Дело было чрезвычайно деликатное.
Читатель это очень быстро поймет, как только, хотя бы поверхностно, ознакомится с топографией местности. Так вот, здесь находится одна вилла, и в ней живет семья Граначей. А там — другая вилла, где в должности швейцара состоит и проживает Тинко с семьей. Первая — двухэтажный особнячок. Вторая — большой трехэтажный дом, разделенный на квартиры. Обе виллы окружены маленькими запущенными садиками, заросшими сорняком, каких очень много в окрестностях холма Роз. Люди работают много, они сажают древо социализма, и нет у них времени заботиться о цветочных клумбах. Правда, обязанность строго соблюдать рабочие часы, не задерживать людей после трудового дня начинает уже сказываться и на состоянии садиков. Человек, кончающий в пять часов рабочий день, приходит домой, хватает лейку и садовые инструменты, поливает, копает, подравнивает, выпалывает сорняки, одним словом, по совету Вольтера, ухаживает за своим садиком.
Садики двух соседних вилл разделяются забором. Этот забор не что иное, как результат горячих споров, компромиссов, нарушаемых то одной, то другой стороной, разрыва добрососедских отношений, вступления в переговоры, завершившиеся, наконец, кое-как скрепленными соглашениями. Все вышесказанное началось между владельцем особнячка и швейцаром большой виллы еще в 1950 году и продолжается вот уже четыре года, непрерывно переходя из одной стадии путаницы в другую.
Точка зрения Гранача следующая: стоимость забора — сто двадцать шесть форинтов за метр. Значит, практически забора вовсе и не нужно, так как он обойдется слишком дорого. Забор нужен только символический, поскольку при социализме еще существует частная собственность, за которую хотя теоретически и не следует бояться, но практически все-таки надо. Особенно приходится опасаться мелкобуржуазных пережитков у супругов Тинко, которые совершенно выводят их из душевного равновесия. Это случается чаще всего осенью, когда они вдруг принимаются красть орехи с единственного дерева в саду у Граначей. Формально забор тоже является мелкобуржуазным пережитком, плодом недоверия людей друг к другу, поэтому-то Гранач и не торопился выстроить ни двадцати, ни десяти, ни даже одного метра забора, а ожидал результата постепенного пробуждения разбойничьих буржуазных инстинктов у Тинко.
Точка же зрения Тинко состояла в следующем: раз стоимость забора сто двадцать шесть форинтов за метр — значит, забора не надо. К тому же он отделяет людей друг от друга, вместо того чтобы сближать их. Это аргумент принципиальный. Аргумент же практический состоит в том, что забор только отгораживает часть упавших на землю орехов и препятствует свободному переходу в соседний сад, хотя одновременно и защищает хорошо ухоженный сад Тинко от слишком большой свободы передвижения со стороны соседей, которых до некоторой степени приходится опасаться. Ведь люди вследствие сохранившихся в них мелкобуржуазных пережитков не могут еще разумно пользоваться предоставленной им свободой.
Таковы были мнения Тинко и Гранача, если бы эти люди были способны их сформулировать так обстоятельно.
Вследствие всех этих мелкобуржуазных пережитков (в одних случаях одинаковых, в других разных) забор все-таки возник, но для этого понадобилось четыре года.
Понятно поэтому, что дело о заборе было далеко не простое. Гранач был вообще большим буяном, но такое свойство своего характера проявлял лишь в узком семейном кругу: как только волна буйства наталкивалась на препятствие внешнего мира, пенный гребень ее тут же спадал. Надо сказать, что в последнее время он стал тише воды, ниже травы, прикинувшись таким кротким и боязливым, таким притворно беспомощным, что первым здоровался не только с соседями, но даже с лошадью мусорщика. Таким образом, супруги Тинко, швейцары трехэтажной виллы, пользовавшиеся ее садиком под предлогом содержания его в порядке, а значит, и всеми плодами этого садика, исходили из принципа, что плод принадлежит тому, кто первый его подымет.
С самим Тинко особых неприятностей не случалось, хотя его и нельзя назвать человеком тихим или боязливым, а характер у него скорее запальчивый. Это был человек лет пятидесяти. Несмотря на свой больной желудок, он всего три раза донес на Гранача, да и то сделал это, когда колики в желудке были нестерпимыми, губы дрожали и с лица градом катился пот. Однако когда колики проходили, он не только не доносил на Гранача, но даже приглашал его в гости посидеть под ореховым деревом. Они усаживались вдвоем под тенистыми ветвями и, склонившись над шахматной доской, довольно мирно старались одержать друг над другом победу. А потом посылали кого-нибудь за кадаркой[34] и дружно бранили эту красноватую жидкость. Можно смело сказать, что отношения между ними в это время были вполне терпимыми. Когда же Тинко чувствовал колики в желудке, то громко заявлял, что Гранач плутует. Если в желудке у него все было спокойно и к тому же он выигрывал, то, учитывая вежливость владельца виллы и его всегдашнюю готовность разрешить взять обратно уже сделанный противником ход, Тинко заявлял:
— Гранач все-таки барин, да к тому же настоящий!
Был ли когда-нибудь Гранач настоящим барином, установить теперь очень трудно. Известно, что у него когда-то имелся заводик, на котором изготовлялись сиропы. Именно поэтому, когда у Тинко бывали колики в желудке, он обзывал Гранача «гнилым банкротом». Слово «гнилой» не обижало Гранача, так как его натренированное политзанятиями ухо воспринимало это слово скорее как общественное понятие, чем как личную обиду, тем более что заводик, производящий сиропы, был давно национализирован. Играя в шахматы под ореховым деревом, Гранач иногда что-нибудь рассказывал о бывшем своем заводе, называя его, однако, «национальное» предприятие, и объяснял, что завод изготавливал очень дешевые сиропы, которые и раньше, то есть до национализации, предназначались отнюдь не правящему классу, а простому народу.
— Извольте знать, — говорил он в таких случаях, — что мои сиропы утоляли народную жажду.
Тинко молча кивал головой и делал ход королевой.
Сиропный завод национализировали. Виллу, где Тинко служил швейцаром, тоже, так как в ней было три квартиры. А особнячок Гранача не тронули — в нем было всего четыре комнаты. Согласно закону, такие дома считались семейными.
Были, правда, в этом особнячке прописаны еще двое или трое жильцов, но в действительности они здесь не жили, а только приходили иногда, усаживались в саду, вздыхали и громко, так чтобы и супругам Тинко было слышно, на все лады склоняли слово «уплотнение». Со своей стороны Тинко, который не имел ко всему этому делу никакого отношения, кроме разве обязательной для каждого гражданина бдительности, за тридцать форинтов в месяц принимал к сведению существование мнимых жильцов и молчал о них, как могила.
Бела Гранач длинными, извилистыми путями, посредством небольших отклонений от фактов в своей автобиографии и на основании глубоко обдуманной переоценки curriculum vitae[35] получил должность изготовителя сиропов на государственном сиропном заводе. Кроме зарплаты, премий, благодарностей от дирекции за хорошую работу, он принес также домой полученный от министерства диплом и повесил его в передней, чтобы утвердить тем самым свою классовую принадлежность.
В результате переговоров, длившихся четыре года, забор совместными усилиями был возведен, даже не забор, а изгородь из проволоки. Деревянные колья они поставить не захотели, потому что дети, как бы хорошо они ни были воспитаны, все равно выроют их в первый же год. На верхний ряд проволоки насадили колючки, чтобы желающие перелезть через эту изгородь как минимум разорвали штаны. Но когда Робика, сынишка Граначей, раскровянил попку, а куры Тинко не на шутку поранились, представители обеих сторон снова уселись под ореховым деревом и после обсуждения вопроса решили, что колючки с ограды надо снять.
Супругам Тинко и супругам Гранач пришлось порядком попотеть, чтобы лишить изгородь кровопускательного характера. Они дружно проработали целое воскресенье. Граначне путалась у всех под ногами, пытаясь прикрыть безделье зонтиком, который она все время держала над своей головой, а порой и над головой мужа, чтобы защитить его от палящего солнца.
До сих пор все шло мирно. Неприятности снова начались из-за орехового дерева. Это дерево росло в саду у Граначей, но так близко к линии, на которой поставили изгородь, что пришлось даже немного изогнуть проволоку. Почему это дерево выросло именно там, никто не ведал. Не знали даже такие люди, которые вообще хорошо знакомы со всякими странностями природы. Ствол развесистого, тенистого двадцатипятилетнего орехового дерева рос в саду Граначей, благодаря чему Гранач утверждал, что оно принадлежит ему, и считал, что вопрос о правах на дерево решается тем фактом, на чьей земле оно растет. Все бывшие жители дома также могли подтвердить, что дерево относится к саду Граначей. Это подтверждала даже старая акварель, некогда написанная генеральшей Кокашди. (Надо сказать, что вилла была построена супругами Кокашди, мечтавшими создать маленькое уютное гнездышко на случай, если военная конъюнктура пойдет на убыль. Того же, что в действительности произошло, генерал предвидеть не мог. Он был плохим стратегом.)
Но Гранач не спорил. Разве мог он спорить о такой ничтожной вещи, куда относится и кому принадлежит ореховое дерево? Тем более с Тинко. Ведь если у того вдруг начнутся колики в желудке, он способен рассвирепеть и устроить бывшему сиропозаводчику такие неприятности, от которых его с большим трудом завоеванное общественное и семейное положение может пошатнуться и затрещать, как отяжелевшие от плодов ветви орехового дерева под порывом налетевшей на них бури.
Но как бы ни обстояло дело и в какую сторону ни простиралось бы дерево, ничто не могло изменить того факта, что его ствол произрастает из сада Граначей. Зато ветви, эти густые развесистые ветви, на которых каждый год появлялось так много орехов, почти целиком протянулись над садом Тинко. Туда же сыпались и поспевавшие орехи. Так уж криво выросло это дерево. Те же немногие ветви, что простирались над садом Граначей, несмотря на уход Гранача, почти не приносили плодов. Чего только он ни делал, даже вымазал ствол дерева известью по крайней мере на метр от земли, отчего бедное дерево выглядело так, как будто на него надели гамаши. Один лишь черт ведает, почему эти ветви были бесплодными, а те немногие плоды, что появлялись на них, уже ранней осенью падали, не дозрев, на землю или же высыхали на самом дереве и становились похожими на сушеный чернослив.
Значит, дерево принадлежало Граначу (если взять за основу частной собственности ствол и корни), но его ветви, вернее гордость и краса этих ветвей, простирались над запущенным садиком Тинко, заросшим травой и изгаженным курами.
И это было бы еще ничего, если бы, как вероятно думает и внимательный читатель, дело действительно не отличалось большой важностью. Всем ведь ясно, что орехи, растущие на дереве, являются собственностью хозяина дерева.
Нет, слишком уж просто смотрят на жизнь благонамеренные и трезвые люди, не имеющие никакого воображения…
Пусть домашние хозяйки попробуют себя поставить на место хорошенькой Граначне. Вот она красуется у окна своей комнаты, бледненькая, в платочке на голове и с щеткой в руках — длинной и весьма внушительной щеткой. Она нарочно стоит у окна, чтобы Тинконе видела, что и Граначне трудящаяся женщина. Тинконе стоит внизу у орехового дерева и говорит Граначне, показывая на ветви:
— Много орехов будет в этом году, вот увидите, до четырех центнеров…
— Да, и похоже, что они будут крупнее, чем обычно.
— Крупнее? Да они такие большие будут, что двух орехов не уложишь на ладонь. Иожи, — так звали Тинко, — знал, что говорил, когда советовал вам вымазать ствол известью, чтобы на дерево не полезли гусеницы.
— О, — воскликнула дама в халатике (грудь ее двумя холмиками возвышалась под легкой материей и нежилась под теплым, но уже осенним солнышком), — товарищ Тинко во всем хорошо разбирается, а мы даже не отблагодарили его за совет! Ну, уж когда поспеют орехи…
Все это верно, но как смогут они отблагодарить соседей, если орехи растут на стороне Тинко? Когда они падают на землю, их подбирает то Тинко, то его жена. Не будет же человек за каждым орехом подходить к проволочной изгороди! Это было бы и слишком мелочно, и неудобно, да и мелкобуржуазно, наконец. Но ведь и орехи, которые сами не падают с дерева, тоже окажутся на стороне Тинко, если потрясти дерево.
В ту осеннюю, а скорее летнюю теплую ночь (специалист по сиропам страдал бессонницей и хорошо слышал все тайные и явные шумы и звуки, раздающиеся в окрестностях) Гранач прилежно склонился над книгой, готовясь к политзанятиям. Он изучал ту часть конституции, где говорится, как социалистическое общество защищает личную собственность. Слово «собственность» всегда бросалось ему в глаза, если даже оно упоминалось всего один раз в толстенной книге в шестьсот страниц, особенно если рядом с этим словом в какой-нибудь связи с ним обнаруживалось еще и слово «частная». Говоря о Граначе, нам кажется не лишним заметить, что он был склонен заниматься даже социалистическим сельским хозяйством, лишь бы это в какой-то мере было связано с вопросом о приусадебном участке. Он даже был бы способен вступить в колхоз исключительно из-за этого приусадебного участка.
Гранач читает: «…социалистическое государство защищает собственность трудящихся, нажитую ими своим трудом», и чувствует, что в нем начинает копошиться идеологический червячок, направляющий его мысли к ореховому дереву. Разве это не собственность, нажитая своим трудом? Ведь если считать доходы, которые он получал когда-то от сиропного завода, результатом эксплуатации, то ореховое дерево в конечном счете является его теперешней собственностью, подчиняющейся законам новой производственной системы, никогда не находившейся на службе эксплуатации… О боже, от всего этого можно с ума сойти!.. Гранач уже начинает обливаться потом, опускает голову на руки и вдруг слышит: хлоп, хлоп, хлоп. Он мгновенно узнает этот звук, означающий, что орех срывается с ветки, прокладывает себе путь среди листьев и хлопается на мягкую от дождя землю.
Хлоп… хлоп… «Социалистическое государство защищает…» хлоп… хлоп… К этим звукам теперь прибавляется шум ветерка, налетевшего с горы Шаш. Первые порывы ветерка сотрясают плохо закрывающуюся дверь ванной, проникают в открытое окно, играют с занавеской и, конечно, гнут ветви орехового дерева. Листья перешептываются, делятся между собой осенними сплетнями об увядании, о коварной желтизне, а некоторые из них жалуются, что еще две недели назад их ветви свободно выдерживали тяжесть садившихся на них дроздов и голубей, а теперь боятся даже воробья, способного своим слабым клювом сорвать чахлые листочки и пустить их кружиться по ветру все ниже и ниже, до самой земли. Все чаще и чаще слышится шум падающих орехов… хлоп… хлоп… Орехи падают на мягкую землю… «Социалистическое государство защищает…» Ветер затих, унесся в самый дальний конец соседского сада — туда, где живет семья академика Тулипана. Слышно, как скрипят детские качели маленького Яноша, сына Тулипана… Этим делом тоже стоило бы в конце концов заняться, а то академик то, академик сё, а качели скрипят вот так иногда целую ночь напролет, порождая непримиримые противоречия между академиком Тулипаном и проживающими поблизости гражданами, нервы которых не выносят скрипа… Но как с этим бороться? Тулипан — большой человек, говорят, что он по какой-то совсем маленькой рыбке объясняет прошлое всего человечества, а его сын Янчи тоже очень популярен, и ему пророчат необыкновенное будущее. В соседней квартире живет редактор Рамзауер с семьей. Его дети Катика и Дьюрика тоже качаются на академических качелях, да и Тинко иногда качается на них с газетой в руках. Вот окрестные жители и терпят эти качели, тоскливо скрипящие по ночам.
Снова воцаряется тишина, и Бела Гранач опять углубляется в зубрежку. Пусть убедятся все, какое прилежание живет в душе у тех, кто когда-то безобидными сиропами услаждал жизнь трудящегося народа… Снизу доносится скрип двери, он узнает звук: это дверь швейцарской квартиры в соседней вилле. Но это не явный дневной скрип, а таинственный, ночной. Так открывают дверь люди, которые не хотят, чтобы их услышали, умышленно приглушая шум, производимый предметами. Раздаются глухие шаги по лужайке.
Гранач, как мы уже говорили, знал все звуки в окрестностях, а этот звук особенно. Знакомы были и эти шаги, уверенные и четкие днем и крадущиеся, смягченные домашними туфлями ночью. Шаги Тинко. «Битюг паршивый, — думает Гранач, — ну и негодяй! И когда язва, наконец, прогрызет ему желудок?.. Уже три года грызет… Но как медленно действует кислота на стенку желудка… За орехами идет, разбойник, подберет все, что за ночь упали с дерева».
— Ты спишь, Эстер? — зовет Гранач жену из соседней комнаты; он знает, что жена способна часами лежать с закрытыми глазами и не задремать ни на минуту.
— Разве я когда-нибудь сплю? — вздыхает жена.
— Ты слышишь? Прислушайся! Опять эта скотина идет за орехами…
Эстер лежала в лиловой ночной кофте на кровати, покрыв только ноги: ночи были еще теплые. Ночную кофту она надевала для того, чтобы не простудиться от случайно залетавшего в комнату свежего ветерка. Супруги говорили шепотом, так как в ночной тишине каждый звук разносился далеко, каждый вздох ясно слышался в саду.
— Выйди на балкон, тогда он не осмелится собирать орехи, — тихо сказала Эстер.
— Как бы не так! Почему бы ему не осмелиться? Этот человек все может.
— Выйди туда, Белу. — (Супружеская интимность превращала строгое «а» в конце имени мужа в задушевное «у».) — Не бойся. Мне уже надоела твоя трусость. Я отсюда чувствую, как ты дрожишь. Зачем ты волнуешься? Вот так за ночь не меньше трех килограммов соберет… А три килограмма — это тридцать шесть форинтов.
— Ну, вот еще! Из-за каких-то там дрянных орехов… Да пусть пропадут они пропадом.
— Ступай туда! — Своей красивой, полной ручкой жена показывала, куда именно. В комнату светила луна. Голос жены звучал повелительно.
Гранач вышел на балкон. Большие пальцы рук он засунул за резинки подтяжек и сделал вид, что смотрит на небо. Взор его бродил по Млечному пути, остановился на катящейся по небу луне, которая летом по вечерам часов в восемь подымается из-за кладовой, а в одиннадцать освещает спальню с балконом и кажется такой близкой, как желтый абажур настольной лампы.
— Он тебя заметил уже?
Гранач не ответил. Он наблюдал за Тинко, как тот медленно, вразвалку идет к ореховому дереву, находящемуся не более как в тридцати шагах от их двери. В зубах Тинко держит окурок сигары, под носом у него то вспыхивает, то гаснет блестящая точка. Он идет и не оглядывается. Да и зачем ему оглядываться? Ведь он у себя дома и прятаться ему не от кого.
— Ну? — спросила жена из-за груды подушек.
— Пока нет, — ответил Гранач.
«Этот человек умеет красться, как кошка. А человек с такой походкой всегда опасен», — подумал Гранач и попятился в комнату.
— Уже подбирает? — волновалась жена, не вставая с кровати.
— Тс-с! Нет еще.
— Осторожнее, чтобы он тебя не заметил, пока не начнет собирать.
Как, однако, все это глупо, размышлял Гранач. Какая ерунда! Зачем мне с ним связываться? Тинко — человек злой, грубый, а если у него начнутся колики в желудке, так спаси бог. Да ему скорее, чем мне, поверят, что он демократ: он в хороших отношениях с Бёдёньи, проживающим в соседней вилле на втором этаже, как раз над Рамзауером. Бёдёньи очень милый человек, утром за ним приезжает автомобиль и отвозит его в министерство легкой промышленности, а кроме того, он депутат и недавно возил на машине супругов Тинко, просто так, чтобы покатать. Другой сосед, товарищ Рамзауер, очень большой человек, в некотором смысле стоит выше академика, потому что он главный редактор газеты, хотя его имя и не значится в ней. Он действительный, внутренний, тайный главный редактор, а жена его даже на рынок ездит в автомобиле; Рамзауер небрежно бросает «Свобода!» вместо «Здравствуйте!» и носит на голове берет. На поклон Тинко отвечает холодно, но все же… Недавно Гранач видел, как Тинко стоял перед его автомобилем, потом полез в карман, вытащил оттуда горсть орехов и сказал:
— Вот, пожалуйста, орешки для ребятишек, для Катики и Дьюрики.
— Спасибо, — отвечал Рамзауер и даже не улыбнулся. Но Тинко человек настойчивый.
— Вы не любите орехи? Грызите на здоровье, берите, берите больше.
И он набил карманы Рамзауера орехами. А тот хотя и протестовал, но посчитал невежливым отказаться. Тинко даже снял берет у него с головы, чтобы наполнить орехами. Напрасно товарищ Рамзауер нетерпеливо отмахивался и бормотал:
— Да оставьте, пожалуйста, товарищ Тинко, оставьте! Не раздавайте все свои орехи, дорогой товарищ!
Он так и сказал, «свои орехи», то есть орехи Тинко. А ведь орехи вовсе и не Тинко, а мои, ткал нить воспоминаний Гранач; Тинко только подобрал их, а потом отдал главному редактору.
Так чьими же орехами наполнил Тинко берет Рамзауера? Чьими? Совершенно ясно, что орехами Гранача. А Рамзауеру надо бы знать об этом, нельзя оставлять главного редактора в таком заблуждении. Главного редактора надо обо всем правильно информировать, а то может случиться, что он будет писать неправильные вещи. Это действительно уж слишком!
Так размышлял Гранач.
— Подошел к дереву! — сообщил Гранач супруге, и в голосе у него, хотя он и говорил шепотом, задрожали металлические нотки. Эстер от волнения уже не могла лежать и села на кровати.
— К самому дереву?
— Да.
— Подбирает?
— Подбирает.
— Тогда кашляни, чтобы он тебя услышал.
Луна заливала своим ярким светом дерево, освещала его искривленный ствол и надетую набекрень густую крону листьев. Виден был двор и, конечно, Тинко, который в своих длинных белых подштанниках, с корзинкой в руке безмолвно двигался по саду и казался привидением. Он наклонялся, выпрямлялся, прислушивался, оглядывался, но, прежде чем квадратная голова Тинко повернулась в сторону Гранича, специалист по сиропам опять отступил в комнату.
— К чему эта комедия? — зашептал он Эстер. — Да пусть они пропадут пропадом, эти орехи. Теперь такие времена, что из-за каких-то там орехов ссориться со швейцаром было бы глупо. Это, конечно, большое свинство — красть чужие орехи, но ничего не поделаешь, надо терпеть.
Одним словом, Гранач чувствовал, что его классовое положение по сравнению с Тинко недостаточно устойчиво для того, чтобы он мог решиться на столкновение, чреватое непредвиденными последствиями. Но это все-таки уж слишком!.. Тинко, не довольствуясь орехами, которые валялись на земле, подошел к дереву, бесшумно, но очень решительно схватился за одну из нижних ветвей и стал трясти ее. Орехи градом посыпались на землю, и Тинко наклонился, чтобы подобрать их.
— Что случилось? — спросила Эстер, услышав стук падающих орехов.
Гранач даже покраснел от ярости.
— Мало ему тех, что сбил ветер, так он еще сам трясет дерево, этот негодяй.
— Свинья! — твердо заявила жена и встала с кровати. Она сунула ноги в маленькие голубые домашние туфельки и направилась к окну, на ходу надевая на себя капот. Лунный свет заливал всю ее фигуру.
Гранач вышел на балкон, подошел к перилам и почувствовал, что его вдруг обуяла необычайная храбрость. Будь что будет. Тинко подымет историю по поводу той самой мебели в старонемецком стиле, которую Гранач получил по наследству еще от бабушки: он прячет эту мебель в доме, где Тинко работает швейцаром. Пусть! Захочет, чтобы ему платили больше, чем тридцать форинтов в месяц? Пусть! А если у них вдруг произойдет в доме короткое замыкание, то Тинко, чего доброго, наберется нахальства и не придет, чтобы исправить пробки. Ну и пусть набирается нахальства! А когда осенью привезут уголь, то Тинко откажется постоять у ворот, пока будут сваливать кокс в подвал Граначей. Ну и пусть! И если ветер перепутает провода антенны на крыше, то Тинко заявит ему: «Меня это не касается, я швейцар соседнего дома, а к вам никакого отношения не имею. Чините сами». А жена Тинко тоже перестанет посыпать зимой их тротуар песком, так как в доме у Граначей нет швейцара, у них все делают домработница под руководством жены да Робика, который еще прошлой зимой показал себя большим мастером по уборке снега. Потом Тинко может еще донести на него по поводу каких-то мифических квартирантов, прописанных в доме. Ну и пусть доносит! А если лопнет водопроводная труба, то Тинко не придет ее чинить. Ну и пусть не приходит! Он за каждую починку запрашивает такие суммы, какие только ему могли прийти в голову, принимая во внимание отсталость кооперативного обслуживания. Но все равно, больше терпеть невозможно!.. Гранач стоял у самых перил балкона, затем уперся в деревянную подставку для цветов и приступил к действию.
— Кх… кх… кх…
Он даже громко высморкался. Этот звук в полной тишине — сверчки недели две назад перестали задавать свои концерты — прозвучал, подобно взрыву. По ночам подобные звуки обычно слышны за три улицы, а самый маленький ветерок приносит на своих крыльях громкий храп спящего за три улицы отсюда человека.
Тинко поднял голову и от неожиданности выронил несколько орехов, которые уже держал в руке. Луна ярко освещала и дерево, и Тинко, и балкон со стоящим на нем Граначем. Тинко смутился и сказал:
— Свобода.
— Свобода! — ответил Гранач звучно и сознательно, всколыхнув своим голосом ночную тишину.
Тинко сделал шаг вперед, чтобы закрыть собой маленькую корзиночку.
— Вышли воздухом подышать? — спросил Гранач, покачиваясь на каблуках.
— Вот именно, воздухом. Колики были у меня. Только что прошли. Вот я и подумал, что на свежем воздухе быстрее приду в себя.
— Это кислота разъедает ваш желудок.
— Именно она. Кислота.
Говорили они тихо, чтобы не разбудить соседей, приставив ко рту сложенные рупором руки.
— Нейтрализовать надо кислоту, чайной содой нейтрализовать.
— Чего ты с ним цацкаешься? Скажи ему про орехи! — приказала Эстер, вышедшая тем временем на балкон и рассматривавшая лужайку под деревом.
Гранач качнул сердито головой, но не удостоил жену ни единым словом.
— Ни к черту эта сода не годится! — сказал Тинко. — От нее у меня только отрыжка.
— Что? Не понимаю.
— Говорю, что отрыжка у меня!
— Это уж совсем неприятно.
Последовала небольшая пауза. Первым прервал молчание Тинко:
— Ну, я иду спать. Это мне лучше всего поможет.
— Правильно, сон — лучшее лекарство… А знаете, что вам еще поможет? — ехидно проговорил Гранач. — Орехи. Ешьте побольше орехов, они вам нейтрализуют кислоту. Можете мне поверить. Ступайте в магазин или на рынок, купите себе побольше орехов, а если почувствуете колики, то скорей суйте в рот орех…
— Как, как? Прошу покорно…
— Говорю: суйте орех прямо в рот…
— Это я уже слышал. Да ведь они дороги, орехи-то, двенадцать форинтов кила вместе с скорлупой.
Эта «кила» всегда выводила Гранача из себя. — Кила, кила, — передразнил он и поморщился. — Что? Дорогая кила? — переспросил он, повышая голос.
Громкий голос Гранача немедленно пробудил в Тинко швейцарский дух, и он зашипел в сторону балкона. Это шипение еще больше разъярило Гранача.
— А вам-то что до того, что кила дорогая? Вам ведь достаточно прийти с корзиной в сад ночью, в подштанниках, и подобрать все то, что стряхнул с дерева ветер, а еще и то, чего ветер не стряхнул: вы ведь и сами можете дерево потрясти. Вот тогда сможете столько орехов жрать, сколько влезет, да и даром к тому же…
Конец фразы Гранач произнес подчеркнуто резко, затем повернулся к жене: что она на это скажет?
— Не дрожи! — сказала жена. — Отойди подальше от перил!..
— Жрет свинья, — отпарировал Тинко, поднося сложенные рупором руки ко рту. — Понимаете? А я не свинья. И мне наплевать на ваши орехи… Пусть дьявол утащит в ад вашу скупую душонку.
Тинко отошел немного в сторону, и луна ярко осветила маленькую корзинку с орехами, которую больше не закрывали подштанники. Он опять заговорил:
— Вам даже этих паршивых орехов жаль!.. — Он схватил корзинку и высыпал орехи на землю. — Вот они! Подавитесь этими гнилыми, червивыми орехами! И вам не стыдно?.. Вы что думаете: какое теперь время? Теперь для всех демократия! Понимаете? — неожиданно закричал он, забыв о всякой осторожности. — Демократия теперь! Сейчас нельзя торговать орехами. Нет теперь такого, чтобы «мои орехи, твои орехи, его орехи»! Орехи, что ко мне в сад падают, — мои, а которые к вам, — ваши. Потому теперь демократия! Понимаете вы это, сиропозаводчик паршивый, буржуй недорезанный?..
Гранач дрогнул. Он шепнул на ухо Эстер:
— Я так и знал, что он вспомнит о заводе…
— Не сдавайся, Белу! Не давай себя запугать!
— Примите к сведению, что социалистическое государство защищает собственность трудящихся… Если не верите, то могу показать… Черным по белому напечатано!
— Ты брось мне дурочку ломать! Лучше о своем заводе расскажи.
Это слово «дурочку» ударило Гранича прямо в грудь, он даже попятился назад. Эстер схватила его за руку, глаза ее сверкали, призывая не сдаваться.
— Был завод. Нет завода. Ты такой же трудящийся, как и все. В атаку! Понимаешь? Не давай себя запугать! — возбужденно шептала она мужу на ухо.
Швейцар толкал ногами корзинку, как будто у него снова начались колики в желудке. Боязнь, что колики действительно могут начаться, еще больше возбуждала и без того воинственный и буйный нрав Тинко. Он стоял посреди сада, луна освещала его сзади, ореолом окружала его всклокоченные волосы, и, уже совершенно позабыв о том, что на дворе ночь, что соседи спят, он орал во все горло:
— Демократия! Демократия! Орехи тому принадлежат, кто их с земли подбирает. Ха-ха-ха! Вот я вам сейчас покажу!
И Тинко внезапно пустился в пляс, он прыгал и скакал по валявшимся на земле орехам, уподобляя себя огромному щелкунчику. И ореховая скорлупа действительно трещала под его огромными соломенными домашними туфлями: крах… трах… крах… трах…
— А орехи — общие! Понимаешь? Всему обществу принадлежат! Потому что у нас демократия! Демократия!.. — вещал он уже каким-то трубным гласом.
Иерихонские трубы его голоса разорвали мирную тишину ночи. Сначала открылось окно в квартире академика Тулипана, потом у Рамзауера. Самым последним подошел к окну Бёдёньи вместе со своей супругой.
Бёдёньи принадлежал к числу популярных людей, к которым все обращаются с просьбами и жалобами. В этом человеке было что-то такое, что не позволяло людям злоупотреблять его добротой и излишне сорить своим душевным мусором. У него была привычка всем интересоваться и задавать вопросы всегда тихим голосом. Он знал, у кого из жильцов болят зубы, кто недоволен разъездным врачом поликлиники, было ему кое-что известно и о засорившихся печных трубах, и о битых черепицах на крыше, подозревал он и о том, какие склоки возникают между жильцами в связи с общим пользованием домовой прачечной.
Бёдёньи и теперь вмешался в ночную ссору, спросив тихим, но хорошо слышным голосом:
— Что такое? Что происходит?
— Демократия у нас! — продолжал реветь Тинко.
— Хорошо! Хорошо! — попытался успокоить его Лоранд Бёдёньи. — Нам всем это известно. Незачем кричать об этом во всеуслышание, да еще так поздно ночью, товарищ Тинко.
— Но если господин Гранач…
— Господином ваш дедушка был… — раздался голос Эстер, пожелавшей восстановить свое пошатнувшееся классовое положение.
— Тише! — сказал Бёдёньи и повторил еще раз: — Тише! Совершенно ни к чему из-за орехов будить всех соседей.
Пусть не подумают читатели, что ночная перепалка подняла с постелей и бросила к окнам только Тулипанов, Рамзауеров и супругов Бёдёньи. Акустика в этих краях необычайно хороша, голоса разносятся далеко за пределы двух соседних вилл. Во многих окнах уже засветились лампы, и жители всех ближайших домов повысовывались из окон, кто в пижаме, кто в ночной рубашке, а кто и в трусиках. К спору уже прислушивались и Хонтне, и супруги Варга, и Лазар Кумилка, и Сливовичне, и Габор Фюштёши, сварливый нрав которого был хорошо известен во всей округе. Жителям всех соседних домов часто приходилось просыпаться по ночам от короткого, но зычного крика «куш!», способного пробудить даже мертвых, которым Фюштёши пытался заставить замолчать собаку Тинко, представлявшую собой удивительную помесь сенбернара с пуделем (даже с несколькими пуделями, так как эта порода в Крумпли — так звали верного сторожа швейцарской — преобладала).
— Куш! — послышался и теперь голос Фюштёши, хотя обращался он не к Крумпли, а к его хозяину. — Чего вы там орете, сумасшедший собачник? «Демократия у нас!..» Да мы все это и без вас знаем… А если кто-нибудь и не знает, то можете сообщить ему об этом утром…
Громовой голос Фюштёши поднял целую бурю. Хонтне даже выскочила из своего пряничного домика, находившегося в самой глубине сада, и своими туфельками без задников звонко протопала по усыпанной гравием дорожке. На ней был красный халатик. Хонтне остановилась у самой клумбы с розами и раскудахталась, обращаясь к Граначу:
— Зачем вы кричите, господин Гранач? Разве джентльмен ведет себя так? Как вам не стыдно говорить подобным тоном с бедным швейцаром!
Эта изворотливая дама ухитрилась даже ночную перебранку использовать для того, чтобы смягчить общественное мнение, объявлявшее ее антидемократически настроенной особой.
Тинконе тоже вылезла в сад и остановилась в монументальной позе, к которой понуждала ее не столько гордость, сколько собственная толщина. Хонтне и ей сказала пару ласковых слов:
— Уведите своего мужа и уложите его в постель, а то он так разнервничается, что еще, не дай бог, получит прободение желудка. А от этого может произойти большая беда. Однажды у моего дяди…
Голос Хонтне, только было собравшейся рассказать историю о своем родственнике, потонул в новых криках и сумятице. Меньше всего в этом были теперь виновны Тинко и Гранач, хотя они оба стояли (Тинко внизу под деревом, Гранач у себя на балконе), дрожали и раздували ноздри, как чующие опасность кони. Окно в квартире академика закрылось, и изнутри спустили штору. Рамзауер перешел на шепот, хотя всем было очевидно, что он старается навести порядок и разрешить этот спор в духе национального единства. Ему хотелось успокоить и Тинко, но главным образом Гранача, к которому и относились его слова, что бояться, мол, нечего, пусть Гранач спокойно ложится спать, а завтра отправляется на работу, так как родина нуждается в специалистах.
Правда, большая часть его слов потерялась в общем гаме, но слово «родина» прозвучало особенно громко и было совсем не похоже на все остальные прозвучавшие здесь слова.
— Кто это нуждается в Граначе? — спросил Тинко, делая ударение на имени своего врага.
Во внезапно наступившей тишине, какая бывает между двумя ударами грома, раздался снова голос Рамзауера, повторивший:
— Родина, товарищ Тинко.
Нечему удивляться, что при этих словах Рамзауера дрожь, охватившая Гранача, совсем улеглась. Рамзауер сказал: Гранач нужен родине, именно так, родина нуждается в Граначе, в специалисте по изготовлению сиропов, так как до некоторой степени и от него зависит, какие сиропы пьют трудящиеся, приятны ли эти сиропы на вкус, утоляют ли они жажду. Трудящиеся пьют изготовленные Граначем сиропы и довольные возвращаются к своей работе, а это, безусловно, отражается и на повышении производительности их труда и на общем благосостоянии страны.
Родина нуждается в нем! Родина! Родина! Родина! Это слово, неожиданно прозвучавшее в тишине, заполнило всю сверкающую звездами ночь.
Слово прозвучало, но не исчезло. Оно растворилось в ночной тишине, утвердилось в озаренном луной садике, такое же непреложное и несомненное, как утверждение Тинко, что у нас есть демократия.
Ни о каких орехах не было и речи. Разговор был о том, что у нас есть демократия, и о том, какая это демократия, чья она, каким образом существует, а больше всего о том, существует ли она в половине двенадцатого ночи (было именно половина двенадцатого) и есть ли необходимость подчеркивать тот факт, что и ночью существует демократия. А когда с этим вопросом было покончено, все люди в пижамах и в ночных рубашках страстно ввязались в дискуссию о родине, анализируя сие понятие и стараясь разобраться в нем. Надо было решить уйму вопросов: когда родина бывает родиной? Кому родина не родина? Бывает ли родина кому-нибудь родиной больше днем или ночью? Одинаково ли родина может быть родиной для Тинко и Гранача? Но тут вмешался Крумпли и стал лаять своим штрейкбрехерским голосом, играющим на нервах соседей, а вслед за ним залились и все остальные псы в окрестностях, и начался такой кавардак, какого не запомнят даже старики (а память у них всегда хранит самые крупные скандалы). В редкие моменты затишья можно было услышать, что дискуссия перекинулась и в более отдаленные дома. Сентябрьский ветерок доносил только обрывки этих споров, лишь иногда особенно громко и значительно звучало какое-нибудь сочное венгерское слово.
— Разойтись всем по домам! — приказал Бёдёньи, энергично опершись на подоконник, как бы желая этим жестом усилить значение своих слов.
— Наша родина для всех! — просвистел в ночи голос Габора Фюштёши.
— Нет, только для тех, кто трудится, уважаемый господин Фюштёши! — взорвалась Хонтне.
— Для всех! — снова вскричал Фюштёши и топнул ногой, наступив на хвост гончей собаки по кличке Аттила, которая тут же залилась отрывистым лаем.
— Только не для заводчиков! — выпалил Тинко.
— Но у меня был всего лишь маленький сиропный заводик с двадцатью рабочими. Я об этом всегда пишу в автобиографии, — защищался Гранач.
— Врешь. Человек пятьдесят было на твоем заводе.
— Чтоб мне с места не сойти, если у меня было более двадцати рабочих. Да и разговор вовсе не об этом. Разговор был об орехах, о моих орехах. Виданное ли это дело, чтобы так, ни за что ни про что, красть орехи?
Хонтне простерла к небу руки.
— А почему бы и нет? — с этими словами она приподняла полы своего халатика, волочившиеся по земле. — Если позволительно красть дрова у меня из подвала (не правда ли, товарищ Тинко), розы у меня из садика (не правда ли, товарищ Тинконе?), колбасу у меня из кладовой, так почему нельзя красть орехи с дерева?
— Тише! — осадил их еще раз Бёдёньи. — Замолчите вы наконец! Что вы думаете, здесь ведь и рабочие живут, и служащие — люди, которым рано утром надо идти на работу!
— Совершенно правильно, — заявила Тинконе. Не обращая внимания на словесную бурю, она собрала с земли орехи, сложила их в корзину, наполнив ее доверху, и утиной походкой отошла к двери своей квартиры.
— Созовите завтра домовый комитет и обсудите на нем этот вопрос, если не можете между собой договориться, да и тогда не стоит столько кричать из-за каких-то там орехов, — предложил присутствующим Бёдёньи и вместе с женой отошел от окна; они тут же опустили полотняную штору, за которой еще некоторое время можно было видеть их движущиеся силуэты.
Гранач побледнел, лоб у него покрылся потом, как всегда, когда он нервничал. Он страдал сужением кровеносных сосудов, и всякие волнения вредно отражались на его состоянии. Не раздеваясь, прилег он на постель, и Эстер поспешила приготовить ему грелку с горячей водой на живот: обычно ему от этого делалось лучше. В рот мужу она засунула полтаблетки нитроминта, которые он тут же проглотил.
А Тинко почувствовал колики в желудке. Он хорошо знал, как начинается приступ: первый сигнал — боль под ложечкой, оттуда она соскальзывает вниз, в желудок, и через несколько мгновений человек начинает корчиться в мучительнейших спазмах. Боль заставила Тинко лечь в постель, и он лежал, поджав колени к подбородку и втянув голову в плечи, губы его были твердо сжаты.
На улице соседи все еще перекидывались замечаниями, но все реже и беззлобнее; Крумпли и другие собаки тоже устало перетявкивались; мир затихал.
И вот наконец снова воцаряется тишина. Слышится лишь шум все усиливающегося ветра, снова прилетевшего в сад, чтобы трясти орехи, дергать ручки дверей, раскачивать скрипучие качели. Но и он не ограничивается только этим, а треплет за волосы кусты, сметает листья и сор с крыши и, несмотря на позднюю осень, все еще пытается обнять растущую в конце сада березку и сорвать с нее последнюю одежду из листьев.
Из вышесказанного читатель может понять, как орех может стать яблоком раздора между людьми, вызвать ужасные склоки и взрыв душевного негодования. В человеческих душах, как в кратерах полупотухших вулканов, клокочет лава, извержения же происходят по неизвестным или трудно поддающимся анализу причинам. И подобно тому, как настоящая лава, устремляясь вниз по горному склону, уничтожает вся и всех, кто стоит на ее пути, так же действует и лава, изливающаяся из души человеческой.
Под зеленой оболочкой ореха находится не только скорлупа и ядро. Если орех расколоть небрежно, внутри него могут оказаться еще и проблемы, дела (если это больше вам нравится), принципы, борьба мировоззрений — все это с легкостью превращается в раскаленную лаву, сжигающую и опустошающую все вокруг. И все же склоны вулканических гор представляют собой самую лучшую почву для виноградников: они растут здесь, дают свои сочные плоды, пока новый поток лавы не сметает их. Лаву, извергнувшуюся из человеческих душ, тоже нелегко удержать, как мы это увидим из дальнейшего.
Отношения между Тинко и Граначами на другой день вовсе не оказались испорченными, как это можно было бы ожидать. Обе семьи были связаны такими крепкими, хотя и невидимыми нитями, что порвать их было бы делом нелегким. Тинконе договорилась за двадцать форинтов привести в порядок и очистить от ненужного хлама, накопившегося за лето, подвал у Граначей: скоро должны были привезти уголь, для которого требовалось освободить место. Двадцать форинтов — это такая сумма, которая хотя и не может аннулировать состояния борьбы, но зато может притупить ее остроту.
Утром Тинконе как ни в чем не бывало явилась к Граначам за ключом от подвального помещения.
Госпожа Эстер дала ей ключ и, ни словом не намекнув на ночное происшествие, приветливо сказала:
— Всю мебель, душа моя, которую вы там найдете, выставьте в коридор. Старый холодильник, вы знаете какой, задвиньте в самый угол. Битую посуду сложите на холодильник, а доски с кровати отнесите на чердак. Старую газетную бумагу соберите в одну кучу и вымойте пол.
— А пол зачем мыть? — спросила Тинконе. — Все равно туда свалят уголь и дрова. В двадцать форинтов не входит мытье полов.
Они немного поспорили, договоренная сумма увеличилась на три форинта, и эти три форинта их немного сблизили.
А Тинко тем временем сидел перед дверью своей квартиры в старом соломенном кресле, опустив ноги в большой цветастый таз. Времени у него было достаточно, так как его швейцарским заботам была поручена только вот эта трехэтажная вилла. Когда-то давно, после первой мировой войны, был у него патент электромонтера, но мастерской у него никогда не было, так как в виллах на холме Роз работы для него хватало и без мастерской. Тинко и теперь подумывал, что, может быть, стоило бы снова взять патент — получить его от городского совета вовсе нетрудно, — но патента все-таки не брал, зная, что и без него проживет на жалованье швейцара, надбавку за топку печей, случайную работу в соседних домах по своей бывшей специальности, плату за большие и малые перевозки и на другие, подобные этим, доходы. Если не считать язвы желудка, здоровье у него было хорошее и работать он мог вовсю. Ему предлагали вступить в кооператив электромонтеров их района, но его не устраивали существовавшие для членов кооператива расценки. Язва желудка возникла у него на нервной почве, поэтому он и не хотел связывать себя работой с утра до вечера.
Теперь он сидел у двери дома, парил ноги в большом тазу, грелся в лучах осеннего солнышка, а сам не сводил глаз с орехового дерева.
Кому достанутся все эти орехи?
Тинко посматривал на тяжелый груз орехов на ветках дерева и размышлял. Пусть катится к черту этот Гранач, пусть хитрит и ругается сколько угодно; ореховое дерево почти целиком переметнулось на сторону Тинко. Ствол дерева, правда, растет в саду Гранича, но ему, Тинко, все же интересно посмотреть, как полезет этот банкрот за проволочную изгородь собирать орехи в саду у соседа. Дерево принадлежит тому, на чьей земле вырос ствол? Но почему? В каких законах это написано? А если у дерева такой кривой ствол, как у этого ореха, тогда положение совсем меняется. Ствол в саду Гранача, ветви — у Тинко. Искалеченное дерево. Ну и что же? Существуют искалеченные люди, лошади, собаки, свиньи, так почему не быть искалеченному дереву? А для калек даже сама жизнь создает особые законы.
Тинко распустил в воде кусочек мыла. Хотя таз был большой, искривленные пальцы Тинко торчали из мыльной пены. Он потирал их, потом выпрямлялся и потягивался.
Да, так он и сделает! Робику, сыну Граначей, он выделит немного орехов, мальчонка их очень любит, а остальные возьмет себе, что бы там ни провозглашали законы. Только смерть сможет помешать ему. Вода в тазу совсем остыла, нужно было полотенце, а жена ушла убирать подвал у Граначей. Тинко сунул мокрые ноги в соломенные туфли, пошел на кухню, принес оттуда еще горячей воды и разбавил ее холодной прямо из шланга, чтобы не обжечь ноги, которые у него и так сделались кумачового цвета.
Да чего там? — продолжал он размышлять. Гранач — трус, ни за что не отважится прийти сюда собирать орехи, нет, не отважится… Не такое у него происхождение, чтобы осмелиться… Ну а если он и придет? Не придет. Жена будет его, правда, подстрекать, но он все же не придет, кишка у него для этого тонка… А если все-таки? Ну, Тинко позаботится, чтобы ни одного ореха не осталось на дереве к тому времени, когда Гранач придет за ними. Ни одного ореха, чтоб черт его в пекло унес!.. Но-о-о о-о-он не-е-е придет! Он будет караулить там, за проволокой, пожирать орехи глазами, но руками ему до них не дотянуться, для этого надо прийти на эту сторону. А Гранач и носа сюда показать не посмеет.
Тинко подлил в таз еще горячей воды.
Тем временем дети товарища Рамзауера вышли поиграть в сад. Было очень жарко, и они пришли в одних трусиках. Тинко с удовольствием смотрел на загорелые, покрытые золотистым пушком ножки Катики и на плечи Дьюрики, которые уже становились мускулистыми. Дети сначала повозились на траве, потом пошли в угол сада на кучу золотистого песка и стали строить из него крепость. Вырыли тоннель, а чтобы сооружение хорошо держалось, полили сухой песок из шланга. Вот это уже было совсем другое дело! Из сырого песка построили высокую башню, на крышу которой Катика прикрепила в виде флага свою красную ленточку. Ребятишки испачкались в мокром песке нечаянно, а потом уже и нарочно стали мазать друг друга — шеи, руки, ноги, плечи и спины детей покрылись влажной грязью, а затем шалуны начали поливать друг друга из шланга, визжа и брызгаясь. Досталось и старому Тинко, даже сигара его намокла.
Тинко рассердился, но злость его умерялась общественным положением товарища Рамзауера: он натянуто улыбался и только один раз дал волю возмущению, когда ему пришлось стряхивать брызги со своих собственных штанов. Он сунул ноги в соломенные туфли и бросился в погоню за детьми, ему удалось поймать мальчика. Тинко схватил его очень осторожно, чтобы не оставить синяков на нежной ручке ребенка, и погрозил ему пальцем:
— Что ты делаешь, мальчуган? Хе-хе-хе! Разве можно так брызгать на дядю Тинко?
За проволочной изгородью, прижавшись к ней носом. Робика наблюдал за развитием событий. О, как бы ему тоже хотелось облить из шланга Тинко, окатить его холодной водой! Как это было бы замечательно! Но почему только «было бы»? Ведь и у них в саду лежит такая же огромная резиновая змея! Конечно, у них тоже есть шланг. И их шланг такой длинный, что можно запустить струю до самого пряничного домика, где живет Хонтне. Они даже это и делают иногда, когда пожилая женщина, устав от таскания ведер, взмолится, чтобы они брызнули из шланга и на ее грядки с цветами.
Робика, не долго думая, открыл кран, и вода потекла в шланг, пробежала по его извивающемуся телу и мощной струей вырвалась наружу.
Робика умело направлял струю, поливая ею сначала траву, потом приподнял шланг и стал водить им так, чтобы вода падала вокруг Тинко. Швейцар удивился, выпустил из рук пойманного Дьюрику и медленно пошел к изгороди… Руки у Робики дрожали, дрожь передавалась и шлангу, но мальчик не выпускал его из рук, поливая траву в соседнем дворике, листву орехового дерева. Даже розам Хонтне достались высоко летевшие брызги воды. Еще шаг, еще и еще, и Тинко подошел вплотную к изгороди.
— А ну-ка, положи шланг! — закричал Тинко мальчику.
Робика хотя и испугался, но шланга не положил, только благоразумно и дипломатично направил струю воды в свой сад. Тинко нет никакого дела, что делает Робика в своем саду. Но оказалось, что Тинко и до этого есть дело.
— Положишь или нет, говорю я тебе? — По глазам Тинко было видно, что он очень сердит.
Дети Рамзауеров тоже подошли к ореховому дереву, и Тинко, желая смягчить преподанный им только что нагоняй, спросил у них:
— Хотите орехов, дети?
Он поднял с земли два ореха и положил девочке на ладонь, даже сам загнул ее тоненькие пальчики, чтобы орехи оказались у нее в кулаке.
Робика шепелявил, но переносил этот свой недостаток с большим достоинством и душевной уравновешенностью.
— Не давайте им наших орехов! — сказал он, старательно подбирая слова, в которых не было отвратительного для него звука «с».
— А ты мне не приказывай! — в сердцах ответил ему Тинко и даже потряс нижние ветви дерева.
— Не тряши, говорю тебе, не тряши дерево! — обидчиво сказал ему Робика.
— Что значит «не тряши», ты, щенок? — набросился на него Тинко.
— Не твое дерево, не твое, а ты вор, вор!..
Маленькие Рамзауеры засмеялись, но смех их перешел в громкий хохот, когда Тинко уцепился за две ветки и стал их трясти с такой силой, что орехи градом посыпались на землю.
— Подбирайте! — приказал он маленьким Рамзауерам. — Ты, Дьюрика, принеси корзиночку, вон она там у двери прачечной. Ну, поворачивайся… раз-два…
Но дети и не думали двигаться с места.
— Вы что, не хотите орехов?
Дети молча уставились на Тинко.
— Ну, что с вами? Не любите орехов?
Оба, и Катика и Дьюрика, стояли так, словно потеряли дар речи, и не мигая смотрели своими голубыми глазенками на Тинко.
Робика наблюдал за событиями, как бы изучая, что будет дальше. Шланг он повернул книзу, и сильная струя воды образовала вокруг него небольшую лужу, так что белые парусиновые туфельки были забрызганы грязью.
— Им не нужны ворованные орехи, — сказал Робика.
Тинко покраснел от гнева, вены на шее, на лбу и на висках вздулись, стали лиловыми.
— Что ты сказал, щенок? — заорал он. — Что такое? Ворованные орехи?! Пусть только придет домой твой отец! Пусть придет… — Тинко повернулся спиной и зашагал к дому.
Походка Тинко стала очень грузной (a как легко он шел к изгороди); Робика медленно поднял шланг. Напрасно внутренний голос шептал ему: не надо, положи этот шланг… Тот же самый голос — может быть, это был голос инстинкта — шептал ему и совсем другое: смелее, Робика, не отступай! Подыми шланг, Робика, бей, руби! Это же говорили ему глаза Катики и Дьюрики: смелей, Робика, не закрывай крана, залей водой весь мир. А в глазах Катики он читал еще и другое — эти маленькие синие озера, окруженные весенними березками ресниц, говорили ему: смелее, Робика, я люблю тебя, Робика! Ничего, что ты шепелявишь, ничего, что мой папа называет твоего папу большим плутом, мне это все равно… Смелей, Робика, вперед!
Отверстие шланга оказалось на одном уровне с Тинко, и мощная, изогнутая струя с ужасающей силой ударила швейцара чуть-чуть пониже спины. Тинко весь изогнулся и машинально схватился за зад. Придя в себя, он обернулся. Робика и дети Рамзауера остолбенели. Листва деревьев словно побледнела. Даже ветерок затих. Настала тишина, могильная тишина.
Тинко с необычным для него проворством пустился в бегство.
— Это просто ужасно, — рассказывала вечером Граначне своему мужу. — Ты даже не можешь себе представить, что вытворял здесь Тинко. Начал с того, что поднял такой трезвон, будто весь дом объят пламенем. Ворвался в комнату, не подождал, чтобы я ему предложила сесть, а прямо с порога начал орать и стал отряхиваться от воды на кресла и на плюшевый диван. Всю комнату загадил: Робика налил ему воды в штаны, и она так и бежала у него по ногам. А Тинко продолжал орать, да так громко, что даже вазы дрожали и картины качались на стенах.
— Картины не качались, — поправил ее Гранач.
— Может быть, но все-таки он орал и выл, как шакал.
— Что он кричал? — спросил у нее муж и в ожидании страшных откровений сунул в рот две таблетки севеналетты и проглотил их, не запивая водой, а только сморщившись.
— Я всего и не припомню, — ответила жена. — Он стучал по письменному столу и кричал, что убьет Робику, что и с тобой сведет счеты, что ты проклятый буржуй, гнилой…
Гранач никак не реагировал на слово «гнилой».
— Он сказал, что я буржуй?..
— Да, — кивнула головой жена и сделала маленькую паузу, чтобы муж мог полностью переварить это оскорбление.
— Ужасно! А что еще он сказал?
— Что не только ты, но и Робика — классовый враг.
— Как он сказал?
— Именно так. Классовый враг.
— Так и сказал?
— Да. Это он сказал о Робике, — ответила жена, под тяжестью этого обвинения ноги у нее подогнулись, и она села в кресло рядом с книжным шкафом.
— Он еще что-нибудь сказал?
— Сказал. Он говорил о Робике, и даже не говорил, а выкрикивал, что, мол, его еще из пеленок не успели вынуть, что он еще шепелявит, в штаны себе накладывает, — он именно так и сказал, шепелявит, а уже классовый враг и научился косо смотреть.
— Он сказал это о Робике? Шепелявит? Пеленки? Штаны?
— Да! — твердо ответила жена и кивнула головой с видом человека, который уже давно пережил все земные страсти.
Гранач попросил у жены брома. Она бросила в пустой стакан таблетку, налила немного воды и даже встряхнула стакан, чтобы таблетка лучше растворилась. Гранач лег на диван и стал сам себе щупать пульс, закрыл глаза и считал: два, три, четыре, пять-шесть-семь, во-о-семь, де-е-вять, десять-одиннадцать…
— Вот так на прошлой неделе умер Вамош. У него тоже было плохое сердце. Он пришел домой, разволновался из-за швейцара и через четверть часа уже был мертв. Он сказал еще что-нибудь?
— Кто?
— Тинко.
Жена кивнула.
— Не стоит волноваться из-за какого-то там швейцара. Он еще долго оскорблял нас. О тебе он сказал «сукин сын», а мне, представь себе, что «напрасно я кручу задницей».
— Ну, это неважно, — отмахнулся Гранач. — Какой-то швейцар не может меня обидеть. А больше он ничего не сказал?
— Сказал. Да он не говорил, а он все это выкрикивал как одержимый. Я, мол, покажу ему, этому господину Граначу!
— Так и сказал: господину?
— Так и сказал. Даже «сиятельному господину».
Гранач поднялся.
— Вот это важно.
А жена все говорила и говорила. Гранач слушал, морщил лоб, иногда переспрашивал, старался осмыслить общественное значение некоторых выражений.
— Что еще говорил Тинко?
— «Я покажу этому сиятельному господину, что такое частная собственность, покажу ему, чьи орехи, где бы там ни рос ствол! Пусть никто не осмелится совать нос в мой сад, а если кто сунет, так я прямо об его нос расколю орех». А потом он еще кричал: «Что? Как? Почему? Частная собственность? Орехи? Предмет первой необходимости — значит, коллективная собственность!» Чтобы мы приняли к сведению, что ветви протянулись в его сад, а до ствола ему никакого дела нет. Мы можем обниматься со стволом, если это нам вздумается, или повеситься на нем, ну а орехи, особенно если они падают в его сад, так это его орехи, так как частной собственности на орехи не существует. А еще он призывал в свидетели всех святых, и бога, и деву Марию и богохульничал и сквернословил.
— Ужасно, — опять вздохнул Гранач и растерянно посмотрел на жену. — Ты понимаешь, как это ужасно? Он обвиняет. Он хочет доставить нам кучу неприятностей, и наплевать ему и на бога и на людей. Черт бы его побрал, этого люмпен-пролетария! Гнилой мелкобуржуазный тип! Ах, да ты этого не понимаешь! Откуда тебе знать все!
— Да понимаю я, успокойся. Ну что может случиться, по-твоему? Донесет на нас? Пусть доносит. Убьет? Пусть убивает. В тюрьму-то его посадят, не нас. Только не дрожи!
Гранач кивнул, его возмущала политическая близорукость жены. Пусть доносит? Насчет убийства — это глупость. Жена, к сожалению, ни в чем не разбирается. Она не понимает, что к чему. Она не знает, не подозревает даже теперь, в 1954 году, что такое классовая борьба. А вокруг орехов разыгралась именно классовая борьба. Борьба двух мировоззрений! Борьба не на жизнь, а на смерть. А эта глупая гусыня ничего не понимает! Думает, что это какая-то мышиная возня. Вот глупости! Это не любовные шашни, о которых писатели пишут всякие небылицы. Любят друг друга, не любят, все-таки любят. Даже не что-то героическое. Жил-был герой, он боролся и потерпел поражение, или боролся и победил — вот и все. Или еще: боролся, потерпел поражение, а идея победила.
А вот дело с орехами — это настоящая борьба. Человек наталкивается на ореховое дерево и может сломать себе шею. Шею об орех! Вот это борьба! Настоящая борьба! Гранач, господин, товарищ, коллега… каждое слово — сигнал боевой тревоги. Тинко!.. Уже двадцать пять лет работает швейцаром. Был швейцаром при Хорти. Потом швейцаром у частного хозяина, швейцаром у нилашей[36]. В квартире у него до сих пор стоят два кресла Вейсов; их увезли в концлагерь, а кресла оказались у Тинко. Мне эти кресла хорошо знакомы, в одном из них я всегда сидел, когда мы играли в карты.
А позвольте спросить, как попал фарфоровый лебедь с синей каемкой на шкаф швейцара господина-товарища Лайоша Тинко? Позвольте вас спросить? Может быть, этот лебедь был новогодней мечтой Тинко? Может быть, он сказал как-то жене: «Пойдем, дорогая, и купим белого фарфорового лебедя с голубой каемкой, я с детства мечтал о таком лебеде из старого венского фарфора». Нет. Не-е-ет! Всему есть границы! И лебедю Тинко, и украденным креслам, даже его пижаме. Сначала лебедь из старого венского фарфора, потом кресло-качалка с чердака, на котором сорок лет сидела покойная тетя Клотильда… Тинко — швейцар трехэтажной виллы в Буде, жена его моет лестницы, собирает и выносит помойные ведра, выставляет их у калитки сада, потом пустыми относит обратно, а что делает он сам? Парит ноги в воде. И это в будни, в утренние часы. Пфуй! Гнилой мелкобуржуазный тип… Этого нельзя так оставить. Дело об орехах? Пустяки? А я докажу вам, что не пустяки. Мышиная возня? Возможно. Дело в масштабе! Если из-за этой возни разоряются целые семьи, то это уже не пустяки. Сейчас же к Рамзауеру! Как это он сказал ночью? Родина нуждается в каждом трудящемся! Правильно. Вот только эти моющие-ноги-в-будни…
— Вот именно, — сказала жена, — терпеть стало невозможно. Если ты пойдешь к Рамзауеру, он в один момент наведет порядок. Это человек решительный. Разве можно нарушать спокойствие трудящегося человека всякими ореховыми делами? Иди, иди сейчас же!
Гранач выпрямился. Лекарства уже, очевидно, начали оказывать на него свое действие, он окинул взглядом жену.
Одним этим взглядом было сказано столько, что даже трудно перечислить. Но стоит упомянуть лишь неукротимое желание противоречить, которая возбуждала в нем эта хорошенькая женщина с вызывающе торчащей грудью и слегка косящими глазами — его жена, слова которой моментально превращали в нем все «да» в «нет».
— Ты с ума сошла! — накинулся он на нее. — Человек думает вслух… полагает, что может думать вслух, во всяком случае, в семейном кругу, но это еще не обязывает его совершать целый ряд нелепостей. Как это ты говоришь, чтобы я пошел к Рамзауеру? Что это значит? Что может из этого выйти? А? Ты-то что об этом думаешь? Именно Рамзауер заинтересуется моими ореховыми делами?
— Он сам сказал, что родина нуждается в каждом трудящемся. Он сказал это, он даже кричал это ночью.
— Дура!
— Белу!
— Дура и есть. Это просто фраза, брошенная на ветер. Может быть, он как раз писал статью. Вот и сделал принципиальное заявление. Откуда я знаю, как он применяет такие заявления на практике? Как использует эту принципиальную точку зрения в вопросе об ореховом дереве? Рамзауер — человек больших масштабов, государственный муж, я даже не посмел бы сказать перед ним, что, мол, орехи… Он, очевидно, никогда не произносит таких скучных слов. Орех! Вот если бы пойти к нему и сказать, что, мол, государство, родина, прибавочная стоимость, социализм… это да, на это он обратил бы внимание. А орехи?.. Да еще шланг?.. Как тебе могло прийти в голову такое? Как ты, боже правый, представляешь это себе? — И Гранач положил руки — надо сказать откровенно — на круглые и мягкие плечи жены.
— Ты глубоко ошибаешься. Рамзауер совсем не такой человек. В твоем мелкобуржуазном мозгу…
— Что-о-о?! Мелкобуржуазном? И ты это говоришь мне? Ты, чей отец… Как смеешь так говорить? Ты — мне? Просто интересно, что ты думаешь. Как ты себе представляешь мой визит к нему? Я вхожу и говорю: «Свобода! Ваш покорный слуга, имею честь доложить, что Тинко украл у меня орехи, поэтому я прошу вас напечатать об этом в газете, прошу навести порядок в доме, так как в конце концов орехи…» Да он вышвырнет меня! Понимаешь? Вышвырнет.
Воцарилась тишина.
Зрели большие решения. В голове у Эстер теснились новые планы.
— Ну а Бёдёньи? Бёдёньи — депутат. Заниматься такими вот ореховыми делами входит в его прямые обязанности.
Гранач ответил ей почти что кротко:
— Дура!
— Белу!
— Дура! Неужели ты не понимаешь, что эти вот наши орехи — такая мелочь, с которой мы не можем никуда пойти. Бёдёньи любезный человек. Добрый. Внимательный. Если я пойду к нему, он усадит меня и скажет: «Закуривайте, товарищ Гранач, и расскажите мне все спокойно и по порядку». Тогда я спокойно и по порядку все расскажу ему. Потом он позовет Тинко, тоже предложит ему сесть и выспросит и у него все по порядку.
— А затем?
— А затем Тинко спокойно и по порядку расскажет ему о моем бывшем заводе сиропов, о двух квартирантах, которые у меня не проживают, и о всяких других мелочах. Потому что жизнь, дорогая моя, полным-полна вот такими, как бы это сказать, мелочами. И постепенно эти мелочи начинают расти. И человек по уши погружается и тонет в них. А затем опять приходит мой черед и я спокойно и по порядку говорю все Бёдёньи. Сижу у его письменного стола, на котором всегда стоит маленькое переходящее знамя, которое даже не переходит, а всегда стоит у него на столе, потому что он лучше всех работает в городском совете, он самый лучший депутат, он больше всех заботится о людях. И вот я говорю ему: «Товарищ Бёдёньи, Тинко — вор, будьте добры расследовать, откуда у него эти два кресла в его квартире и фарфоровый лебедь на шкафу, а потом спросите у жильцов, откуда у него было всегда так много топлива и так много мяса…
— И какое хорошее мясо всегда у него!..
— …Ведь именно он продал эти шесть запасных рукомойников, которые в прошлом году исчезли с чердака, а мы не смели донести на него…» А Бёдёньи сидит, спокойно слушает, обдумывает. И тут начинается! Ты спрашиваешь, что начинается? Да, конечно, борьба! Начинается борьба, потому что Бёдёньи хочет навести порядок, хочет все ясно видеть и убедиться в том, как действительно обстояли дела. Такой уж он человек. И такой уж теперь мир. Здесь всех хотят вытащить за ушко да на солнышко, а мы этого солнышка-то и не выносим. Понимаешь? Не выносим. Моя покойная матушка говорила, что рябой человек при солнечном свете рябее, чем в вечерних сумерках. Этот мир справедлив. Может быть, это и очень хорошо, даже прекрасно, но и я, и Тинко сломаем себе в нем шею.
Гранач утомился, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза, вздохнул со свистом и продолжал тихим голосом развивать свои мысли дальше:
— Нет, никуда я не пойду, лучше проглочу эту пилюлю. Пропади они пропадом, эти орехи! Борьба? Я не буду бороться! Я еще не окончательно сошел с ума, чтобы отстаивать свою личную собственность! Мы не боремся. У меня для этого нет сил. Нет борьбы. Борьба, борьба, борьба! Целый день борьба. Тинко напишет письмо в управление завода сиропов. Тинко донесет на меня. Тинко пойдет в городской совет. Расследование. Архивы… Нет! Это безумие! Лучше скромно оставаться в тени.
Жена стоит за спинкой кресла и всеми пятью пальцами с красными ногтями треплет волосы мужа, гладит его голову, в которой, по существу, ничего нет. Его редкие волосы, колеблющиеся при малейшем ветерке, падают ему на лоб. Гранач закладывает указательный палец за среднюю пуговицу пиджака и становится очень похож на великого императора, которому надоело оплакивать свою бывшую славу на острове святой Елены.
— Но ведь раньше ты говорил как раз наоборот! — замечает жена.
— А? Что? — взрывается Гранач. — Люди должны мыслить диалектически.
Гранач медленно встает с кресла. Ярость его уже улеглась, на ее место приходит раздумье. Он находится во власти мелочных трезвых соображении.
В дверях показывается Робика. Сначала в дверь просовывается его носик, растрепанные волосы, потом нога и наконец он сам, грязный с головы до ног.
— В чем это ты испачкался? — спрашивает у него Гранач.
— Я забрызгался…
— Поди сюда!
Робика подходит, вернее двигается в сторону отца: два шага вперед, шаг назад; ему не совсем понятна отцовская строгость, ее размеры и потенциальные возможности.
Тинко сидел в саду на стуле, поставленном около изгороди. На столе перед ним стояла бутылка с кадаркой свекловичного цвета. Тинконе сидела напротив и перебирала чечевицу.
— Хватит тебе, — начала Тинконе, — четвертый стакан пьешь!
Тинко рассвирепел.
— Не лезь, а то оболью, — заявил он, кладя палец на сифон с содовой водой.
— Ты на это способен.
— Ну, так вот, на тебе! — заорал во всю силу своих легких Тинко и прибавил ругательство, заимствованное из словарного фонда первой мировой войны, да так громко, что его услышала и Граначне, вышедшая как раз на балкон.
— Они сидят под ореховым деревом. Шшш! — сказала она.
Гранач возмутился:
— Не шикай ты на меня! Говорю тебе, не шикай! Ненавижу, когда на меня шикают!
— Шшш! — жена приложила пальчик к своим вишневым губкам. — Они услышат.
Но Гранач так рассвирепел, что не мог больше сдерживаться: он вскочил в комнату, схватил Робику, стянул с него его маленькие тирольские штанишки и повлек за собой на балкон.
Лицо его было спокойно. Казалось, ему в голову пришла гениальная идея. Рассудок одержал победу. Эмоции уступили место размышлениям. Но в голосе у него все еще звучали гневные нотки, хотя он уже и овладел собой. Робика упирался, присел на корточки, и его пришлось тащить на балкон силой. А отец громогласно внушал ему:
— Чтобы другой раз не смел обливать водой взрослых, да еще из шланга! Что? Да как тебе такое могло прийти в голову? Ты с ума сошел?
Гранач кричал так громко, чтобы супруги Тинко могли услышать его. Пусть они убедятся, что он, Бела Гранач, имеет обо всем этом деле свое особое мнение, что он строго осуждает проказы своего отпрыска. Поступая так, он надеялся лишить змею хоть одного из ее ядовитых зубов.
— Но… но… но… дядя Тинко крал орехи и хотел, чтобы и дети Рамзауера собирали их в корзинку…
— А тебе какое дело до этого? Ты кто такой? Исполнитель судебных приговоров?
— Но… но… — всхлипывал Робика. Они были уже на балконе, и Гранач исподтишка бросал взгляды в сторону орехового дерева, чтобы убедиться, видят ли супруги Тинко, слышат ли, какой он справедливый отец, насколько ему претит всякое самоуправство, и больше всего стараясь, чтобы они получили правильное представление о его решительности, твердости, педагогической строгости, одним словом, о его мужском характере.
— Слышишь, мать? — Тинко показал большим пальцем в сторону балкона. — Порет щенка…
Жена ближе подвинулась к мужу и шепнула ему:
— Двадцать три форинта обещала за уборку подвала, а дала двадцать восемь.
— Подлизываются.
— Ну, сына-то он не поэтому бьет…
— Да он его и не бьет… — недовольно заметил Тинко и уже поднял к губам полстаканчика кадарки, собираясь выпить ее одним духом…
А Гранач все продолжал кричать, хотя и умеренно громким голосом, но все же очень сердито:
— Что такое? Щенок! Негодяй! Ты смеешь поливать из шланга взрослых людей! — И он взглянул вниз: слышат ли они, что он говорит сыну? — Как ты смел облить дядю Тинко с головы до ног?
— Да я вовсе не на голову ему лил! Я прямо в попку целил!
— В попку? Какое тебе дело до попки дяди Тинко? Ах, ты!.. Вот я сейчас покажу тебе, что будет с твоей попкой!.. — Гранач опять бросил взгляд в сторону дерева. — Я тебе покажу, чтобы неповадно было другой раз обижать дядю Тинко, который тебе даже розу из сада Хонтне подарил однажды!
— Две их было, — прошептал Тинко, — видит бог, две. Об одной умалчивает, разбойник.
— Оставь, не так это важно, — ответила ему супруга. Ноздри у нее раздувались, грудь волновалась, а чечевица рассыпалась по всему столу.
Гранач заметил, что супруги Тинко шепчутся между собой, и продолжал делать внушения сыну:
— А мама очень плохо сделала, что заперла тебя от дяди Тинко в ванной. Я бы не запер. Нет. Пусть бы он тебя отколотил как следует, по крайней мере теперь не пришлось бы мне драть тебя…
Хотя Гранач и сам сдерживал руку, а остатки отцовской гордости еще тормозили силу ударов, все же шлепки звучали достаточно громко. Мы не можем точно указать число и силу этих шлепков, но их было вполне достаточно, чтобы выжать у Робики из глаз слезы, которые потекли через нос по тому месту, на котором у него в далеком будущем вырастут усы, а обида, боль и соленый вкус слез заставили Робику кричать таким громким голосом, что его слышно было далеко в округе. Этот плач заглушил все шумы и звуки, смех и крики детей, скрип качелей и вызвал на устах Тинконе улыбку. Она положила руку на кисть мужа и сказала:
— Вот видишь, отец, они все-таки порядочные люди, эти Граначи.
1955