ВОЗНЕСЕНИЕ

Сохраним собственное достоинство: не будем улыбаться, каков бы ни был предмет нашего повествования, не будем тревожить праздным любопытством осеннего спокойствия Фаркашретского кладбища.

Видит бог (это только так принято говорить), что у меня не лежит душа ни к отчетам о траурных церемониях, ни к высмеиванию помещения с задрапированными черной материей стенами, которое попросту называется покойницкой. Не хочу я вызывать у моих читателей похоронного настроения, хотя не секрет, что постоянно кто-нибудь умирает и каждую минуту в этом мире хоронят мелкобуржуазные пережитки, чтобы освободить место для постоянно возникающих, как пузыри на лужах, новых. Поэтому здесь и речи не может быть ни о каком траурном настроении. Не желаю я этого, вот и все! Мое воображение почтительно, как и подобает этому месту, останавливается у входа в упомянутую уже покойницкую, где на возвышении, обтянутом черной материей, стоит открытый гроб, а вокруг него — четыре высоких и стройных серебристых (значит, не серебряных) подсвечника. В подсвечниках горят толстые свечи, света от них мало, вокруг царит полумрак. Два подсвечника в ногах. Два в головах. Они освещают потусторонним светом отвисшую челюсть, наконец-то освободившуюся от вставных зубов, и желтоватую кожу.

Чтобы избежать натуралистических подробностей, мы не задержимся на созерцании покойника, отвернемся от смерти, но сначала отметим, что в гробу покоится в бозе почившая супруга Дьюлы Макулы. Лежит она в черном платье, украшенном по вороту кружевом. Ближайшая родственница покойной, Мелинка Крутачи, в порыве безумного расточительства не пожалела кусочка оставленных ей в наследство кружев, чтобы покойница могла предстать перед лицом господа бога в приличествующем этому случаю одеянии.

Госпожа Макула была женщиной религиозной, так же как и ее золовка госпожа Крутачи. Дьюла Макула тоже был когда-то человеком верующим, а может быть, он и до сих пор оставался им, но в настоящее время он работал главным бухгалтером в Государственном Шпинате и не хотел на виду у общественности служить одновременно двум господам. Он, конечно, знал, что нигде во всем свете у людей нет возможности так свободно отправлять религиозные обряды, как у нас в Венгрии. Даже евреи имеют право ходить в синагогу, а христиане, если они мужчины, могут по своему желанию приподнимать шляпы, приветствуя церкви, даже если они (мужчины, а не церкви) находятся в этот момент в автобусе, трамвае или доставленном в Венгрию из Советского Союза троллейбусе, уж не говоря о женщинах, которые могут креститься, когда и где им заблагорассудится. В женщинах вообще сохранилось больше суеверия, чем в мужчинах; они верят не только в бога на небесах, но и в земных осликов, и в пегих лошадей, а встречая трубочиста, обязательно лепечут заклинание, так как бабья мудрость гласит: не надо упускать даже самой малой возможности ухватить удачу за хвост.

И все же Макула, бывший своему предприятию, как он любил говорить, отцом родным, почти что член партии, должен был теперь придерживаться «недвусмысленной линии поведения», точно согласованной с его материалистическим мировоззрением. Если человек в понедельник на политзанятиях разглагольствует об историческом материализме, твердо занимая антиидеалистическую позицию, а во вторник, хороня умершую супругу, зовет священника, чтобы тот благословил усопшую и прочитал над ней молитвы, то такого человека очень скоро обвинят в непоследовательности, и ему придется согласиться с обоснованностью такого обвинения.

Но госпожа Кондаи, проживающая с ним в одном доме, на первом этаже в квартире три, придя проститься с покойницей (и даже вопреки обычаю не принеся цветов), начала вести совсем уж глупые разговоры. Макула слышал, как она говорила другой женщине:

— Этот самый Макула мог бы позвать священника, но он и сам не знает, есть ли загробная жизнь или после смерти всего лишь пресловутые черви съедают усопшего.

— Ну, а священника он все-таки мог бы позвать! Это никогда не мешает! — заметила Телегди Фюлепне, проживающая на четвертом этаже в квартире двенадцать.

— А на кой черт он нужен? — набросился на женщину Лайош Акош, рассыльный Государственного Шпината.

Сказал он это, однако, слишком громко, так что многие из собравшихся строго взглянули на него.

Провожающие все еще продолжали прибывать. Каждый из вновь пришедших у порога покойницкой снимал шляпу и несколько раз ее встряхивал: на дворе шел частый осенний дождь, и на полях шляп скапливалась вода. Женщины на пороге стирали с лица скорбную улыбку, которой они приветствовали знакомых (немногих родственников, соседей усопшей и нескольких сослуживцев мужа), в глазах их светилась одна лишь печаль, и губы принимали такую горькую складку, как будто они сами умерли. Каждый из вновь прибывших подходил к Дьюле Макуле, чтобы выразить ему свое соболезнование в соответствии с собственным темпераментом и установившейся традицией.

Макула поднимал на всех грустные водянисто-голубые глаза и едва слышно шептал:

— Благодарю!

Были, конечно, и такие, кто долго тряс ему руку, а некоторые даже прижимали голову Макулы к своей груди и так тискали его, что черная траурная шляпа падала у него из рук. С этой шляпой вообще было сплошное мучение: с головы она слетала с точно такой же легкостью. Голова у Макулы была большая и круглая, и шляпа, которую он взял взаймы у шурина Калмана Чорбача, бывшего скорняка, теперь рабочего кожевенной промышленности, не налезала на нее. Большая голова Макулы никак не подходила к его щуплому телу: казалось, что ее совершенно случайно привинтили к нему, и она была похожа на футбольный мяч, случайно попавший на хрупкую и тонкую подставку. В руках Макула держал зонт, который тоже очень мешал ему принимать соболезнования. Темное пальто, также взятое взаймы, было ему слишком длинно. На калоши комьями налипла осенняя грязь, хотя он и приехал на кладбище в такси. Восемнадцать форинтов семьдесят филлеров накрутил счетчик, к которым следовало почему-то еще прибавить пятьдесят процентов. Надо было ехать трамваем!

Обычно говорят, что горе туманит человеческий мозг. Человек, переживающий большое горе, едва ли замечает, что вокруг него делается. Может быть, и есть такие люди, но Дьюла Макула не принадлежал к их числу. Его шустрые, глубоко посаженные глаза так и бегали по лицам присутствующих, никто из них не мог ускользнуть от его пристального внимания, он замечал каждого, кто находился в покойницкой, ожидая вознесения на небеса души его усопшей супруги. Количество толпившихся вокруг гроба людей казалось ему незначительным. Он замечал всех и вся. Замечал, кто пришел, а кто не пришел. Например, Бунетер, директор предприятия, где Макула работал, не пришел. Липпаи, секретарь партийной организации, тоже не пришел, из министерства никто не явился. Что же касается размеров горя самого вдовца, то давайте лучше не углубляться в эту область.

Люди кругом шептались, холодно взвешивая случившееся. Куруцне, кассирша из продовольственного магазина, состоявшая с покойницей в одной и той же организации демократических женщин (госпожа Макула, пока могла, занималась общественной работой), шепнула на ухо господину Кронавецу (ему так и не удалось пробиться в «товарищи»), маленькому человечку, исполнявшему общественную работу уполномоченного по домоуправлению:

— Для нее это лучше: уже около двух лет она была между жизнью и смертью.

— Рак! — убежденно произнес Кронавец.

— Никакой не рак! — возмутилась кассирша. — У нее было нечто вроде костного туберкулеза. Началось с ног. Она уже года полтора не могла ходить.

— Да что вы! — удивился Кронавец.

В другом углу покойницкой швейцар дома Иожеф Дьюре шептался с председателем домового комитета Шомокине:

— Эта бедная госпожа Макула последние месяцы своей жизни так мучилась, что если и были у нее грехи, то она их все искупила своими страданиями. Из жильцов нашего дома многие даже летом закрывали окна — не могли вынести ее крика. А пока она не слегла (о мертвых надо говорить только хорошее или уж лучше ничего не говорить, но тут приходится сказать), характер у нее был сварливый. Один раз у них протек потолок, потому что Блаунеры, уезжая на Балатон, оставили открытый кран в квартире — торопились очень, путевку получили в дом отдыха, — так вы представьте себе, что она подала на них в суд, сама переехала в гостиницу и сначала издевалась над Блаунерами, а потом взялась за собственного мужа…

— Хорош был при жизни человек или плох, каждому отпущена его доля страданий…

— Вот именно… — печально согласился Иожеф Дьюре. — А чем все это кончается? Принесут сюда, в покойницкую, и хорошего и плохого.

Неподалеку лежал другой покойник, которого хоронили по религиозному обряду и по первой категории. Оттуда доносилось пение церковного хора, и толпившимися вокруг гроба жены Макулы стало овладевать религиозное настроение. Низкие голоса певчих звучали горестно, и все внезапно почувствовали запах, исходивший от покойников, а благовоние ладана, которым окуривали соседнего мертвеца, не только не заглушило, но даже усилило запах разлагающихся тел. Дух смерти был всюду: пахли прелью осенние желтые листья, увядающие цветы, промокшая от осенних дождей земля. Все эти запахи гармонировали с видом кладбища, с мыслями о недолговечности всего сущего, со смертью. А запах промокших насквозь пальто и шляп, отвратительный запах мокрого сукна и шерсти, еще усиливал кладбищенское настроение присутствующих.

Рядом с Макулой стояла лишь одна его родственница, та самая, которая украсила белым кружевом ворот платья покойницы, и ее сын — Янош Крутачи, который совершенно откровенно скучал на этих отнюдь не торжественных похоронах; ему было, очевидно, совсем непонятно, зачем выставили вот так на всеобщее обозрение покойницу, к чему эти свечи, если похороны не религиозные, а свечи — принадлежность церковных обрядов. Там, у входа — его видно даже отсюда, от изголовья гроба, — есть электрический выключатель; достаточно повернуть его, и наступит конец всякому потустороннему мистическому настроению. А обо всех этих атрибутах похорон — о катафалке, украшенном черным бархатом и позументом, о высоких колпаках с какими-то кисточками или перьями не то цапли, не то просто петушиными (кто их знает!), — даже и говорить не стоит.

Единственное, что возбуждало интерес Яноша Крутачи, была сама покойница. А так как он до сих пор никогда не видел мертвых, то считал, что когда-нибудь надо с ними познакомиться. Интересно было посмотреть, во что превратилась тетя Тереза, у которой когда-то был визгливый голос и которая никогда не говорила просто так, а всегда изливала на него свой воспитательский пыл, и только ее долгая ужасная болезнь могла пробудить у Яноша некоторую симпатию к ней.

— Пардон, — сказал Янош дяде Дьюле, освобождая руку, и поднялся по двум ступеням к гробу.

— Смотри, смотри, сынок, — сказал ему Макула, — чтобы тетя Тереза навсегда осталась у тебя в памяти, — и он закивал головой, но глаза его, не отрываясь, смотрели на присутствующих.

Янош наклонился над гробом. То, что он увидел, успокоило его. Тетя Тереза, безусловно, была совсем мертвой, это не вызывало никакого сомнения. Лежать в гробу было ей, очевидно, удобно: руки ее были сложены на груди, голова покоилась на белой подушечке, но Яношу показалось, что под опущенными веками все еще сверкает ее гневный взгляд, каким она обычно обводила весь дом со всеми его жильцами, держа их под постоянным, хотя и неофициальным педагогическим надзором. Если уж говорить совсем откровенно, то жалость, вызванная в Яноше болезнью тети Терезы, уступила место здоровому недружелюбию, которое он всю свою жизнь испытывал к тетке. Когда Янош возвратился к дяде Дьюле и предложил ему опять опереться на свою руку, Макула сказал ему:

— Нет больше у нас тети Терезы… — и взмахнул руками, как человек, хватающийся за воздух, чтобы не упасть, но все, кто знал актерские способности Макулы, прекрасно видели, что он и не собирается падать в обморок.

Полтора года тяжелой болезни жены постепенно стерли в его сердце и без того слабое чувство любви, державшееся на одной лишь привычке, как железнодорожные рельсы держатся на ржавых болтах. В течение полутора лет каждый день, каждая минута закаляли его, подготавливая к неминуемой катастрофе, а когда она действительно наступила, он увидел в ней всего лишь жизненную закономерность, власть над человеком сил природы. Затянувшаяся смерть жены не только не отдалила его от жизни, а, наоборот, приблизила к ней. И хотя Макула никогда не интересовался большими жизненными делами, однако маленькие интересовали его, и даже очень.

Траурное сборище нетерпеливо топтавшихся людей вот уже минут десять находилось в покойницкой. Очевидно, больше никто не придет. Время тянулось медленно и тягостно, если что-нибудь и удерживало здесь собравшихся, так это сама покойница.

Влажный осенний воздух проникал в покойницкую, залезал в калоши, под полы пальто, сырость забиралась за воротник. Присутствующим казалось, что даже чулки и носки на них становятся волглыми. Все чего-то ждали, но ничего не случалось, хотя только очень поверхностный наблюдатель мог сказать, что не случилось ничего. Здесь произошло не только то, о чем мы уже успели доложить читателям, но и еще многое. Например, замечания, сделанные служащими Государственного Шпината об их коллеге Макуле, и выводы, последовавшие за этими замечаниями, не могут быть так просто свалены в корзину для мусора. Замечания эти могли иметь даже историческое значение, особенно если мы примем во внимание тысячеликие формы бдительности ближайших сослуживцев Макулы. Многие из собравшихся уже заметили то, на что первым обратил внимание служащих Государственного Шпината рассыльный Лайош:

— Посмотрите-ка, как у него бегают глаза. — (Это замечание относилось к главному бухгалтеру Макуле.) — Всех на учет берет: кто явился, а кто нет!

Лайош обратил внимание присутствующих и на то, что Макула каждую минуту вынимает из кармашка, подшитого у него к брюкам, часы, для чего ему всякий раз приходится проделывать немалую работу, если учесть препятствия, чинимые пальто, пиджаком и вязаным жилетом. Предвестниками больших событий, которых с таким нетерпением ждал Макула, можно было считать и гримасы, непроизвольно появлявшиеся у него на лице каждый раз, когда он клал часы обратно в кармашек: он выпячивал губы, морщил нос и делал еще целый ряд ужимок, которые, по мнению людей сведущих, были в нем хоть и небольшими, но недвусмысленными признаками злобного недовольства и досады.

Товарищ Шурек, кладовщик Шпината, которому Лайош также тихонько посоветовал обратить внимание на поведение Макулы, присоединился к общему мнению, что Государственный Шпинат не был представлен на похоронах ни в количественном, ни в качественном отношении, как того заслуживал главный бухгалтер. Но, установив этот факт, присутствующие начали подозревать, что произошло какое-то нарушение демократических принципов их предприятия. Этого они не могли допустить и тут же решили, что было совсем неправильно посылать на похороны даже таких служащих, которые занимали хоть и не руководящие, но все же достаточно ответственные должности, если учесть лужи, плохую осеннюю погоду, непрерывно моросящий дождь, а также и то обстоятельство, что предприятие отказалось предоставить им для поездки на кладбище грузовик, на котором обычно перевозили шпинат, заготовленный в восточной Венгрии.

Ага! Вот то-то и оно! Их предприятие маленькое, и перспективы у него лягушечьи. А весь этот гниющий шпинат можно было бы привезти и часом позже из Ньярадбече (именно туда посылали за ним грузовик), а машину предоставить в распоряжение служащих, чтоб Земанек из бухгалтерии, Янчи Кодар из отдела распределения, Кришгане — секретарь-машинистка главного бухгалтера, Лайош и все другие могли с удобством поехать на ней на кладбище и вернуться обратно. Но директор предприятия товарищ Бунетер был совсем другого мнения: шпинат надо доставить немедленно, а на кладбище можно и на трамвае съездить. Шпинат в первую очередь — и никаких разговоров.

— При социализме самая великая ценность — человек, — несколько задиристо провозгласил Янчи Кодар из отдела распределения.

Секретарь-машинистка ему возразила:

— Это все же правильно, что в первую очередь привезут шпинат из Ньярадбече. Мертвым шпинат не нужен, а живым еще как.

— Подхалимка, — сказал ей товарищ Шурек.

Секретарь-машинистка покраснела, потому что Шурек не только заведовал складом, но и пользовался большим авторитетом на всем предприятии.

Ну вот! Как будто мало им драмы, исходящей из самого факта похорон, тотчас же к ней добавляют еще одну драму — оскорбление: ведь подобные прозвища имеют свойство приставать к людям, как муха к липучке, и их не смоешь никакой прилежной работой.

— Я протестую! — попыталась Кришгане освободиться от липучки. Ей хотелось сказать еще многое, но она и сама чувствовала, что не поможет ей и подхалимство перед Шуреком: она навсегда потеряла его доверие. Да и спорить-то приходилось шепотом, что представляло собой большое неудобство.

— У вас все-таки должно хватить порядочности, — сказала, обращаясь к Кришгане, работавшая в кассе Геребенне, — чтобы быть рядом со своим начальником, когда его постиг такой удар.

— Что вы мне все тычете начальником? Я вообще не признаю культа личности. Можете принять это к сведению, — отбрила кассиршу Кришгане.

Разговор происходил шепотом, но Шурек только кивнул головой, как человек, который насквозь видит Кришгане и не верит ни одному ее слову.

Тем временем родственники по очереди подошли к гробу, немного постояли перед ним, мужчины поклонились, некоторые перекрестились, другие лишь пристально смотрели в лицо усопшей. Вдруг кто-то громко всхлипнул сразу и ртом и носом. Это неожиданное всхлипывание вырвалось у старухи, которую не знал никто из присутствующих. Дряхлая бабка рыдала так горько, что многие подумали, не мать ли она покойницы, пока служители, мягко взяв ее под руки, не отвели в сторону, говоря:

— Уходите отсюда, матушка, опять вы здесь комедию разыгрываете.

Но для старушки это вовсе не являлось комедией. Она вся была охвачена серьезным и глубоким желанием прощаться с незнакомыми ей покойниками, чтобы таким образом понемногу распрощаться с собой. Есть ведь люди, которые ходят в кино, в театр, на концерты — им это нравится. А эта старушка ходила на кладбище, потому что она любила покойников. Наивысшей радостью для нее было способствовать своими слезами вознесению умерших. Чем холоднее и бездушнее были похороны, тем сильнее ощущала она в себе это желание. Откуда брались у нее слезы, чтобы оплакивать каждый день иногда даже по десятку покойников, мы этого не в силах объяснить. Зато мы совершенно уверены, что до дня своей собственной смерти она их выплачет, все до последней слезинки.

Неожиданно прозвучавшее рыдание нарушило холод похоронного настроения. Казалось, каждый звук этого плача взывает к присутствующим: опомнитесь, вы же на похоронах! Обратите внимание на покойницу, она ведь тут перед вами, и, хотя она молчит и ее бледные губы крепко сжаты над беззубым ртом, все же вы собрались сюда именно ради нее: она находится здесь в центре всего, речь идет о ней, она умерла, никто никогда больше не увидит ее, не поздоровается с ней и не попрощается; разве только, да и то очень редко, воспоминание о ней выльется во вздох над ее карточкой (совершенно на нее не похожей), и тут же и карточка, и воспоминания будут снова на долгое время погребены в пыльном ящике комода.

Внезапный плач поставил покойницу в центр внимания всего лишь на несколько мгновений. Мне лично кажется, что так и должно быть. Во всяком случае, всем кажется, что это правильно, особенно когда речь идет о чужих похоронах, а не своих собственных.

Минутная стрелка, как заметил Макула, передвинулась по циферблату еще на три деления. Три минуты — время большое, особенно если человек проводит эти три минуты у гроба. Собравшиеся на похороны начали нервно топтаться. Некоторым из присутствующих казалось, что осенняя сырость подымается по ногам все выше и выше и уже пронизывает даже те части тела, лечение которых требует длительного времени и больших расходов.

Главный бухгалтер подсчитал присутствующих. На похороны явились ровно тридцать два человека. Остальных, очевидно, задержала плохая погода, да и дневное время не особенно удобно для похорон. Но надо еще учесть, что многолюдные и слишком частые собрания изнурили людей. Небольшая группа легко разместилась вокруг гроба, и Макуле было прекрасно видно, что у двери нет никого, а на площадке перед покойницкой топчутся двое или трое. Это были страстные курильщики, не вытерпевшие затяжного темпа, в котором Тереза возносилась на небо, и решившие убить время одной-двумя сигаретами.

Мало, думал Макула, очень мало. Ну, допустим, что долгая болезнь Терезы за последние полтора года не только разрушила ее мышцы, ослабила сердце, лишила сил, но и разогнала всех ее друзей. Но все равно мало. Ведь я-то не умер! И как я работаю, как работаю! Что было бы с Государственным Шпинатом без меня? Да и был ли бы вообще Государственный Шпинат? Что они хотели сделать? Объединить и централизовать все овощи страны в одно огромное предприятие. Ну и что бы из этого получилось? Безликое ничтожество. Чего только не пришлось мне проделать, обмозговать, осуществить, организовать! Децентрализация. Именно так! Децентрализовать… децентрализовать… Это правильно и принципиально, с моей точки зрения. Ну, я и стал на такую позицию. Заслужил я этим уважение и признание? Нет. Разве пришел Бунетер, чтобы пожать мне с сочувствием руку? Разве пришел секретарь партийной организации? И ни одного представителя из министерства! Никого… никого… никого!..

Могильщики стояли в ногах гроба и ждали сигнала, чтобы взяться за него. Снаружи, перед покойницкой, послышалось звяканье лопат, скрип повозки и странные, глухо звучащие профессиональные выкрики возчиков:

— Но, сволочь! Тпру… Назад… — за которыми последовали короткое ржание и тихий вздох.

— Пора, дядя Дьюла! — сказал Янош Крутачи и крепче взял дядю под руку.

Наступил тот момент похорон, когда люди, осознав, что покойник уходит под землю, пугаются; страх проникает даже в самые бесчувственные души, и рыдания сотрясают присутствующих. Смерть становится серьезным делом, так как, пока покойник еще среди живых, смерть не является смертью, да и покойник не кажется настоящим покойником. Пока мертвец лежит в открытом гробу и все его видят, он еще сохраняет хотя и слегка искаженное, но все же человеческое обличье усопшего, он еще человек, все у него — и одежда, и форма рук, и цвет волос — обычное, он еще до известной степени — гость человеческого общества.

Макула опустил глаза, но все же видел, как четверо мужчин, украшенных перьями цапли (а может быть, петуха) и позументами, поднимают гроб, теперь уже закрытый крышкой. Хотя Тереза за последние полгода очень похудела, бедняжка (с семидесяти трех сбавила до сорока пяти), эти четверо все же с трудом подняли гроб. При этом один из них не удержал угла, и гроб стукнулся о помост. Крышка сдвинулась с места, и стало видно, как голова покойницы, так аккуратно лежавшая на белой подушечке, пришла в движение и съехала в сторону. Могильщик схватил покойницу за голову, поправил ее и закрыл крышку.

Гроб понесли из покойницкой между двумя рядами провожающих, которые сторонились, чтобы пропустить вслед за гробом членов семьи и в первую очередь, конечно, мужа, главного бухгалтера, их коллегу, почти что товарища — одним словом, Дьюлу Макулу.

Чего бы только не дал Макула из всех своих сокровищ, если б таковые у него имелись, чтобы в этот памятный момент все его внимание было направлено на усопшую жену. Он старательно засовывал свои мысли в тиски воспоминаний, чтобы они не разбегались от гроба, чтобы остались хоть на эти последние несколько мгновений рядом с Терезой. Но, сколько ни старался Макула, у него ничего из этого не получалось.

Жизнь все же была сильнее смерти.

Ни один из них не пришел. Ни один из руководящих товарищей. Макула думал все о том же. Еще сегодня утром он говорил по телефону с Бунетером, директором предприятия. Голос Бунетера звучал, как всегда, решительно, но ласково, когда он сказал Макуле, что придет на похороны, если у него будет хоть малейшая возможность… Вот именно… Если будет возможность! Не должен был этого говорить Бунетер, оставляя лазейку для отступления. Да, не должен.

С непокрытой, опущенной головой шел Макула за катафалком, который медленно (лошади шли шагом) катился по посыпанной желтым гравием главной аллее Фаркашретского кладбища. Даже гравий весь промок от дождя, и на дороге стояли маленькие лужицы, а небольшие ручейки устремлялись к выстроившимся с обеих сторон могилам. Колеса катафалка подпрыгивали, во все стороны летели брызги.

Куруцне, кассирша из продовольственного магазина, мечтательно вздохнула:

— Эта печальная, мокрая, осенняя погода, как она подходит для похорон. Падают листья, товарищ Дьюре, увядают цветы, и небо такое серое. Осенью у людей возникает желание покинуть этот насквозь промокший мир.

— Ну, а весной, знаю я вас, вы вылезете из-под земли! Клянусь, что даже за все сокровища мира не откажетесь от первого мартовского луча солнца!

Сопровождающие были философски настроены и вели разговоры в тихом, мечтательном тоне, но никто из них не упоминал уже имени госпожи Макула, урожденной Терезы Мори (умершей на пятьдесят седьмом году жизни).

Люди постепенно покрывались грязью. Как ни старались они избегать луж, грязь брызгала на полы пальто, у многих не было перчаток, и их руки покраснели, с веток деревьев по обеим сторонам дороги падали большие капли, попадая то одному, то другому за воротник, а Кришгане нечаянно ступила в лужу и набрала полную туфлю воды. Нет ничего удивительного в том, что по пути многие отстали — у одних было заседание, у других насморк, третьи хотели избежать воспаления легких, — но Макуле было уже все равно: пусть уходят хоть все, он даже не оборачивался и, все более сутулясь, шел за гробом.

— Он очень убит горем, — сказал Янчи Кодар из отдела распределения; из группы служащих Государственного Шпината никто не ушел, мужественно выносили непогоду не только официальные представители, но и явившиеся добровольно.

Макула сдавал все больше и больше. Его обутые в калоши ноги без малейшего колебания погружались в самые глубокие лужи, черное, взятое взаймы пальто было до пояса в грязи, седеющие волосы мокры от дождя и растрепаны ветром. Со лба, ушей и носа текла вода. Может быть, вместе с дождем по его лицу текли слезы, кто знает?

Катафалк тащился медленно и тряско. С лошадей и с всевозможных погребальных украшений скатывалась вода. Двое в бархатной одежде, сидевшие на облучке, ругали дождь такими словами, которые переходили всякие границы, даже принимая во внимание мертвецкую глухоту покойницы.

Тем временем колесница свернула с главной аллеи, и, подпрыгивая, покатилась по узким дорожкам все дальше и дальше в глубь кладбища, туда, где вокруг свежевырытой ямы ждали их могильщики похоронного предприятия. Какой сырой казалась эта могила — достаточно было хоть час пролежать в ней, чтобы получить ревматизм, — и до чего тяжелой выглядела выброшенная из ямы глина.

Мысли Макулы независимо от его желания были далеки от смерти. Он шел и сердито отдувался, выражение лица у него стало необычайно упорным, как у человека, который назло всем и вся (и самому себе) безропотно перенесет все превратности судьбы.

— Еще несколько шагов, дядя Дьюла: уже видно могилу, — сказал ему Янош, а когда увидел горькое выражение посеревшего дядиного лица, то подошел к нему ближе и обнял.

— Оставь меня, сынок, — мягко отстранился от него Макула, — я могу еще и сам держаться на ногах.

Он действительно еще мог держаться на ногах, у него даже мелькнула обиженно-гордая полуулыбка. Он стер ладонью с лица дождевые капли и взглянул на катафалк.

Ни один из них не пришел. Ни один. Не пришел Бунетер. Не пришел секретарь партийной организации товарищ Липпаи, уж не говоря о представителе из министерства! А ведь мог бы прийти по крайней мере главный референт Дьёрдь Кюллё, если уж начальник отдела Ференц Шомош не удосужился сесть в машину и заглянуть сюда хоть ненадолго. Им даже не нужно было здесь задерживаться, только приехать и сказать: «Примите мои соболезнования, товарищ Макула!» — Пожатие руки. — «Примите соболезнование» — пожатие. — «Примите соболезнование» — пожатие. Всего три рукопожатия, и перспектива его жизни сделалась бы совсем другой. Люди увидели бы, что он не какой-нибудь там… не какое-нибудь ничтожество… От некоторых рукопожатий человек растет. Не из-за Терезы — они ведь даже не были знакомы с ней, бедняжкой, — а из-за меня, из-за меня…

Катафалк проехал мимо вырытой ямы и покатился дальше. Значит, это не та могила, не та, а ведь скоро и конец кладбища, они приближаются уже к подножию холма, уже видна изгородь. Вот так на кладбище становится ясным, в каком ряду жизни ты находишься, а скрыть и завуалировать этого уже нельзя. Макула весь дрожал, ноги у него подкашивались, теперь уж он сам оперся на руку племянника.

Не пришел ни один из них! — думал он про себя. — А ведь им прекрасно известно, в каком положении было бы у нас в стране снабжение овощами, не представь я своих соображений. Овощей ведь очень много и сортов масса, так что их совершенно невозможно вот так просто распределить в централизованном порядке. Что же я сделал? Потребовал децентрализации! Я составил четырнадцать заявлений с различными текстами, работал и днем и ночью, сутками напролет. Мои заявления прочитали по меньшей мере сто человек, и ни один из них не заметил, что, по существу, в каждом из заявлений написано одно и то же, только немного разными словами. Так был создан Государственный Шпинат. И наше предприятие занимается исключительно одним шпинатом. Хе-хе! Помню, как выбирали название для предприятия… «Предприятие по торговле шпинатом?..» — Плохо! — сказал я, — слишком длинно и не звучит. — «Государственное предприятие по сбору шпината в Венгрии?» — Плохо. Опять слишком длинно, а потом, если предприятие государственное, то где же ему собирать шпинат, как не в Венгрии. Очень плохо. Надо дать предприятию короткое и звучное венгерское название, крестьяне не станут учить таких длинных фраз. — Уже и тогда я заботился об интересах крестьян, ну а если мы еще децентрализуем морковь, тыкву, репу… Доберемся и до этого, у меня уже есть кое-какие наметки!

Мысли Макулы бродили по извилистым тропам среди огородов, где растут централизованные и нецентрализованные овощи, в голове у него вертелись десятки способов их сбора и распределения. Он вернулся к действительности только тогда, когда колеса катафалка, проехав по мокрой траве, совсем утонули в грязи у выкопанной могилы. О боже, подумал он, ведь мы погребаем Терезу… Похороны Терезы?.. Возможно ли это? Да, мы ее хороним, но хороним после смерти, а меня… меня хоронят заживо… И горькие рыдания потрясли все его тело.

— Дядя Дьюла, дорогой дядя… — окружили его родственники и те немногие из знакомых, кого не смутили плохая погода и дальняя дорога.

Коллеги пытались успокоить его:

— Товарищ Макула, дорогой товарищ Макула! Вы так храбро держались до сих пор, так мужественно, и вдруг… — сказала ему его секретарша Кришгане.

— Два года назад и я похоронил жену, — попытался утешить его товарищ Шурек. — Ничего не поделаешь! Надо жить, работать…

Но Макула рыдал все громче и громче.

— Вы не можете этого понять! Вы меня здесь хороните! Меня! — твердил он, шатаясь, ноги у него подкашивались, руки дрожали, и он машинально надел на голову насквозь промокшую и потерявшую всякую форму шляпу. Теперь стало особенно заметно, какая у него большая голова и какая маленькая на этой голове шляпа.

— Вы еще поживете! — утешал его швейцар дома Иожеф Дьюре, но тут же отошел, чтобы помочь могильщикам вытащить из грязи колеса.

— Нет, нет! Я конченый человек!.. — застенал опять главный бухгалтер. Остальное он подумал про себя, и его душевные муки еще усилились.

Ни один из них не пришел. Ни один. А меня действительно хоронят заживо. Таково положение. Такова справедливость. Если рай существует, то Тереза обязательно туда попадет. А я? Я здесь как в аду, в самом пекле. Не пришли они? А зачем им было приходить? Какой же я несчастный! Я думал, что имею некоторый вес в обществе, может быть, совсем маленький, но все-таки вес. А оказывается, никакого. Именно так. Плохи мои дела. Никакого будущего у нас на предприятии. Если бы меня считали нужным человеком, то пришел бы и директор, и секретарь партийной организации, не говоря уже о представителе министерства. Но они не пришли. Прощай, жизнь!

Горькие всхлипывания его не утихали, напрасно вытирал он лицо носовым платком, напрасно чья-то чужая женская заботливая рука откинула у него со лба мокрые седые пряди и пригладила их на голове. Под колеса катафалка засунули деревянный крест, лошадей погоняли не кнутом, а какими-то кладбищенски тихими волшебными словами (и лошади эти были печальны и медлительны). Лошади напряглись, колеса скользнули по мокрым планкам креста, процессия тронулась дальше.

Макула так раскис, что еле плелся, поддерживаемый с двух сторон. Хоть это было не принято, шляпу он оставил на голове, и она невыразимо смешно торчала у него на макушке.

Он никак не мог примириться с отсутствием директора и секретаря партийной организации. Отсутствие представителя овощного отдела министерства не особенно мучило его истерзанную душу, потому что Дьёрдь Кюллё или Ференц Шомош были так далеки от него, витали в такой безнадежной министерской дали, что она даже не могла быть обиталищем реальных страстей. Но все же? Собственно говоря… — да, это правильное выражение, — собственно говоря, почему же они не пришли? Но ведь, это так просто, сам себе кивнул в глубине души Макула, надо лишь иметь смелость сказать, признаться себе в этом прямо.

Подозрение Макулы, что его положение в Государственном Шпинате стало шатким, превратилось в уверенность. Для него это, правда, было совершеннейшей неожиданностью, потому что не далее как вчера он своими ушами слышал, как Дьёрдь Кюллё произнес слова, которые ему тогда показались признанием собственных заслуг: «В этом предприятии все в полном порядке! Хорошо было бы, если бы и в других был такой порядок!» Макула тотчас же попросил у товарища Кюллё, чтобы тот дал ему об этом письменное подтверждение, чтобы продиктовал эти несколько слов машинистке и поставил подпись, но Кюллё только улыбнулся и сказал: «Я и так от своих слов никогда не отказываюсь». Не захотел поставить подпись! Значит, уклонился; может быть, он это просто даже в насмешку сказал, потому что тогда не только он сам улыбнулся, но и Липпаи, секретарь партийной организации, рассмеялся, а Бунетер так прямо расхохотался. Лишь он, он, как дурак, стоял среди них и почти что раскаивался в том, что его сердце, сердце человека, овдовевшего всего лишь сутки назад, наполнилось таким счастьем.

А теперь? Ни один из них не пришел на похороны! Ни один. Человек должен считаться с фактами, а не предаваться иллюзиям. Даже на кладбище. Ведь если они не пришли, то это значит только одно, что для них Дьюла Макула, главный бухгалтер, не имеет никакого веса, никакого значения! Наплевать им на него. Был Макула, и нет Макулы. Может быть, они уже присматривают себе другого Макулу. Пока у того, другого, нет еще имени, одно только общее определение: кадр. Теперь все так говорят: хороший кадр, плохой кадр. Может быть, уже завтра, когда он пойдет на службу, то увидит за своим письменным столом другого главного бухгалтера… Совсем бы иначе выглядели похороны, если бы… если бы пришли эти большие люди! Совсем иначе, гораздо торжественнее, а одновременно интимнее и утешительнее. Как все было бы прекрасно!..

При этой мысли Макулой овладевает новый пароксизм слез, и он закрывает лицо ладонями. Может быть, его отчаяние слишком несдержанно, слишком неуместно? Но разве он виноват в этом? Может ли он нести ответственность за то, что судьба навалилась на него всей своей тяжестью? Живые не могут, как они ни стараются, как ни лезут вон из кожи, настолько погрузиться в свое горе, в оплакивание умершего, чтобы совсем абстрагироваться от окружающей их жизни с ее будничными мелкими делами и делишками. Что скрывать от себя, ведь эти похороны могли бы быть прекрасными, возвышенно прекрасными, если бы на них пришли те, чьи рукопожатия являются залогом устойчивости положения главного бухгалтера в Государственном Шпинате, признанием его необходимости, возвышающим человека, подымающим его на головокружительные вершины жизни.

Катафалк все еще движется вперед. На нем гроб, а в гробу Тереза… О боже! Тереза еще здесь, вернее, там, в гробу, а он уже почти забыл о ней, забыл о ее смерти!

Колеса окончательно застревают в грязи всего в нескольких метрах от выкопанной для Терезы могилы. Могильщики снимают гроб с катафалка и ставят его на доски рядом с ямой, просовывают под гроб веревки. Они ждут несколько минут, чтобы собравшиеся (которых теперь осталось не больше восемнадцати человек) могли бросить последний взгляд на закрытый гроб из дешевого дерева, на котором наклонными золотыми буквами выведена какая-то надпись.

Макула, как того требует обычай, стоит в ногах могилы, калоши его глубоко увязли в тяжелой, мокрой земле. Шляпу у него с головы сняла одна из его родственниц. Главный бухгалтер поднял свои маленькие, заплывшие от пролитых слез глазки и посмотрел на присутствующих. Его поразило, как мало их осталось. В течение десятилетий он поддерживал знакомства, всегда первым здоровался, ему жали руки, он встречался с большим числом людей, думал, что у него масса друзей, потому что многие любезно улыбались ему при встрече. И из всех этих людей осталось всего лишь восемнадцать человек! Да и что это за люди! Швейцар Дьюре, председатель домового комитета, кассирша из продовольственного магазина, несколько родственников и сослуживцы, присланные сюда представлять учреждение, где он работает. Итог пятидесяти восьми лет жизни! Слез у него не было: он их все выплакал.

— Меня хороните… Меня… — вырвалось у него чуть ли не со злобой.

Его слова поразили маленькую кучку присутствующих. Они поняли их как выражение супружеской верности и неутешного горя вдовца.

Швейцар Дьюре шепнул на ухо председателю домового комитета:

— Теперь он кричать начал. Ну что ж, так даже лучше… Пусть выкричит свое горе, скорее утешится.

Могильщики уже взялись за доски, чтобы вытащить их из-под гроба, и схватились за веревки. Мокрые доски глубоко увязли в глинистой земле, но могильщики были люди опытные и быстро справились. Гроб, покачиваясь, повис на веревках, между небом и землей, как гроб Магомета… Вдруг…

Нет, мы не можем принизить величие этого момента, говоря о нем будничными, равнодушными словами! Послышалось легкое пыхтение мотора. Макула поднял голову. Сквозь слезный туман пред ним возникло сияние, его ослепил свет редкой, огромной, неожиданной радости. В нескольких метрах от могилы затормозила в грязи «победа», у которой не только все четыре крыла, но даже дверные ручки были забрызганы грязью. Дверца машины открылась, и появился (спустился, как ангел с неба) товарищ Бунетер, а вслед за ним, с другой стороны машины — секретарь партийной организации Липпаи.

— Одну минутку, — обратился к могильщикам Дьюла Макула, — подождите всего одну минутку! — И он уже хотел броситься навстречу Бунетеру прямо через бугор земли и даже через гроб, если бы верный Янош и его мать не удержали его.

Но могильщики не хотели ждать, ибо нелегкое и даже невозможное дело удерживать качающийся тяжелый гроб над вырытой могилой. Они потерпели еще несколько секунд, а потом плавными профессиональными движениями красиво опустили его в яму, в родную мать-сыру землю, глубоко-глубоко, так глубоко, что, вероятно, в день страшного суда даже трубы архангелов не донесутся туда. Яма поглотила бедную тетю Терезу так ловко, как будто та провалилась сквозь землю.

Внимание присутствующих разделилось между опускаемым в могилу гробом и прикатившим в автомобиле начальством. Главному бухгалтеру все-таки удалось освободиться из рук родственников и броситься навстречу прибывшим.

— Свихнулся старик, — сказал Дьюре, но так тихо, что мало кто услышал его.

Бунетер и Липпаи с обнаженными головами и с подобающим случаю унынием стояли по ту сторону могилы, держа в руках огромный архироскошный венок, концы лент которого уже выпачкались в грязи. Увидя, что Макула торопится им навстречу, они оба тоже поспешили к нему, неловко волоча за собой венок.

Вот оно, вот оно наконец!

— Опоздали мы, заседание было в министерстве, примите наши соболезнования, дорогой товарищ Макула! — И Бунетер крепко жал и тряс руку главного бухгалтера.

— Благодарю, благодарю, — почти простонал Макула и еще, третий раз, сказал: — Очень вам благодарен! — Он был ослеплен солнцем, и розовый цвет жизни опять играл и переливался на его лице.

— Примите мои соболезнования, товарищ Макула! — сказал Липпаи, секретарь партийной организации, неловко перекладывая венок в левую руку, чтобы правой пожать руку Макуле. Потом он добавил: — Мы постараемся помочь вам пережить и преодолеть этот тяжелый удар…

— Благодарю… — прохрипел Макула. — Я бесконечно благодарен вам, товарищи, всему партийному руководству, всему предприятию, поверьте мне, я так сча…

Остановись, Макула, это уже слишком! Но он действительно никогда еще в своей жизни не был так счастлив… Счастье заполняло все его существо, он уже больше не дрожал, казалось, что он даже вырос на несколько сантиметров, хотя и стоял, согнувшись в поклоне, как человек, смиренно принимающий обращенные к нему слова похвалы и признания. Шофер Государственного Шпината товарищ Холуба (который всегда возил товарища Бунетера) тоже вылез из машины, подошел к Макуле и крепко пожал и потряс ему руку. В глазах у Холубы было много сердечного тепла, согревшего еще больше душу главного бухгалтера. Шофер ничего не говорил, а только молча тряс правую руку (у него не было достаточного опыта в высказывании соболезнований), но зато в левой держал букет белых астр.

Наконец венок и букет были помещены вместе с другим цветами у одного конца могилы, а вновь прибывшие остановились молча и неподвижно у другого.

Тем временем и Макула вернулся на свое место. Могильщики глубоко воткнули лопаты в липкую, мокрую глину, которая комьями, тяжело шлепаясь, полетела на крышку гроба. Пожалуй, этот звук — самый ужасный из всех звуков для человеческого уха — и есть окончательное и последнее прощание с покойником.

По мере того как груда земли уменьшалась, присутствующие все ближе подходили к самой могиле, которая постепенно наполнялась землей, и даже с одного края уже возникал над ней холмик. Дождь перестал, и хитрое октябрьское солнце, как бы желая подшутить над кучкой людей, собравшихся на кладбище, выглянуло из кружевного узора облаков, поиграло с ржавой листвой деревьев и подмигнуло быстро растущему могильному холму. Люди совершенно машинально поворачивались к солнечному лучу и, хотя тепла в нем почти не было, все же щурились и жмурились, опускали глаза, ибо всё и всегда тянется к жизни, к человеку, к солнцу, к свету — так уж сотворен этот мир, даже когда люди хоронят одного из своих собратьев.

Значит, и Макула устроен так же, и даже тяжелые минуты похорон не смогли повлиять на него. Ведь только что комья земли падали на крышку гроба, теперь вот уже и холмик вырос над могилой, один из могильщиков перестал бросать землю, оперся на лопату в ожидании, когда кончит другой, и невольно улыбнулся, повернувшись небритым лицом к солнцу. Пусть оно ласкает и греет его обветренные щеки, для того ведь оно и создано. И какое оно умное, это позднее лукавое солнышко: лицо товарища Макулы оно оставляет в тени, но зато как ярко озаряет стоящих напротив товарищей Бунетера и Липпаи, без удержу бросая на них свои лучи, слепит им глаза, сверкает на их руках, на лбах, как будто они сами светятся каким-то внутренним светом. Да, это не солнце, это товарищи Бунетер и Липпаи излучают удивительный свет и тепло, это от них падают блики на листву деревьев, на могилы и на этот только что возникший, совсем еще свежий холмик, который так симметрично и ловко заканчивают отделывать своими лопатами веселые живописные могильщики. Еще немножечко надо похлопать по холмику лопатами, поставить крест — и могилка готова…

Макула не дрожал больше. Чего ему было дрожать? Он не спускал глаз с двух товарищей, стоящих по ту сторону могилы и ярко освещенных солнцем. О боже, как переменчива жизнь! Совсем еще недавно лил такой дождь, что, казалось, не будет ему ни конца ни краю. И вот уже светит солнце. Светит! Да. На него оно тоже светит. Важен не только тот факт, что они оба лично явились на похороны — они ведь не были обязаны приходить сюда, они даже не были знакомы с покойницей, — важны произнесенные ими слова, это и есть настоящий солнечный свет. «Дорогой Макула!» Не просто Макула, а «дорогой Макула», это слово навсегда останется в его памяти. А что сказал Липпаи? Разве это пустяки! «Мы постараемся помочь вам пережить». «Мы» — то есть вся партийная организация: Шомош, Вадаш, Надор, Галфи и все остальные, все они постараются помочь ему пережить и преодолеть этот тяжелый удар. А что это значит на деле? Премии, повышение в должности, а может быть… нет… это невероятно… но все же, может быть, и награда… А почему это кажется ему невозможным? В конце концов, ведь и он, Макула, участвовал в улучшении снабжения всего венгерского народа шпинатом, в правильном, социальном распределении этого овоща… Так почему же это невозможно?

Из министерства, правда, никто не приехал. Ну, да они там в министерстве никогда не отличались тактом. Правда, тогда бы все его мечты сбылись окончательно! Это был бы тогда самый большой и самый яркий день всей жизни главного бухгалтера Дьюлы Макулы! Это был бы его праздник, день его победы! На губах у главного бухгалтера появилась маленькая, дрожащая, неуверенная улыбочка, которую все заметили, а швейцар Дьюре не преминул ее прокомментировать:

— С ума сошел с горя, бедняга! Смеется уже…

— В самом деле, — подхватила кассирша из продовольственного магазина. — О боже, кто бы мог подумать, что он так любил эту женщину?

Да, действительно, вот тут лежит его жена, его покойная супруга. Никто больше не думает и не заботится о ней. Солнце разыгралось вовсю, бичом ветра оно разогнало остатки туч и очистило на небе большую голубую поляну для своих осенних игр. Здесь нет больше места покойникам. Кому охота разговаривать об усопшей Терезе, страдания которой теперь уже прекратились, и над ее разлагающимся телом вырос ровненький могильный холмик.

Макула поднял голову. Нет. Это невероятно. Жизнь не может быть так прекрасна, так совершенна, так безупречна! И все же… Он ясно слышит очень слабый шум мотора (может быть, это всего лишь трепет ангельских крыльев?), нервы его опять напрягаются. Шум мотора как будто даже и не усиливается, когда стройная элегантная машина, едва покачнувшись, останавливается рядом с «победой» Государственного Шпината. В окошечке машины показывается знакомое мужское лицо. Он сначала оглядывает присутствующих, как будто проверяет, на те ли похороны попал. Затем открывается дверца, и высокий мужчина выходит из машины, делая это легко и уверенно, как человек, привыкший ездить в автомобилях.

— Нет, это не Дьёрдь Кюллё… Как мог он подумать, что по такому важному случаю из министерства пошлют всего лишь референта? Вполне естественно! Кого другого могли они послать?

Макула приложил руку к сердцу, как восточный вельможа. Голова его склонилась на грудь, словно под тяжестью милостей, так щедро расточаемых жизнью.

Могильщики уже возились с венками, покрывая ими могилу. Вслед за венками они стали класть букеты, и присутствующие тоже возложили на могилу принесенные с собой цветы. Венок товарища Шомоша занял самое почетное место.

Макула стоял неподвижно, но Янош с матерью заметили, что его опять трясет. Однако и они, державшие его все время под руки, не смогли понять, что с ним происходит на этот раз. А Макула дрожал теперь от счастья, он чувствовал, что снова ожил, общественное признание опьяняло его. Ноги у него подкашивались, спина сгибалась, он был весь охвачен лихорадкой огромного внезапного счастья. Он увидел, что товарищ Шомош подходит к нему, еще один шаг, еще один… Макула ощущает его приближение… Ближе, еще ближе, вот он уже рядом с Макулой.

— Нас очень опечалило известие… — (Значит, не его одного, а «нас», значит, все министерство.) — Но у жизни свои законы. Выше голову, товарищ Макула.

«Нас» — какое это замечательное слово, какой в нем общественный смысл! Но ведь и Липпаи сказал так, и Бунетер! Товарищ! Не коллега, а товарищ! Макула глубоко вздохнул, как бы не желая упустить ни одной из возможностей сегодняшнего великого дня. Значит, все-таки? Вот они стоят здесь, все шпинатное государство: Бунетер, Липпаи, Шомош.

Макула был весь охвачен сладостным чувством, оно наполняло не только его сердце, каждая жилочка трепетала им. Мы не преувеличиваем, утверждая, что ему в этот момент хотелось крикнуть, провозгласить что-то радостное, какую-то красивую и большую благодарность, в которую он мог бы вложить всю охватившую его радость. Но он, конечно, не закричал, а только смотрел, не отрываясь, на стоящий перед ним трех мужей, принесших ему благословение ангелов, небесное спокойствие, райское блаженство.

Могильщики закончили возню с цветами. Венок Государственного Шпината они поставили по правую сторону могилы, с левой стороны поместили венок, привезенный Шомошем, и аккуратно расправили на нем ленты: ведь этот венок прибыл на самом шикарном автомобиле. Посередине был возложен венок, присланный партийной организацией, на черных лентах его золотыми буквами все работники предприятия выражали свое соболезнование. Один из могильщиков (тот, что выражал особое нетерпение, держа гроб на веревке) поднял валявшийся на траве крест и стал быстрыми и сильными ударами всаживать его в землю. Крест глубоко ушел в рыхлую почву, но все же среди цветов была хорошо видна надпись на овальной жестяной пластинке: «Макула Дьюлане, урожденная Тереза Мори, 57 лет». Могильщики отошли от могилы и дали возможность присутствующим полюбоваться произведением их искусства.

Бунетер, Липпаи и Шомош подошли к Макуле, который нервно освободился от державших его под руки Яноша и его матери. Они стояли вместе все четверо, и Макула смотрел на крест. Удивительно странное чувство охватывает человека, когда он видит на кресте свою собственную фамилию.

А Тереза? Бедная Тереза! Она была уже так далека от мирской суеты. И только у швейцара Дьюре нашлось, что сказать о ней; он это и сделал, поглаживая рыжеватые усы:

— Да будет земля тебе пухом, дорогая госпожа Макула! Я не знаю, существует ли рай, но если он есть, то я ни на минуту не сомневаюсь: при первом же твоем стуке тебя туда впустят.

А Макула не мог заставить себя думать о покойной жене. Как ни усердствовал, как ни насиловал ой свое воображение, не мог вызвать ни одной мысли, связанной с ней. Он даже глаза сомкнул, чтобы мысленно представить ее лицо, лежащее теперь глубоко под землей, в гробу, на белой подушечке. Но, сколько он ни старался, образ умершей жены ускользал от него и он не мог восстановить его в памяти. Лишь на один момент мелькнуло перед ним видение: Тереза в подвенечном платье, а он сам в темном костюме, вот они идут рядом к алтарю церкви святой Анны, а потом он подсаживает ее на извозчика, коляска которого украшена маленькими белыми розочками, и жаркое чувство счастья наполняет его сердце, заставляет трепетать все струны души.

Да, тогда он был счастлив. Теперь он тоже счастлив. Блаженству нет предела, когда Шомош спрашивает его:

— Вы на чем приехали сюда, товарищ Макула?

— На такси, — отвечает Макула.

— Если вы разрешите, я отвезу вас домой…

— Благодарю, о благодарю… Но разрешите вас попросить отвезти меня не домой, а в контору…

— Ну что вы, товарищ Макула! — вмешался в разговор секретарь партийной организации Липпаи. — Неужели вы хотите прямо с похорон ехать на работу? Вы должны ехать домой и там отдохнуть, это будет самое лучшее.

Макула кланялся, благодарил за все, полный великой признательности.

— Я вас очень прошу, товарищи… Единственный отдых для меня теперь — работа. Единственный. А кроме того (товарищ Бунетер знает об этом), мне надо подготовить отчет для министерства: здесь присутствующий товарищ Шомош просил представить ему к завтрашнему утру отчет о запасах шпината, имеющихся в южной Венгрии.

— Успеется, — отмахнулся Шомош. — Один день — не беда! Я вам серьезно говорю, успеется.

— Нет, не успеется! — запротестовал Макула. — Срок остается сроком. Срок сильнее смерти. Если вас не очень затруднит, товарищ Шомош, если вы на меня не рассердитесь, то я очень вас прошу: будьте так добры, отвезите меня в контору. Нет у меня другой жизни, кроме работы, извольте знать.

Расселись по машинам. Товарищ Шомош, как это всем было известно, курил сигары. Одну он закурил сам, другую предложил Макуле.

— Благодарю покорно! «Турул»? Очень, очень хорошо, — сказал Макула и закурил.

Не прошло и нескольких секунд, как душистый дым сигар наполнил весь автомобиль. Главный бухгалтер откинулся на мягкое сиденье и всем своим существом почувствовал, что этот день был действительно самым прекрасным, самым счастливым днем его жизни.

Машина скользила, мягко покачиваясь. Макула курил с такой страстью, как будто хотел вместе с дымом втянуть в себя весь мир. Автомобиль свернул с кладбищенской дорожки. Макула выглянул из окна и еще раз в дыме сигары увидел могильный холм с крестом. Фамилии «Макула» отсюда уже не было видно, и лишь на миг мелькнуло перед ним имя «Тереза», но серые облака дыма тотчас закрыли его. Сколько раз за свою жизнь произнес он это имя? Вероятно, больше миллиона?..

Автомобиль, мягко покачиваясь, выехал на главную аллею кладбища и покатил еще быстрее.

Нет, сегодня на небо вознеслась не Тереза. Это было вознесение Дьюлы Макулы. Если кто-нибудь в тот день и оказался в раю, то это был именно он.

1953

Загрузка...