого я не будоражил, вот разве только Пепи… А он как набросится на меня, как заорет: «Не строй мне здесь дурака! Я тебя в тюрьму упрячу! Ты — бунтовщик! Ты к мировому господству стремишься! Иудей ты этакий! Ты что, воображаешь, что твоим сородичам удастся поднять против нас бунт? Что? Ха? Отвечай!» И он опять стал пить и пил так долго, что даже борода его намокла в палинке.

Ребята слушали эту странную, волнующую историю. Чтобы не упустить ни одной подробности из нашего рассказа, надо еще отметить, что день клонился к вечеру, посетителей в зоопарке осталось совсем немного, на открытой сцене у пруда музыканты готовились к вечернему концерту и ветерок доносил до наших друзей звуки настраиваемых инструментов. Розенберг опять заговорил:

— Одним словом, я подумал, что дуракам закон не писан, особенно если этот дурак к тому же еще главный советник по звериным делам, и решил обратить все в шутку. Я сказал ему: «Вы просто гений, драгоценнейший господин главный советник! Как вы могли догадаться, что я и есть такой еврей, который стремится к мировому господству?» А он мне на это: «Откуда? Дурак! Все иудеи к этому стремятся, а раз у всех твоих других сородичей такие глупости бродят в голове, так в твоей и подавно». Очевидно, я все-таки на него посмотрел с большим удивлением, потому что он спросил: «Ну, чего на меня уставился? Если есть в тебе хоть капля совести, немедленно расскажи, что за организацию ты здесь придумал? Если скажешь все начистоту, то… то… я не выброшу тебя отсюда… господин Розенбергерер…» Ну, думаю я про себя, опять он пьян как стелька. Я сейчас расскажу ему, как я стремлюсь к мировому господству, какие организации здесь у меня. Я подошел к нему чуть-чуть поближе и говорю: «Это все очень просто. В один прекрасный вечер, прошу покорно, мы откроем все клетки и выпустим зверей на волю. Их мы, конечно, уже заранее выучили, что они должны есть только христиан, и если им на пути попадется еврей, так они тут же перекрестятся и прочтут молитву…» Вам бы надо было видеть, что с ним при этих словах сталось! Глаза полезли на лоб, он начал рвать бороду, захрипел и заорал: «Иудей проклятый! Я покажу тебе, как шутить со мной! Я тебе покажу!..» И по его глазам было видно, что он даже не знает, какими звериными именами обозвать меня, так как все звери находятся со мной в самых дружеских отношениях.

Ай-яй, подумал я, он еще не созрел для шуток или еще недостаточно пьян сегодня. Ну и влип я в историю! Но было уже поздно. Вантцнер хрипел, глаза у него налились кровью, и я понял, что если тут же не укрощу его, то пришел мой конец. Вот тут-то мне и пригодился опыт обращения с дикими зверями. Я прислонился спиной к стене, поднял вверх правую руку с вытянутым указательным пальцем и, выпучив глаза, пристально стал смотреть на самый его кончик. Вантцнер запнулся. Он не понимал, что я делаю, но глаза его тоже выкатились, и он уставился на мой указательный палец пристальным, долгим взглядом. Он больше не кричал, а потихоньку подошел ко мне, склонился к моему пальцу и прямо впился в него глазами: «Что это такое?» — спросил он наконец. Я ответил ему: «Это? Это, прошу покорно, палец. Волшебный палец. Ужасной смертью умрет тот, кто отведет от него свой взгляд». Тут я и сам испугался, что сморозил такую глупость, но что поделаешь, ребята, если уж такой у меня характер? «Скотина!» — сказал мне Вантцнер, у которого совершенно нет фантазии, чтобы придумать какое-нибудь другое ругательство, но взгляда от моего пальца все же не отвел. Ни за что на свете он не отвел бы теперь своих глаз от моего указательного пальца. Ругался, конечно, но глаз не отводил, все смотрел и смотрел не мигая, а сам бормотал: «Ты огромная скотина, Розенбергерер. Что это за идиотство? Вы, иудеи, всегда придумаете какое-нибудь идиотство!» Я ему отвечаю, что и вы, мол, в чужой карман за словом не лазите, — вот так мы и разговариваем совсем уже мирно и дружески.

Вам-то я могу сказать, что у меня даже поджилки тряслись от страха: вот-вот пройдет все это колдовство, и он кинется на меня. Но ничего, не бросился он, а только все говорил и говорил и так смотрел на мой палец, что его противные, налитые кровью глаза чуть не вылезли из орбит. «Будешь еще всяким свинством заниматься, людей науськивать?» — спросил он, и я понял, что ему хочется простить мне, не потому, что он добрый человек, а просто пора ему отвести взгляд от моего пальца. Тогда я сказал ему: «Не буду, драгоценнейший господин главный советник, не буду! Не стану я впредь стремиться к мировому господству, а если иногда вдруг и взбредет мне в голову такая блажь, вы уж будьте так милостивы, остановите меня, скажите: «Послушай, Розенберг, оставь ты в покое это мировое господство», и я тут же послушаюсь вас и оставлю. А вы будьте так милостивы, согласитесь, чтобы я водил по вечерам Али, сына Сиама, на улицу Андраши в «Аризону», где он выступает. За это полагается небольшая прибавка, а мне как раз пора подзаработать немножко, а то ведь нет у меня денег даже на то, чтобы установить мировое еврейское господство…» Тут Вантцнер кивнул, но с осторожностью, чтобы как-нибудь случайно не отвести взгляда от моего пальца. А я согнул палец, поклонился и поспешил уйти от него. — Розенберг тяжело вздохнул. — Вы даже и представить себе не можете, ребята, каких только премудростей не приходится знать надсмотрщику за зверями!

7

Совершенно естественно, что, помимо симпатий к дяде Абришу и антипатии к главному советнику по звериным делам, самым интересным для детей показалось сообщение о слоне Али. Вечерние прогулки слона не были для них новостью. Они часто видели, как Али, помахивая хоботом, с красным ковром на спине переходил через площадь Героев, сворачивал на улицу Андраши, следовал по ней до улицы Надьмезё и в сопровождении служителя входил в «Аризону», где каждый вечер показывал свое незамысловатое искусство на вращающемся паркете танцевального зала.

Но теперь, конечно, совсем другое дело! Ведь Али на место его вечерних выступлений будет водить не кто другой, как дядя Абриш. И вполне естественно, что дети будут ходить вместе с ним. Не трое или четверо, а вся детвора с улиц Мурани, Петерди, с площади Гараи и из всего их района. Эта огромная, чудесная новость о том, что теперь слона будет водить Розенберг, даже в течение одного часа не осталась тайной. А такие новости на городской окраине тут же поливаются керосином воображения, вспыхивают и разносятся как пожар:

— В половине восьмого у ворот зоопарка на улице Арена.

Как с самого начала нашей повести, так и теперь мы не будем перечислять всех ребят, которых Яни Чуторка и Лаци Розенберг известили о походе со слоном и соответствующим образом проинструктировали. Ребят не надо было ни уговаривать, ни поощрять: все они без памяти были влюблены в зверей зоопарка и ни за что на свете не пропустили бы такой возможности. Волшебной фразы «В половине восьмого у ворот зоопарка на улице Арена» было вполне достаточно, чтобы в назначенное место и в назначенный час явились все до одного.

Мы не будем приводить весь список, а ограничимся лишь несколькими именами, потому что наша повесть оказалась бы неполной без указания некоторых принимавших участие в этих событиях лиц. Там был долговязый Дьёзё Вахмата, веснушчатый Арпад Кленач, Лайош Гунко с кривыми ногами, когда-то щупленький, а теперь толстеющий Петер Шеймеш, Акош Кун, за которым так и осталось прозвище Карась, Фери Шён, тот самый, что три года назад морщил лоб, а теперь время уже успело разгладить эти морщины на лбу и переместить их под подбородок, Корнел Гимпл с неизменно красными ушами, все такой же прожорливый Пети Чобрихт, умница Зюрнер, хитрый Греветич и все остальные, безоговорочно служившие одному великому делу и теперь с особой охотой примкнувшие к свите Али.

Все вышеперечисленные мальчики составляли спинной хребет войска, сопровождавшего каждый день Абриша Розенберга и Али с неизменной страстной верностью и упрямой привязанностью. В этом войске было и несколько девочек, воительниц с большими красными бантами, как, например, Эржике Веребеш с улицы Петерди, Эстер Корти с улицы Незабудок и еще три или четыре девочки, взволнованные и полные жажды приключений.

Мы можем смело сказать, что Розенберг был настоящим полководцем этого значительного и всегда готового к бою войска. «Мое войско», — говорил он, и в этом не было никакого преувеличения: Абриш Розенберг был генералом этого войска — достаточно было одного его жеста, взгляда, чтобы любой из витязей устремился на свершение таких героических подвигов, на которые при обычных жизненных обстоятельствах не был способен.

Прогулки ребят с Али были овеяны даже не земной, а небесной радостью. Необычайным блаженством казалось им идти сзади Али, потрогать его хвост (конечно, с разрешения дяди Абриша), погладить по хоботу, подложить под ноги орех, который расплющивался, как монета, под тяжелой поступью Али, и слушать, нет, даже не слушать, а упиваться чудесными замечаниями Розенберга, подымавшими Али из рядов обыкновенных животных в общество людей. Никто не мог бы сказать, почему Розенберг величал Али «господин доктор». Например так: «Может быть, вы будете так добры, господин доктор, поднять переднюю ногу? Благодарю вас, вы очень любезны, драгоценнейший господин доктор». Через пару дней все ребячье войско называло Али не иначе, как «господин доктор». А ежедневные большие и маленькие сенсационные события! Например: Дьёзё Вахмата всадил слону в зад кнопку, а «господин доктор» даже ничего и не почувствовал, да, именно не почувствовал, как не обратил внимания и на то, когда Мор Неуфельд на пари за двадцать филлеров с хитроумным Зюрнером уколол Али у самого хвоста гвоздем. Или, например, какое это было замечательное происшествие, когда «господин доктор» не пожелал обойти со своей обычной вежливостью постового полицейского на площади Кёрёнд и даже, совершенно случайно, толкнул его своим хоботом, отчего полицейский так перепугался, что бросился бежать. Это было чудесно! Дядя Абриш сказал Али: «Драгоценнейший господин доктор, я вас умоляю, будьте другой раз внимательнее — с полицией, изволите знать, лучше не связываться, потому как вот такой типчик может до того перепугаться, что со страху схватится за саблю, — не оберешься тогда хлопот. Я вас очень прошу: обходите полицейских сторонкой, это самое лучшее. Пусть они стоят себе на привычных местах, дорогой господин доктор, и считают лошадиные катышки; мы же с вами спокойненько пойдем дальше, а то, если венгерская королевская полиция рассердится, может оказаться, что и вы, дорогой господин доктор, играете на руку социалистам и от них получаете указания, как действовать против эксплуататоров».

Яни Чуторка обычно шел впереди шествия, рядом с Розенбергом. Однажды он спросил у дяди Абриша:

— Что будет, если Али вдруг взбесится?.

— Т-с-с… — приставил ко рту палец Розенберг. — Даже в шутку не нужно призывать черта! Скажи лучше, что случится с нами, если он вдруг взбесится? Будем надеяться, что Али никогда не взбесится, бог будет милостив и не даст нашему драгоценнейшему господину доктору сойти с ума. Это ведь славное и разумное животное, такое же, как его отец, старый Сиам.

Розенберг очень подробно остановился на характерных особенностях старого Сиама. Ораторские таланты Абриша собирали всегда вокруг него большую аудиторию.

— Старый Сиам, — разглагольствовав Розенберг, — за всю свою долгую жизнь бесился всего лишь один раз и не из-за какой-нибудь там мухи, усевшейся ему на нос, а из-за самого императора. Да, да, из-за Франца-Иосифа Первого. А случилось это в Вене на военном параде. Вы, конечно, спросите, как попал Сиам на военный парад? Во-первых, потому, что Сиам принадлежал к личному составу колониального подразделения австрийского императорского войска. Колоний у Австрии, правда, не было, но это еще не причина, чтобы не было колониального подразделения — для императора все возможно. Однажды на площади перед дворцом войска строились на парад по случаю визита императора Эфиопии к старому Францу. Вот австрийский император и придумал, чтобы досадить эфиопскому императору: пусть пройдет перед ним торжественным маршем колониальное подразделение, в котором было два верблюда и Сиам, чтобы бородатый эфиоп убедился, что у него нет никаких причин чувствовать себя так спокойно в Вене. Если у кого-нибудь уже имеется два верблюда и слон, то это не так уж мало, чтобы заложить основы колониальной политики. Но это я говорю только так, попутно. Перед почетным караулом, как раз рядом с Сиамом, стоял майор с обнаженной саблей. Затрубили трубы. Послышалась барабанная дробь. Тра-та-та-та-та! Императорская коляска въехала на площадь, послышались слова команды: «Ha-abt Acht!»[29], и вдруг в Сиаме, в славном, кротком, богобоязненном Сиаме первый раз в его жизни, и — тьфу, тьфу, чтобы не сглазить! — будем надеяться, что и в последний, проснулся африканский борец за свободу, враг Габсбургов. Сиам поднял кверху хобот, сначала помахал им, потом схватил майора и прижал его к себе, так что майор тут же, еще со словами команды на устах, испустил дух.

— А что сказали императоры? — спросил Яни с блестящими от возбуждения глазами.

— Что? — кивнул ему Розенберг. — Да просто прочитали заупокойную молитву.

Шествие приближалось к улице Сив. Время от времени Али высоко подымал вверх хобот, и это все, что мы можем сказать по поводу его поведения.

— О боже мой! — вдруг воскликнул Розенберг и даже схватился за голову, как человек, сердце у которого замерло от страха.

Действительно, было чего испугаться! На тротуаре показалась детская колясочка, рядом с которой шли три мальчика в матросках; было им на вид три, четыре и пять лет. Над детьми возвышались две огромные груди, над ними морщинистая толстая шея, оканчивающаяся маленькой красной и жирной головой. За медную ручку детской колясочки с отцовским видом держался и покачивал ее бородатый господин, на лице которого было изображено довольство и хорошими пружинами колясочки, и своей семьей, и самим собой. Да, это был Флориан Вантцнер с семьей, и хотя в этом не было ничего особенно из ряда вон выходящего, сердце у Розенберга болезненно сжалось.

— Нижайшее вам… — пролепетал дядя Абриш и наклонил голову.

— Ха-ха! — затрубил Вантцнер. — Кого я вижу? Это вы — завоеватель мира, Розенбергерер?.. Что вы тут делаете?

— Я? — переспросил Розенберг и тут же добавил: — Ничего, прошу покорно, в самом деле ничего, просто пришло мне в голову тоже немножко пройтись вместе с моей семьей… Если вы разрешите… мои дети… — дядя Абриш широким жестом обвел пространство за собой, где стояло человек пятьдесят ребят, — а это… — дядя Абриш показал на Али, — если разрешите: моя супруга…

— Er macht immer solche blöde Witze[30], — заметил главный советник по звериным делам своей жене по-немецки, потом повернулся к Розенбергу: — Можете идти… Но только, Розенберг, будьте внимательны, следите за собой, а еще больше за слоном…

Вантцнер предложил своим ребятишкам погладить слона, жене же хотел дать в руки слоновье ухо, но дама стояла надувшись, не желала дотрагиваться до уха, сказала с презрением:

— Оно слишком скверно пахнет! — и погнала дальше разбредшееся было семейное стадо.

Нет, ничего не случилось. Идиллическая семья Вантцнеров проследовала дальше. Вот они удаляются по каштановой аллее под трепещущей над ними темно-зеленой листвой; сверкает белизной детская колясочка, покачиваясь на упругих рессорах, а сердце у Розенберга продолжает сжиматься от тяжелых предчувствий.

Дядя Абриш не стал больше ничего рассказывать детям. Молча шел он рядом с Али, не слыша ни детского смеха, ни пофыркивания слона, ни автомобильных гудков, ни дребезжанья трамваев…

8

Мы постараемся рассказать о последующих событиях с максимальной топографической точностью, совершенно необходимой для понимания их драматичности.

Солнце уже давно зашло, оставив лишь красноватый сумеречный туман, который уже успел бы поседеть, испепеленный жарким летним вечером, если бы всевозможные кафе и бары, находящиеся на улице Надьмезё, не заливали своим красно-сине-желтым светом гудящую на улице толпу. Над входом в модный кафешантан сверкал ослепительный силуэт неоновой балерины. Вокруг столиков, выставленных перед кафе прямо на тротуар, сидело множество людей, блестели освещаемые разноцветными огнями голые колени женщин (в то лето не носили чулок). Собаки, привязанные к стволам деревьев перед входом в кафе, подлизывали остатки мороженого. Клаксоны автомобилей и нервное позвякивание трамвая, как обычно, разгоняли людей.

Никто не обращал внимания на Али с Розенбергом. Ежедневное появление слона стало уже привычной уличной картиной, а веселое мальчишечье войско делало пропитанную запахом черного кофе улицу еще уютнее.

Казалось, все было таким, как всегда. Али шел спокойным, размеренным шагом. Он был даже внимательнее, чем обычно, остановился, чтобы пропустить трамвай номер десять, а ведь если бы у него была хоть капля плохого настроения, он свободно мог бы стянуть хоботом с площадки переполненного трамвая несколько дюжин пассажиров. Но ничего подобного! Али был воплощением гуманизма, мудрой кротости, когда вот так выступал по улице, молчаливый и величественный, даже ухом не поводя, шаг за шагом ставя перед собой огромные ноги, под которыми — Яни Чуторка может это подтвердить — не взрываются петарды. А ведь если по петарде хоть чуть-чуть стукнуть молотком, она взорвется. Так почему же она не взрывается, когда на нее наступает слон? Такова жизнь! Таковы ее тайны!

Али привык к автомобилям, и они совершенно не мешали ему, когда шмыгали перед самым его хоботом. Али вообще ничего не мешает. Он стоит выше всего; это городской слон в полном смысле слова: не мечется без причины и давно привык к необычным явлениям. Перед ним внезапно тормозит выкрашенный в ярко-красный цвет автомобиль; Али останавливается, со своеобразной грацией поднимает одну ногу, которой он совершено свободно может раздавить по крайней мере крыло автомобиля. Но ничего подобного он не делает, об этом и речи быть не может. Али — продукт абсолютного урбанизма; он отлично знает, что в столичной сутолоке многое может случиться. Нельзя же с места в карьер топтать вещи!

— Здесь, дорогой господин доктор, мы повернем, — говорит ему Розенберг, — так, очень хорошо. Не нужно подымать хобот, драгоценнейший господин доктор, люди могут испугаться, начнется паника, а в этом нет абсолютно никакой надобности.

Али спокойно, даже можно сказать вежливо, идет вперед. До входа в «Аризону» остается не более пятидесяти шагов.

Али останавливается.

— Что случилось, господин доктор? — с любопытством спрашивает Розенберг. — Вам не хочется идти дальше? Но ведь скоро ваш выход на сцену и…

Али не двигается. Он задрал хобот кверху и трубит, хотя и не очень громко, но достаточно нахально. Громкий смех детей вторит трубным звукам слона, ребята радуются необычному поведению Али, некоторые из них даже кричат «ура!»

— Что с вами, дорогой господин доктор? — снова спрашивает Розенберг. — Вы ведете себя совсем как слон. Вы, может быть, думаете, что вы находитесь в Африке или в индийских джунглях? Зачем вы здесь трубите?

Но Али еще выше поднял хобот, казалось, что он привстал на цыпочки, раскрыл рот, и его трубный — скажем прямо, устрашающий — рев привлек внимание всей публики.

Розенберг обошел вокруг слона.

— Чего он трубит? — удивился дядя Абриш. — Какая может быть тому причина? Ведь не станет же слон трубить просто так, без всякого основания?

Но тут случилось совсем неожиданное. Али так напряг свой хобот, как это делают дети с ярмарочной игрушкой «тещин язык», и грозный, пугающий трубный звук, рев слона — в человеческом языке нет таких слов, чтобы объяснить весь дикий ужас, в нем заключающийся, — покрыл все остальные уличные звуки. Автомобильные гудки, звонки трамваев, человеческая речь, скрип тормозов — все эти привычные звуки большого города казались тихим журчанием, над которым призывно, могуче и повелительно, как в джунглях Индии или в топких болотах Уганды, несся призывный крик самца.

Что случилось?

— Чего вы ревете, дорогой мой доктор? — взволнованно продолжал спрашивать Розенберг и вдруг увидел, что на тротуаре стоит высокий, седой, очень элегантный человек, в руках у него бамбуковый зонтик, ручку которого он прижимает к плечу и делает вид, что целится им в Али.

Достаточно было одного взгляда на охотника за слонами с зонтиком, чтобы бросились в глаза его седая элегантная голова, лакированные туфли с гамашами, легкое изящество серого пиджака и монокль. Для того чтобы удержать монокль в глазу, господин оставлял рот всегда полуоткрытым, ровно настолько, чтобы были видны его желтые от никотина, но все же крепкие зубы. Господин стоял против Али с зонтиком в руках, даже не стоял, а медленно шел навстречу слону, пристально смотря ему в глаза и целясь в него зонтиком. Розенберг услышал, что господин, подражая автомату, непрерывно повторял:

— Пак-пак-пак-пак-пак!

Розенберг подбежал к господину в гамашах и сказал ему:

— «Пак-пак-пак»… Хорошенькое развлеченьице. Чего вы его бесите?

Говоря это, Розенберг удивился, как может это глупое «пак-пак-пак» и издающий его господин с моноклем так повлиять на Али? А господин все приближался, морщил лоб, выражение лица у него было строгое, вот он ткнул кончиком зонта Али прямо в лоб, такой большой, что слон мог бы быть самым великим философом на земле.

Но Али не был ни великим философом, ни даже самым маленьким: он был просто взволнованным, истеричным слоном, возбужденным этим ужасным «пак-пак» до того, что ноги у него подкосились и он опустился на колени, как во время представлений в «Аризоне». А господин в гамашах вдруг сделал такое движение надбровной дугой, как будто хотел укусить ею монокль, и внезапно раскрыл зонтик, чем и заслужил громкий смех мужчин и дам, толпившихся вокруг серебристой «испано-суизы».

— Сейчас я его застрелю! — сказал господин с моноклем.

— Стреляйте! — воскликнула стройная дама с торчащей грудью, в желтых туфлях и платье из натурального шелка-сырца. — Стреляйте, Алекс. Разнесите его вдребезги, как вы это делали в Уганде.

— Лекси прямо ангел! Чудо! Дорогой Лекси! Охота на слона посередине улицы Надьмезё!

На затихшей, улице только они шутили и смеялись. Господин в гамашах со своим моноклем стоял перед Али в позе заправского охотника и говорил, поглядывая на слона из-под зонтика:

— Глаза у него уже сверкают! Сейчас он ринется в атаку.

— Берегитесь, Алекс! — послышалось с тротуара, но Алекс не выказывал никаких признаков беспокойства. Он с силой вдавил свой зонтик в лоб слона и произнес очень громким голосом:

— Бумм-бумм, пак-пак-пак, и еще раз: бумм!

Розенберг от удивления всплеснул руками.

— О боже справедливый! Неужели вы не изволите видеть, что слон нервничает?

— Заткни глотку, мужик! — сказал господин с моноклем, обращаясь к Розенбергу сразу на ты.

— Извините, пардон, — удивительно вежливо и почтительно, особенно если учитывать создавшееся положение, заметил ему Розенберг. — Во избежание всяких недоразумений должен вам сообщить, что я еврей.

Господин с моноклем начал теперь фехтовать зонтиком, направляя его уже не на слона, а на Розенберга.

— Не поправляй меня! Слыхали вы такое? Не поправляй меня, ты, вонючий еврейский мужик! — крикнул господин с моноклем. Кончик его зонта находился всего в нескольких сантиметрах от лба Абриша Розенберга. — Не вздумал ли ты учить меня разбираться в людях? Что? Хе? Кенгуру несчастный! Да ты знаешь, кто я? Что?! Знаешь?

— Нет, приношу нижайшие извинения, в точности не знаю, но думаю, прошу покорно, что в вашем сиятельстве надо чтить высокородного господина: вижу это по манерам, по милой непосредственности, с которой вы изволите намереваться застрелить меня из вашего зонтика, по вашему моноклю и по гамашам цвета голубиного крыла, по всему этому я и догадываюсь, что имею счастье разговаривать с сиятельным господином…

— Я — граф Зиелински, — сказал человек с моноклем, которого его друзья с тротуара называли фамильярно Лекси.

— Вот так-так! — воскликнул Розенберг. — Вот это действительно! Даже не барон, а сразу граф, настоящий граф! Вот это мне повезло. А я еще удивлялся, как вам удается командовать своим зонтиком! Теперь мне все понятно… Если господин граф изволит приказать, то и зонтик выстрелит… Да и почему ему не выстрелить, когда даже палки стреляют по велению господа бога, не так ли? Все это так, прошу покорно, но ведь бывает, что человек самых простых вещей не понимает с первого раза. На колени, господин доктор, на колени перед господином графом! — скомандовал дядя Абриш Али, но, несмотря на повелительный тон голоса, слон не послушался и не только не опустился на колени, а устремил свой хобот вверх, как это делали его предки у заросших папирусом болот, и издал такой долгий призывный клич, что по его долготе можно было подозревать об огромном количестве воздуха, вмещающемся в легкие слона. Мажоры и миноры, гаммы и буйные крещендо, глиссандо и фальцеты трубного голоса слона заполнили всю улицу Надьмезё. Местные жители столпились у окон, вдоль тротуаров выстроились прохожие и посетители кафе; толпа все возрастала, по мере того как сюда прибывали все новые и новые любопытные с улиц О и Андраши.

Розенберг всячески уговаривал слона успокоиться, но все было напрасно: Али трубил изо всех своих сил, и его трубный рев, сначала только заглушавший звонки трамваев и клаксоны автомобилей, теперь уже окончательно покрыл эти слабые звуки, заставив их умолкнуть. Али стоял поперек трамвайного пути, трубил и переступал с ноги на ногу, так что казалось, что он удивительно ритмично «танцует».

Граф Зиелински, как завороженный, стоял перед Али и, надо отдать ему справедливость, смотрел на слона с безумной храбростью, без малейшего колебания и — что является очень существенным обстоятельством — взглядом профессионального охотника.

— Драгоценнейший господин граф, — умоляюще обратился к нему Розенберг, — прошу вас нижайше отойти на тротуар! Я знаю Али, такой рев не предвещает у него ничего хорошего. Уж поверьте мне, человеку, достаточно знакомому со слонами.

— Не трясись со страху, ням-ням! — ответил ему граф. — Очевидно, ты все-таки еще не знаешь, кто я такой?

— О боже милостивый! — удивился Розенберг. — Неужели возможно и такое, что граф может быть и еще кем-нибудь? Может быть, вы еще и герцог? Может быть…

— Нечего сказать, хорош знаток слонов! Ты что, никогда не слышал имени графа Шандора Зиелински?

— Нет, прошу покорно. Хотелось бы мне от стыда провалиться сквозь землю, но только должен признаться, что я не слыхал вашего уважаемого имени. Если вы будете так добры и изволите сказать мне, то, безусловно, я хлопну себя рукой по лбу и воскликну: «И именно это ты позабыл, Розенберг? Как же ты мог не помнить то, что всем детям известно?» Если вам угодно, мы можем даже спросить у детей, — повернулся Абриш к напряженно слушавшим весь этот разговор ребятам, — мы вот сейчас спросим у них, знают ли они…

— Ступай к черту! — воскликнул граф.

— Не пойду, прошу покорно, не пойду! Неужели вы изволите думать, что именно перед вами, знаменитым графом, мне не стыдно? — Розенберг опять вернулся к детям и начал: — Есть ли среди вас хоть один, не знающий, кто…

— Да оставь ты, пожалуйста, — запротестовал граф и, для того чтобы избавиться от возможности публичного установления своей неизвестности перед широкими народными массами, небрежно произнес: — Я — охотник на слонов. Три раза я ездил в Уганду охотиться на львов и слонов. А ты хочешь меня здесь учить, как надо обращаться со слонами!

— Вот именно это и не пришло тебе в голову, Розенберг! — ударил себя по лбу дядя Абриш. — Ну, конечно, имя выдающегося, известного на весь мир, самого знаменитого охотника за слонами не пришло мне в голову; послушайте только, дети, этого-то имени не мог я вспомнить! Старею, прошу покорно. А ведь еще совсем недавно я читал о том, как господин граф сел на пароход во Франции. Эта весть наполнила ужасом обитателей древних африканских лесов, слоны стали щелкать клыками со страху…

Али уже не только трубил, но и качал головой, сопел, хрипел, а из его хобота вылетала какая-то жидкость, очень похожая на черный кофе, брызги перелетали через голову господина графа и достигали стоявших на тротуаре людей, пачкали их платье и заставляли их испуганно шарахаться во все стороны. Такое поведение слона вызвало возмущение, послышались возгласы на столичном венгерском языке, люди с меткой красочностью протестовали против нарушения слоном правил уличного движения, высказывали свои взгляды на священное животное, которые в данный момент нельзя было назвать необоснованными.

Зиелински нахмурил брови, опять поднял зонтик, уперся его концом в лоб Али и стал снова подражать выстрелам:

— Пак-пак-пак-пукк! Пакк-пакк-пакк-пакк-пукк, — как будто он был не на улице Будапешта, а охотился на слонов в заросших папирусами топях Уганды.

— Да перестаньте вы, малахольный! — послышалось с тротуара.

— Осторожней, Лекси!

— Не бойтесь!

— Драгоценнейший господин граф, не надо «пак-пак-пак», очень прошу вас, будьте так милостивы перестать…

— Пак-пак-пак… — невозмутимо продолжал граф Зиелински, наслаждаясь вниманием огромной толпы и кокетничая своей неустрашимой храбростью, завоевавшей, как ему казалось, признание присутствующих. Господин граф насторожился лишь тогда, когда услышал, что ребята, стоявшие за Розенбергом, начали в свою очередь:

— Пак-пак-пак, — целясь протянутыми руками в графа, как будто и у них были в руках винтовки-зонтики.

Граф обернулся к ребятам, прицелился в них зонтиком. Эта удивительная битва сначала вызвала у присутствующих взрыв смеха, но тут же смех перешел в изумление перед случившимся.

Али потянулся хоботом к графу, схватил его и поднял вверх, отнюдь не прижимая к себе, а размахивая им в воздухе, как охотничьим трофеем. А Зиелински сидел на хоботе у слона, высоко в воздухе, со своим моноклем, гамашами, бамбуковым зонтиком и, конечно, с перепуганным до смерти лицом и выпученными по-детски глазами. Его седеющие волосы «встали дыбом», согласно поговорке и некоторым тайным законам физики. Розенберг беспомощно бегал вокруг Али, выкрикивая нечто такое, что придавало вечернему настроению уличной толпы далеко не литургические тона, ссылался на вековечную мудрость, упоминал господа бога, но все это не достигало цели, то есть отнюдь не смягчало скорей задиристого, чем злого настроения слона.

— И надо же было вам лезть со своим «пак-пак»! — закричал Розенберг качающемуся наверху графу, который с неподвижностью далай-ламы сидел на хоботе, в то время как Али уже даже не трубил, а вроде как бы гикал, и его мощный рев покрыл все звуки улицы, за исключением торжественных «ура» ребячьего войска. Были моменты, когда крик ребят по своей силе достигал рева слона.

Розенберг совершенно не знал, что ему делать.

Али подпрыгнул, взмахнул хоботом с висящим на его конце Зиелински, потом даже не грубо, а почти осторожно и заботливо выпустил из хобота охотника на слонов. Граф перевернулся раза два в воздухе и шлепнулся между рельсами, зонтик отлетел дальше, а монокль, разбившийся вдребезги, улегся налево от зонтика.

Громкое «ура» приветствовало проделку слона.

Яни Чуторка и Лаци Розенберг протолкались вперед к сидящему на земле графу.

— Пак-пак-пак, — стали они дразнить его, делая вид, что целятся в него, нажимая согнутыми указательными пальцами на собачку ружья.

Смех волной пробежал по толпе. Граф Зиелински, опершись рукой о землю, поднялся. Розенберг помогал ему.

— Не надо… — простонал граф, не желавший, несмотря на мучительность своего положения, поступиться некоторыми привычками.

— С каждым может случиться… — утешил графа Абриш Розенберг, но увидев, что Лекси Зиелински сильно хромает своими обутыми в серые гамаши ногами, добавил: — Такому знаменитому охотнику на слонов, как господин граф, совершенно наплевать на эти мелочи. Обопритесь спокойно на меня, как будто я и не человек, а костыль, и не стыдитесь случившегося. Мне пришлось один раз видеть, как старый Сиам, отец вот этого Али, плюнул его высочеству наследному принцу Иосифу, гулявшему по зоопарку, прямо в шею, но и после этого наследный принц так и остался наследным принцем, а Сиам — Сиамом… Изволите знать, драгоценнейший господин граф…

— А о вас я позабочусь, — ответил на все это Зиелински достаточно двусмысленно для того, чтобы дядя Абриш мог уловить единственный смысл этих слов.

«Ай-яй, — подумал про себя Розенберг, — он тоже обо мне позаботится, как будто недостаточно того, что обо мне заботится уже Вантцнер, печать, да и вообще вся городская администрация. Все обо мне заботятся, а когда о бедном человеке заботится так много высокостоящих людей, то…»

— Хо-хо, Али, драгоценнейший господин доктор! А что это вы теперь вытворяете?.. — заорал Розенберг и помчался за слоном, который, размахивая хоботом, прыгал и скакал по улице, затем остановился, стал кружиться на одном месте и своим страшным ревом в один момент очистил всю улицу от людей и автомобилей, как будто огромный вакуум поглотил все, находившееся на улице Надьмезё, — и людей и все остальное.

Слон бегал по улице, всюду оставляя за собой пустоту: люди забились в глубину кафе, спуская железные шторы, даже ребячье войско, шарахаясь, разбежалось во все стороны. Парадные домов закрылись. Полицейский, регулировавший уличное движение на углу, хотя и выхватил саблю, но перебегал из подворотни в подворотню, пока ему не удалось оставить поле битвы в подвернувшемся такси.

Один только Розенберг стоял посреди улицы и орал:

— Тебе не стыдно? Такая огромная скотина, а ведет себя, как пьяная утка! Достаточно понаделал глупостей, хватит! Святой боже, что скажет теперь Вантцнер?! Господин Али, дорогой, золотой мой Алик, да перестаньте вы меня компрометировать, не губите моей жизни, не…

Но ничто уже не могло остановить Али. У него не было никаких подлых или злодейских намерений: он просто шалил, но это были не чьи-нибудь, а слоновьи шалости, значит, если подумать хорошенько, достаточно неловкие и даже опасные.

Хоть этот случай и заслуживает увековечения во всей своей полной и подробной исторической правдивости в назидание потомству с описанием паники в толпе, необыкновенной ловкости ребят, взбиравшихся на телеграфные столбы, деревья и даже на крыши домов, нам все же придется ограничиться одним лишь Абришем Розенбергом, который еще некоторое время пытался всевозможными заклинаниями остановить беснующегося Али, но вскоре отказался от дальнейшей борьбы, сел у одного из столиков опустевшего кафе, откинулся на спинку кресла и стал разглядывать все, что его окружало. Взгляд его прежде всего упал на окно второго этажа. У окна стоял граф Зиелински и делал весьма воинственные приемы своим зонтиком.

— Уж я позабочусь о тебе! — услышал Абриш голос графа и закрыл глаза, как это и подобает человеку, заботу о котором только что взял на себя граф.

Али продолжал держать под страхом всю улицу, но Яни Чуторка и Лаци Розенберг все же отважились приблизиться к дяде Абришу.

— Ничего себе, хорошенькая историйка! — сказал Розенберг, увидев подошедших к нему детей.

— Не бойтесь ничего, дядя Абриш, — заявил Яни. — Если Вантцнер вас выгонит, мы о вас позаботимся.

— Это будет очень хорошо, ребятки, — ответил им Розенберг устало, но благодарно, — это будет очень хорошо, потому что…

Розенберг запнулся. Страшно знакомый голос прервал его:

— Значит, это все-таки правда? Значит, все-таки к мировому господству стремимся, господин Розенбергерер! Значит, у меня в конторе вы не шутили? Как вы тогда сказали? Выпустить зверей на улицу? Хорошо! Можете быть уверены, что теперь-то уж я о вас позабочусь.

Во время этой речи Розенберг встал с соломенного креслица и медленно повернулся по направлению к говорящему, которого он узнал с первого же слова.

— О! — произнес он. — Драгоценнейший господин главный советник…

— Он самый! — ответил очень холодно Флориан Вантцнер.

Ничего чудесного, никакого deus ex machina нет в том, что господин Вантцнер опять так неожиданно появился в нашей истории: его привела сюда не драматическая необходимость повествования, а вполне естественная реальность, заключавшаяся в том, что Флориан Вантцнер жил на улице Надьмезё, как раз на углу улицы Ловаг. Возвращаясь домой с семейной прогулки, он попал в общую суматоху, вызванную прыжками слона, взбесившегося от встречи с графским зонтиком, и его пронзительными угандскими трубными звуками.

На этот раз от Вантцнера несло не палинкой, а пивом. Выпученными глазами уставился он на Розенберга и медленно еще раз произнес:

— Я уж позабочусь о вас.

— О боже, — вздохнул Розенберг, съеживаясь и переступая с ноги на ногу. — Все-таки хорошо, если подумать, что обо мне, о котором до сих пор никто никогда не заботился, теперь столько людей будет заботиться. Премного благодарен. Я вам в самом деле премного благодарен! Господин граф уже обещал, что позаботится обо мне, а теперь и господин главный советник обещает то же самое, и я, зная вас, совершенно убежден, что вы оба сдержите данное мне слово…

Тем временем Али успокоился, не потому, что мы подошли к концу нашего рассказа, а, безусловно, по другим, никому не известным, да и самому слону неясным внутренним причинам. Слон угомонился, остыл и без принуждения, без просьб, по своей собственной воле вошел в ворота «Аризоны» и, проходя перед украшенным галунами швейцаром, мотал хоботом совершенно так же, как это делает беззаботный посетитель с туго набитым кошельком.

Люди опять отважились выйти на улицу, трамвай обрел свой звенящий голос и агрессивно трезвонил, пугая прохожих; у столиков на террасе кафе все места оказались занятыми.

Палец Флориана Вантцнера снова поднялся вверх, предупреждающий, грозящий, и голосом, в котором слышались раскаты грома и не оставалось больше ничего фамильярного, ничего человеческого, никакой надежды на возможность смягчения затаенной ненависти, господин главный советник сказал уже во множественном числе, желая придать своим словам общественный вес:

— Мы уж позаботимся о вас, Розенбергерер!

На что Розенберг, желая хоть на мгновение отдалить от себя кровавое видение будущего, возникающее в его впечатлительном воображении, закрыл свои всегда несколько воспаленные глаза.

1949

Загрузка...