ПАНОПТИКУМ

Хозяйка сидела на креслице с обшарпанной обивкой перед кривым зеркалом в золоченой рамке, возмещая недостающие волосы — она лысела с каждым днем — чужими белокурыми косами, которые она и укладывала на макушке в высокую, замысловатую прическу. Над туалетным столиком поднималось густое облако рисовой пудры. Под столиком сидела крохотная болонка японской породы. Кличка ее по каким-то неведомым никому причинам была Леопольд Второй, и если кто-нибудь хотел поманить ее и называл Леопольдом Первым, то она и ухом не вела. Хозяйка — как это уже, очевидно, поняли мои уважаемые читатели — возглавляла отнюдь не какой-нибудь монастырский орден. Нет. Она была владелицей паноптикума, что находится в городском парке, и звали ее вдова Шрамм, урожденная Розалия Мальтичка.

Бодог Шрамм лет сорок назад был агентом по реализации земельных участков, то есть покупал и продавал землю, как того требовали законы его профессии. Так, он торговал участками в столице, пока наконец и сам не приобрел землю в парке как раз в то время, когда перед зрелищными предприятиями открывалось блестящее будущее. Шрамм сколотил из досок балаган и первым делом нанял Мартона Жиго, который был тогда учеником каменотеса, а в свободное время с большим искусством создавал из дерева и воска фигуры людей, всякого рода чудовищ, а когда случались заказы, то и другие безделицы.

Бодог Шрамм велел Мартону Жиго вылепить из воска голого негра высотой без малого два метра и такую же негритянку, только чуть-чуть пониже. Мартон Жиго выполнил это поручение с такой натуралистической достоверностью, что господин Шрамм счел необходимым украсить этих огромных кукол фиговыми листками, также восковыми, чтобы смягчить слишком ярко выраженный в этих фигурах характер наглядных пособий по анатомии. Негров поместили на низкий помост, позади них поставили две пальмы, и таким образом балаганчик превратился в паноптикум, открытие которого и состоялось для «многоуважаемой публики, жаждущей расширить свои познания в области естественных наук».

До восьми часов вечера входной билет стоил два крайцера, после восьми — шесть, так как вечером негров показывали без фиговых листков. Публика валом валила, учась и просвещаясь, или, точнее, углубляя свое знакомство с естествознанием, так что Бодог Шрамм вскоре окончательно бросил спекулировать земельными участками, целиком посвятив себя «популяризации естественных наук». Во всяком случае, так заявлял он всегда в полицейском управлении своего района, куда его каждые три месяца приглашали ввиду падавших на него подозрений в нарушении правил общественной благопристойности.

Но у Шрамма был и еще один веский аргумент в свою защиту, а именно: в целях сохранения благопристойности он выставил восковые фигуры не белых, а черных людей, то есть людей неполноценных. Ведь на животных, демонстрируемых в зоопарке, не надевают фиговых листков, точно так же и чернокожие не могут возбуждающе влиять на многоуважаемую публику. Но в дополнение ко всему вышеизложенному «нижеподписавшийся Бодог Шрамм» просил, — даже не просил, а требовал, — чтобы его все же признали виновным в нарушении благопристойности. Более того, пусть на него наложат штраф, если сочтут нужным. «Для популяризации естественных наук необходимы жертвы», — заканчивал он весьма рассудительно.

Однако и полиция, и муниципалитет в качестве первичной судебной инстанции признали вполне обоснованной ссылку на неполноценность негров и установили, что в данном случае речь действительно идет о популяризации естественных наук, снимая тем самым с Бодога Шрамма всякое обвинение. Но Бодогу такое решение вовсе не улыбалось. Он поспешил заручиться соответствующими рекомендациями к инспектору полиции и в муниципалитет и до тех пор настаивал на своем, пока наконец не вымолил наложение штрафа в двадцать пять крон, после чего послал сынишке полицейского инспектора воскового лебедя, приготовленного специально для этой цели Мартоном Жиго.

Бодог Шрамм вернулся домой, радостно размахивая выпиской из судебного протокола, которую он тут же наклеил на стенку балагана вместе с объявлением, написанным каллиграфическим почерком Мартона Жиго:

«Невзирая на все препятствия, чинимые полицейскими органами, наш девиз: «Всегда вперед к познанию нагой и неприкрашенной природы!»

Владелец паноптикума

Бодог Шрамм»

Начиная с этого дня количество посетителей паноптикума увеличилось вдвое.

Шли годы. Мартон Жиго стал настоящим мастером своего дела. Разве можно перечислить все его творения? Он вылепил итальянского короля Виктора-Эммануила, германского императора Вильгельма II, прославленного американского убийцу Тоби Батлера, число жертв которого, выявленных до 1916 года, достигло четырнадцати. Эта скульптура особенно хорошо удалась Жиго. Со времен Батлера многократных убийц было вполне достаточно, и в своей жестокости они намного превзошли его, однако по количеству жертв все отставали. Лохматая голова Тоби Батлера в течение многих лет находилась в непосредственной близости от Вильгельма II. В правой руке Тоби держал длинный нож (настоящий!), на котором капельки красного воска изображали кровь, левой рукой он вцепился в огненно-рыжие волосы женщины с разинутым ртом. Надпись гласила: «Четырнадцатая жертва Тоби Батлера, чудом оставшаяся в живых и вышедшая замуж за преступника перед его казнью на электрическом стуле». Влюбленные парочки, домашние работницы, склонявшие головы на плечи своих кавалеров-солдат, пожилые обыватели, любопытные школьники порой долгие минуты простаивали перед этим шедевром Мартона Жиго, и мурашки бегали у них по спине, когда они рассматривали женское тело на окровавленном полу. Женщина с огненно-рыжими волосами, все простившая из любви к американцу Тоби, давала богатую пищу их воображению.

Мартон Жиго был талантливым человеком, паноптикум расширялся, совершенствовался, и господин Шрамм в скором времени заменил скромный деревянный балаганчик красивой каменной постройкой. В первом этаже разместились короли, императоры, убийцы и другие знаменитости, второй этаж хозяин отвел для так называемого естествоведческого материала. Прихоти и деловые соображения Бодога Шрамма с помощью искусства Мартона Жиго были воплощены здесь в изрядную коллекцию, в составлении которой принимала участие и госпожа Шрамм, урожденная Розалия Мальтичка, бывшая цирковая наездница, некогда демонстрировавшая чудеса верховой езды на знаменитой гнедой кобыле Пепите. В 1916 году она упала с лошади, получив перелом тазобедренной кости, и с тех пор — правда, еле заметно — хромала. Удачу, изменившую ей на цирковой арене, Розалия решила обрести на арене супружества, вступив в брак со все более богатеющим господином Шраммом. Небольшая хромота невесты не только не отпугнула его, а, наоборот, совершенно очаровала.

Супруги Шрамм собирали как наглядные пособия для творческих опусов Мартона Жиго все рисунки, изображающие венерические заболевания, какие только можно было найти в толстых словарях и медицинских справочниках, а когда и это показалось им недостаточным, они дополнили коллекцию, мобилизовав собственный опыт и фантазию. Мартону Жиго пришлось изображать даже операцию грыжи, которой подвергался Наполеон III; он сделал это под непосредственным заботливым наблюдением Розалии. Описание операции грыжи у Наполеона III господин Шрамм отыскал в берлинском журнале «Die Neue Deutsche Wissenschaft»[24] с цветными иллюстрациями: там была помещена длинная и обстоятельная статья под заглавием «Императоры и другие властители во время операции». На скульптуре Мартона Жиго, правда, виднелись всего две ноги и кровь, вытекающая из оперируемой части тела, а более интимные органы были прикрыты запылившейся полотняной тряпкой. Но зато под этим уникальным произведением искусства стояла подпись: «Операция грыжи у Наполеона III. Детям до 16 лет смотреть не разрешается!» Все, предшествующее операции, посетители должны были восполнить собственной фантазией, представив себе, как его величество снимает горностаевую мантию, победоносную, кованную золотом шпагу, императорскую корону и в голом виде ложится на покрытый клеенкой операционный стол, принимая позу, унизительную даже для агента по земельным участкам, не то что для надменного французского короля.

Жиго выполнил поставленную перед ним задачу очень умело и тактично. Он вылепил императорский зад с истинным почтением верноподданного, поместив его с должной для таких реликвий торжественностью на ложе из красного бархата. Вокруг зада Наполеона III собиралось всегда множество зрителей, люди даже становились в очередь, чтобы взглянуть на этот шедевр, и господин Шрамм подсчитал, что он приносит его культурному заведению по крайней мере полтораста-двести крон чистой прибыли ежемесячно.

Только у Мартона Жиго заработки не увеличивались. Он вечно получал одни авансы и очень маленькими суммами, да и те ему приходилось буквально вымаливать у своей хозяйки. Когда же владелица паноптикума, не раньше чем после десятка косвенных намеков или прямых просьб со стороны Жиго, выдавала ему один из таких авансов, то это всегда сопровождалось желчными замечаниями (а желчи у нее было хоть отбавляй):

— Может быть, вы боитесь, дорогой мой Жиго, что мы удерем? Не удерем мы. Не-ет, господин Жиго, мы не-е-е удерем. Вы не должны этого бояться, деньги за нами не-е-е пропадут.

Вместе с этими растянутыми гласными мадам Шрамм выдыхала огромные массы воздуха, застоявшегося в ее легких. Жиго никак не мог понять системы этих нескончаемых авансов, а также причины упреков госпожи Розалии, хотя Кубанек, рослый швейцар-словак, объяснял ему это общедоступным языком:

— Он не хочед за дебя пладидь налох. Он скубой женщин. Если он даед афанс, то он не саефлял, что ды рабодаешь дуд в панопдикуме.

Эту речь Кубанек произнес перед входом в паноптикум, где была выставлена восковая фигура известного женоубийцы Эрдейи. Он был изображен в костюме туриста и огромных черных очках в тот самый момент, когда собирался столкнуть в пропасть свою жену — артистку Анну Форгач. Горные вершины, на фоне которых происходила эта семейная драма, были воссозданы с помощью опрокинутых одна на другую корзин. Восковые фигуры были отделены от посетителей красным шнуром, который Кубанек и теребил, с трудом подбирая нужные слова. Для устрашения многоуважаемой публики Жиго увековечил артистку в ту трагическую минуту, когда одна нога ее уже висела над пропастью, а лицо было искажено смертельным испугом.

Мартон Жиго, работая много лет над восковыми изваяниями для паноптикума, довел свое искусство до такого совершенства, что мог не бояться никакой конкуренции. Он отдавался своей профессии с такой страстью, что иногда даже во сне продолжал лепить. Весь доход от заведения супругов Шрамм (а он был весьма и весьма приличным) доставлял своим искусством Мартон Жиго. Если бы не он, то не прошло и месяца, как им пришлось бы закрыть свой балаган. Но так как паноптикум Шраммов был единственным в стране, то Жиго совершенно не знал, где бы еще он мог в полной мере применить свой необычный талант, а снизойти до того, чтобы делать скучные манекены для витрин магазинов готового платья, он не хотел. Ни за что на свете! Не говоря уже о том, что манекены — как мужские, так и женские — стали выходить из моды, а у тех, которые еще стояли на витринах, жаркое солнце растопило где ухо, где нос, а где и подбородок. Но солнцу и этого казалось мало: его лучи проникали даже сквозь брюки и, к великой ярости коммерсантов, подкашивали колени у витринных красавцев. Паноптикум — это совсем другое дело! Здесь есть возможность и мечтать, и упражняться в своем искусстве, и творить. Как только на горизонте появлялся новый убийца, прославившийся тем, что число его жертв достигало восьми, а то и десяти, или новый фашистский диктатор, насчитывающий многие миллионы жертв, или скромный, но вдохновенный гангстер, имя которого обретало всемирную известность из-за необычных средств умерщвления, которые он применял (например, молоток, сундук, пила и т. п.), или другие яркие личности (как то: новый король, папа, государственный правитель, палач-юбиляр, известный судья, подписавший много тысяч смертных приговоров), Жиго в одно мгновение чувствовал себя объятым пламенем творческого вдохновения, и все его десять пальцев с быстротой молнии начинали мять и лепить податливый воск.

Госпожа Розалия становилась в таких случаях позади Жиго и наблюдала, как в лице и теле восковой куклы появляется сначала еле заметное, а потом все большее сходство с оригиналом. Фальшивые косы на голове у мадам лежали при этом в таком поэтическом беспорядке — особенно в предобеденные часы, до того как она усаживалась у окошечка кассы, — что были похожи на плетеные калачи, и она, взволнованная желанием помочь Жиго в его работе, передвигала их, словно раскатывая тесто, то направо, то налево.

— Больше ужаса на лице, дорогой мой Жиго, надо усилить выражение смертельного отчаяния, — подсказывала она художнику, в глазах которого светилась мечта, а на лоб падали седеющие кудри, или, вернее, грязно-белые лохмы. Следует отметить, что Жиго лишь в крайне редких случаях и исключительно после получения более крупного аванса красил их в красный цвет у парикмахерских дел мастера Гамолина. У Жиго была странная мания: он красил волосы, но не в каштановый, белокурый или черный цвет, а в огненно-рыжий, так что казалось, будто на голове у него горят красные языки пламени.

Однажды ночью, когда в парке все затихло — визг женщин на американских горах, шарманки каруселей, адский шум выстрелов в тирах, — Мартон Жиго вынес на маленький задний двор паноптикума, весь увитый плющом, свой станок для лепки. Поставив рядом с собой на шаткий садовый столик бутылку легкого красного вина и напевая все ту же песенку «Волны Балатона», которую можно было от него услышать вот уже несколько десятков лет подряд, Жиго принялся лепить из воска маленькие фигурки, на этот раз для собственного удовольствия. В таких случаях он лепил обычно то, что видел за день: коренастого, мускулистого мужчину с тачкой, босоногую девчушку в пестром переднике, подающую кирпичи, рабочего, сидящего с кельней в руках на качающихся досках где-то между пятым и шестым этажами, или старого слепого нищего, ожидающего, чтобы кто-нибудь помог ему перейти улицу. А когда вина в бутылке оставалось совсем немного, Жиго начинал лепить Муссолини, Гитлера, Хорти и им подобных, изливая всю горечь своей души в том, что придавал их физиономиям ужаснейшие гримасы.

В этот памятный день воск так и распластывался под его пальцами, фигурки рождались почти без усилий, сами собой, а Жиго все громче и бесшабашней пел свою заунывную песню. Потом его помутневший взор остановился на уже вылепленной фигурке, и он — что греха таить? — заорал во все горло:

По бурным волнам Балатона

Плыл в лодке рыбак молодой,

А сеть его…

— Заткни глотку, Жиго! — послышался сверху голос Розалии, лысая голова которой (ее волосы в ночное время покоились на тумбочке возле кровати) высунулась с обвитого плющом балкона. А за ее спиной, из глубины спальни, послышалось бормотание Шрамма:

— Оставь его, мать! Ну его к черту! Пусть себе развлекается!

Но замечание мужа подействовало на Розалию отрицательным образом, и ее мясистые губы задвигались еще стремительней:

— Какое он право имеет впустую переводить такой дорогой воск да еще орать по ночам своим петушиным голосом! Ступай спать, ты, филин чертов!

А снизу все страстнее и мощнее лилась песня:

По бурным волнам Балатона

Плыл в лодке рыбак молодой…

— Заткнись! — заорала вне себя Розалия.

— Сама заткнись! — крикнул ей в ответ Жиго, поразив этим хозяйку в самое сердце.

— Пьяная свинья! — взорвалась Розалия, приставив рупором обе ладони ко рту. — Неблагодарная тварь! Как ты смеешь так отвечать своим благодетелям? Ты слышал, Шрамм? Слышал, что сказал этот ничтожный Мартон Жиго?

Шрамм лежал на кровати, выставив свой большой живот и скрестив тонкие ножки: точь-в-точь одна из восковых фигур его паноптикума. Скучным голосом он произнес:

— Слышал, слышал… Ну и что? Тебе, с тех пор как ты живешь на свете, приходилось слышать и почище… А, мать?

Розалия, ломая руки, забегала взад и вперед по комнате, потом опять устремилась к окну.

— Убирайся вон! — снова заорала она, свесившись с балкона. — Понимаешь, ты? Я вышвырррну тебя отсюда!!

Она именно так и произнесла «вышвырррну» с тремя «р».

Жиго ничего не ответил, но на ресницах у него показались, слезы. Он поднял глаза к небу, по которому среди мерцающих огней июльских звезд с глупой миной на круглом лице медленно катилась луна. От вина и тепла июльской ночи грусть его растаяла, как воск. При этом он вспотел так, что даже кожа на голове под красными волосами стала совершенно мокрой.

«Вышвырну… Вышвырну!..» — с горечью повторял Жиго грубые и обидные слова Розалии, хотя на протяжении всех этих лет ему не раз приходилось слышать подобные угрозы от своей хозяйки. Ему казалось, что он привык к этим угрозам, и они перестали быть для него обидными, он просто не замечал их. Но сегодня!.. Может быть, вино сделало его таким чувствительным или эта летняя ночь, тишина которой время от времени нарушалась лишь стрекотом цикад, ревом дикого зверя в зоопарке или свистком поезда. «Вышвырну! Понимаешь, ты? Вышвырну!» — продолжал повторять про себя Мартон Жиго, засунув под мышку мягкие, как масло, восковые фигурки и отправляясь спать.

У Жиго не было ни квартиры, ни комнаты, ни даже своего угла. Он жил в паноптикуме, на первом этаже, и ночевал на том самом диване, по соседству с которым днем американский убийца Тоби Батлер намеревался покончить со своей четырнадцатой жертвой, в полутора метрах от императора Вильгельма II, в двух от Хорти и примерно в трех метрах от Муссолини и Гитлера. И какой огромной благодарности требовали от него Шраммы даже за этот диванчик!

Шатаясь, пробирался Мартон Жиго среди восковых фигур императоров, диктаторов и убийц к своему скромному ложу. Сердце его было полно горечи и обиды.

Вот он бредет, пошатываясь, среди всех этих чучел и вдруг… Нет! Это невозможно! Как могли здесь оказаться два императора Вильгельма, два Гитлера два папы Льва? Может быть, это просто действие вина? Но здесь действительно стоят два Вильгельма II, совершенно одинаковых, с закрученными вверх усами и короткопалыми руками, и стоят они в нескольких шагах от контр-адмирала Хорти с несколько искривленным ртом, так как с позавчерашнего дня от большой жары воск вокруг его губ слегка подтек. Кажется, что Хорти нахально скалит зубы, и от одного его вида ярость Жиго еще больше распаляется. Но и это еще не все! Вот Хорти, Муссолини и Гитлер сходят со своих постаментов и, угрожающе размахивая руками, приближаются к забившемуся в угол Мартону Жиго.

О боже! Вот они уже совсем близко, ухмыляющийся рот и стеклянные глаза Хорти словно танцуют перед самым лицом Жиго. Теперь уже и Муссолини, и Гитлер, и все другие окружили тесным кольцом нашего друга Мартона. Он отступает, стиснув зубы, пытаясь удержать рвущийся с губ крик. Он забирается на диван, а те приближаются к нему вплотную, продолжают размахивать руками и угрожать. Под кривым носом у Хорти от жары выступили капельки воска, усы Гитлера сердито топорщатся, на лоб свисает немецкий вариант наполеоновской челки, голая, как биллиардный шар, голова Бенито нахально маячит у Жиго перед глазами… Они уже лезут к нему на диван! Жиго продолжает пятиться, вот он уже за диваном, но агрессоры все ближе и ближе, он уже чувствует их дыхание, отступает еще на шаг и упирается в стену. Дальше отступать некуда! Жиго угрожающе поднимает кулаки, ворвавшийся в окно ветер вздымает его красные вихры, развевающиеся, как языки пламени… До Жиго доносится команда на немецком и итальянском языках. Вот Хорти уже начинает лягать его ногами…

— Неужели никто не придет мне на помощь? Даже ты, Тоби Батлер? Четырнадцать человек ты сумел прикончить, а этих не можешь? А вы, все другие убийцы, которых я здесь увековечил, и вы мне не поможете?

Все это Жиго думал про себя. Однако выпитое вино придало ему храбрости. С уст его сорвался воинственный клич, да такой громкий, что господин Шрамм приподнялся на кровати (они жили в двухкомнатной квартире при паноптикуме) и толкнул в бок жирную Розалию.

— Слышишь? — спросил он ее, и губы у него тут же полиловели, как это всегда бывает у людей с больным сердцем, когда они чего-нибудь испугаются.

Боевой клич прозвучал еще раз. Теперь уже и Розалия замерла от удивления.

А снизу доносились хоть и не очень вразумительные, но весьма воинственные крики: «Бей! Режь! Давай! По башке его! Руби!» Эти восклицания сопровождались ужасным грохотом падающих друг на друга тел, страшным топотом, отдающимся в потолке, в полу и в стенах, как будто наступил последний день страшного суда.

Госпожа Розалия с совершенно неожиданным для ее грузной фигуры проворством соскочила с постели и сунула ноги в стоптанные шлепанцы с красными помпонами, ее супруг тоже вылез из-под одеяла и, подкрепившись нитроминтелем, набросил на плечи купальный халат. Они из всех сил напрягали слух, но тщетно: все затихло. На миг воцарилась полная тишина. И вдруг опять: «Бах! Трах!» Как будто на поле боя кто-то из сражавшихся еще оставался в живых и теперь был окончательно повержен. Потом снова наступила тишина. Бесконечная, могильная, победная, великая тишина.

Когда господин Шрамм и его необъятная половина, повернув выключатель, зажгли свет в первом зале паноптикума, их глазам предстало потрясающее зрелище.

Восковые фигуры громоздились как попало. На помосте, рядом с диваном, валялся порванный в клочья контр-адмиральский мундир Хорти, около него морская фуражка с якорем, а немного поодаль — голова самого контр-адмирала Венгрии. Усы Гитлера приклеились к голой, как яйцо, голове Муссолини, а оторванная в пылу сражения нога итальянского паяца покоилась на коленях известного убийцы из Браунау. На диване, однако не вдоль его, как полагается, а поперек, лежал Мартон Жиго, совершенно одетый, но босой: остатка сил хватило у него, очевидно, лишь на то, чтобы снять башмаки. Голова его свесилась с дивана, доставая огненно-красными лохмами до самого пола, правая нога была поднята вверх с такой грациозностью, что походила на ногу стареющей балерины. В этой застывшей позе Жиго не отличался от созданных им самим восковых фигур. Только из широко открытого рта его вместе с боевым запахом алкоголя вырывался на редкость музыкальный храп.

Господин Шрамм вцепился в увесистую руку своей супруги и начал скулить:

— Мы разорены, мать! Этот Жиго возомнил себя исторической личностью. Да он просто с ума спятил. Куда ни посмотри, везде — оскорбление их величеств.

Розалия вырвалась из рук супруга, подбежала к дивану, наклонилась над Жиго и закричала прямо в его широко раскрытый рот:

— Пьяная свинья! Сумасшедший! Приди только в себя! Увидишь, что с тобой будет, когда ты протрезвеешь, цареубийца подлый! Ты… ты… — Госпожа Розалия от волнения никак не могла вспомнить имен всех поверженных Жиго государственных мужей.

Но она зря тратила свое красноречие, зря осыпала Жиго проклятиями: он спал, спокойно и безмятежно, и объятое сном тело его напоминало ладью, качающуюся на мелодичных волнах храпа.

Ровно через два дня, когда в парикмахерской у Гамолина речь зашла о том, что видел во сне Жиго в ту злосчастную ночь, Мартон ответил очень серьезно:

— Не стоит и вспоминать. Все это не так важно. Я просто навел некоторый порядок. Знаете, господин Гамолин, в этом затхлом паноптикуме необходимо было когда-нибудь по-настоящему навести порядок.

Жиго действительно приложил немало труда, чтобы устранить все следы своего пьяного восстания против восковых агрессоров, но сам факт этого мятежа определенным образом сказался на его отношениях со Шраммами. До сих пор хозяева бывали грубы с ним и эксплуатировали его, но все же доверяли ему. Они говорили примерно следующее: «Жиго — большой мастер, талант, но, к счастью, безропотный дурак, которому нет дела до того, что из него выжимают все соки».

Но мятеж показал им, что в Жиго таятся опасные силы, которые на этот раз вырвались наружу под воздействием вина, а в дальнейшем могут проявиться и без алкоголя.

Пытаясь укротить Жиго с помощью кнута и пряника, Шрамм, сунув ему окурок сигары, который он сам уже изрядно помусолил во рту, с таинственным видом нашептывал ему:

— Одно тебе скажу, Жиго: будь другой раз поосторожнее. В наше время люди должны думать о каждом своем слове. Полиция там… и вообще…

Но намек господина Шрамма не произвели никакого впечатления на Жиго, занятого своей работой. Шрамм немного подождал, не задаст ли ему тот какой-нибудь вопрос, потом снова заговорил:

— Полиция о тебе расспрашивала… Из самого городского управления приходили…

Но Жиго и теперь глазом не моргнул, а Шрамм продолжал:

— Спрашивали, что ты за человек? С кем дружишь? Каковы твои взгляды?.. И вообще… — При этом господин Шрамм сделал такой жест, как будто хотел обнять руками весь земной шар.

Жиго, разминавший воск в теплой мыльной воде, с недоверием взглянул на Шрамма.

— Я, конечно, их успокоил, — снисходительно пояснил Шрамм, покачиваясь на каблуках. — Я сказал им, что ты по существу порядочный человек. Я всегда защищаю тебя, где только могу… И еще я им сказал (я и сам убежден в этом), что когда ты разбил в ту ночь фигуры Гитлера, Муссолини и Хорти, то сделал это под воздействием вина…

Жиго все так же молча слушал его.

— Могли быть, конечно, большие неприятности, если бы мне не удалось все уладить. Но в жизни никто и ничего не делает даром, дорогой мой Жиго: всюду все хотят, чтобы их подмазали… и в суде, и в полиции. Даже не спрашивай, сколько это стоило. Ты мне обходишься достаточно дорого.

Шрамм воспользовался случаем, чтобы наполовину сократить Жиго обычный аванс и напомнить ему о несметном количестве оказанных хозяевами благодеяний. Жиго, покраснев, стал требовать увеличения жалованья: он всегда краснел от стыда, когда речь заходила о деньгах, и голос его дрожал. Но Шрамм был неумолим.

— Не надо нахальничать, Жиго! — урезонивал он своего мастера. — Разве может предъявлять какие-либо претензии человек, которому ничего не стоит изуродовать скульптуры Гитлера, Муссолини и нашего высокого правителя Хорти? Мне кажется, я высказался достаточно ясно.

Да, Шрамм был неумолим. Даже после смерти своего хозяина Жиго не мог отделаться от воспоминания о его бесстрастно мерцающих глазках. Быть может, потому, что этот исторический разговор был последним. Он происходил 4 мая 1943 года, в день святой Розалии: покончив с праздничным обедом, господин Шрамм упал со стула и умер.

На владельцев увеселительных балаганов смерть господина Шрамма произвела тяжелое впечатление, хоть и не была большой неожиданностью, так как он уже давно страдал грудной жабой. Особенно глубоко переживал эту утрату некий Армхольц, владелец карусели. В те времена, когда Шрамму это еще не вредило, он выпивал вместе с Армхольцем по пятнадцати кварт пива за здоровье солдат, которые так прилежно приносили в их заведения свои деньги. Чтобы отметить смерть друга, господин Армхольц покрыл черным тюлем те места у скачущих вокруг карусели коней, которые особенно вытерлись и потускнели от многолетнего употребления. Лилипуты тоже горевали о Шрамме: он был их постоянным и единственным защитником, за что со снисходительностью большого барина разрешал им угощать себя пивом. А «Женщина-змея» навеки запечатлела в своем сердце образ покойного, как единственная отныне хранительница сладкой тайны, известной лишь им двоим.

На похороны господина Шрамма собралось много народу. Госпожа Розалия проявила изрядное мужество и присутствие духа. Вдовья вуаль плотно обтянула ее мясистые губы. Во время отпевания она из-под припухших толстых век украдкой посматривала вокруг, чтобы установить, кто пришел, а кто не пришел отдать последнюю дань ее супругу. Рождение и смерть — вот две даты в жизни каждого человека, позволяющие точно определить занимаемое им в обществе положение.

Армхольц произнес на швабском диалекте красивую и плавную речь у открытой могилы. Он говорил о светлой личности покойного, особенно подчеркивая его заслуги в области культуры. При этом, к великому изумлению собравшихся, в ораторском пылу с его уст, окруженных щеточкой усов, внезапно сорвалась следующая фраза: «…Деятельность этого великого мужа в немалой степени способствовала сокращению числа больных сифилисом в нашей столице, отпугивая блудливых людей от свершения тех действий, при которых имеется возможность заразиться этой коварной болезнью. Надо открыто сказать перед еще не засыпанной могилой, что, о уважаемое траурное собрание…»

Люди, стоявшие вокруг могилы, зароптали. Сначала послышались отдельные заглушенные смешки, но было видно, что сдерживать смех становится все труднее. Госпожа Армхольц, супруга оратора, покраснела до ушей: она охотно провалилась бы сквозь землю, опередив самого покойника. Но ничто уже не могло остановить бурного потока траурного красноречия, извергающегося из глубины души Армхольца. Он подводил теоретическую базу под деятельность покойного и окончательно запутался в анализе взаимосвязи между экспонатами паноптикума и половой жизнью столичных жителей. На лбу у него выступили крупные капли пота: было видно, что он и сам не рад, что зашел в своей речи так далеко и теперь никак не может найти выход из лабиринта собственных фраз.

Смешки все усиливались, даже могильщики, стараясь сдержаться, строили ужасные гримасы, а ведь им не привыкать: чего-чего только они не наслышались на кладбищах у свежевырытых могил. Лишь священник, хмурясь, прижимал крест к своей широкой груди. Но тут господин Армхольц, делавший героические усилия, чтобы как-нибудь свести концы с концами, вдруг сказал почти благоговейным голосом:

— Уважаемое траурное собрание, заслуги покойного Бодога Шрамма в половой жизни нашей столицы не нуждаются в дальнейших иллюстрациях, и я должен сказать, что такие же заслуги отличают его примерную супружескую жизнь…

При этих словах разразилась настоящая буря смеха. Никому еще не приходилось быть свидетелем такого неистового хохота у не засыпанной еще могилы; даже самый бывалый из могильщиков не видел за всю свою долгую жизнь ничего подобного. А когда госпожа Армхольц, вся пунцовая от стыда, потянула своего супруга за полу модного сюртука, чтобы увести его от гроба, хохот достиг апогея и стал совершенно неудержимым. Теперь даже щеки священника, которому до сих пор удавалось оставаться серьезным, начали подрагивать, смех так и распирал святого отца, источая из его глаз слезы, стараясь прорваться сквозь сжатые губы пузырями слюны, колыхал все его необъятное чрево. Когда собравшиеся увидели, что даже служитель бога забыл о своем сане, то перед лавиной хохота не стало абсолютно никаких преград. Только три человека не поддались стихии смеха: вдова Шрамм (она подняла с потного лица вуалетку с черными мушками и вне себя от волнения вертела головой, словно желая уяснить свою роль в неведомом ей представлении, на которое она неожиданно попала), Мартон Жиго, стоявший с опущенными глазами, стыдясь за весь мир, и, наконец, сам покойный Бодог Шрамм, который в жизни почти никогда не смеялся, но над которым, уже после смерти, судьба решила подшутить.

Не дождавшись погребения, люди бежали с кладбища, спасаясь от собственного смеха. У могилы остались лишь госпожа Шрамм, могильщики, священник и Мартон Жиго. Могильщики и священник не плакали, так как это не входило в их обязанности, слезы госпожи Шрамм высохли от стыда. Лишь один Мартон Жиго стоял, склонившись над могилой, и из его маленьких, воспаленных глазок скатывались частые слезинки.

Мы можем с полным правом утверждать, что память о господине Шрамме жила среди посетителей увеселительных балаганов парка гораздо дольше обычного именно благодаря этому неуместному смеху у его могилы.

Но все-таки память о нем померкла довольно скоро под натиском будничных забот и хлопот. Вдова Шрамм, сославшись на необычно жаркое лето, — а лето 1943 года было действительно на редкость жарким, — очень быстро довела траур в своей одежде до минимума, а потом вообще заменила черное платье «скромным» светлым. Для того чтобы как-то оправдать перед Жиго такое быстрое забвение памяти покойного, однажды вечером, после закрытия паноптикума, она позвала к себе верного Мартона и заявила ему, что желает увековечить облик покойного супруга в фигуре из воска. Жиго должен вылепить господина Шрамма таким, каким он был при жизни, одеть его в тот парадный костюм, в котором он венчался с Розалией, а на голову ему водрузить цилиндр («Как благородно выглядел он в день свадьбы, о боже!»).

Жиго был поражен таким необычным проявлением почтения к умершему, к тому же он совсем не желал, чтобы бывший хозяин снова ежедневно мозолил ему глаза.

— Пусть господин Шрамм почиет в мире, — сказал он умоляющим голосом. — Если есть бог на небесах, то когда-нибудь он воскресит хозяина, не будем же вмешиваться в дела господни.

Так Жиго пытался сыграть на религиозных чувствах госпожи Шрамм, зная, что хозяйка была чрезвычайно набожна. Она часто ходила в церковь, иногда — правда, очень редко — исповедовалась, жертвовала деньги на нужды храма, а по утрам, садясь за окошечко кассы, она неизменно шептала «Отче наш», будучи в полной уверенности, что это благоприятно отразится на ее делах. Однако возражений госпожа Розалия не потерпела бы ни от кого, тем более от Мартона.

— Я считаю это своим святым долгом перед покойником. Понимаете, Жиго? Если вы удачно его вылепите, я подарю вам что-нибудь из оставшихся после него вещей… Например, галстук… И еще десять штук сигар.

На увитом плющом заднем дворике работа хорошо спорилась. Жиго работал обычно после ужина, а для того чтобы «господин художник» вкладывал в дело побольше души, Розалия посылала Кубанека в ближайшую корчму за вином.

Кубанек опирался о покрытую плющом стену, госпожа Розалия облокачивалась своими жирными руками с ямочками на локтях о стол, и оба они наблюдали, как под умелыми пальцами Мартона заново рождается Бодог Шрамм. Свет электрической лампочки, свисавшей на длинном проводе прямо над ощетиненной головой Бодога, создавал полную иллюзию сияющего ореола. Жиго работал с удивительной страстностью, словно передавая через кончики пальцев податливому воску всю свою горечь и месть.

В один вечер были изваяны большие торчащие уши, в другой — покрытый сетью лиловых прожилок нос, в третий — фиолетовые губы, с которых в течение шести десятков лет слетело столько злых и оскорбительных слов. А хозяйка наблюдала за всем этим, не отрывая глаз, и хотя вид этого чудовища с паучьим круглым животом оскорблял ее тщеславие, она не могла не признать потрясающей правдивости изображения.

— Как он отвратителен! — вырвалось у нее однажды громко и с глубоким убеждением. Розалия разглядывала точную копию своего покойного супруга, и медленно, осторожно обойдя вокруг него, со вздохом заключила:

— Да, это — Бодог.

Мстительное искусство Жиго изобразило Бодога Шрамма с удивительным натурализмом. Скульптор не забыл ни щетины, в таком изобилии выбивавшейся из ушей и ноздрей покойного, ни розовой бородавки над верхней губой с торчащим из нее единственным волоском. Творческая ярость художника не знала жалости. Его пальцы беспощадно мяли только воск, а ему казалось, что он мстит самому хозяину за долгие годы тяжелых обид.

Госпожа Розалия никогда не любила своего супруга, скорее даже испытывала отвращение к нему, но безбедное существование за всю совместную жизнь с ним заглушило в ней это чувство. Когда же Жиго своим магическим искусством воскресил из мертвых Бодога Шрамма, он тем самым разбудил в Розалии дремавшую в ней ненависть к мужу за то, что он не дал ей ни любви, ни радости. Жиго одевал восковую куклу, а в голове у Розалии мелькали такие оскорбительные мысли о покойнике, которые нельзя было бы не только высказать вслух, но даже самой себе в них признаться.

«Ну что ж, пусть хозяйка увидит, что у нее был за муж!» — сам себя подстрекал Жиго, наряжая своего бывшего хозяина по той моде, по какой он был одет на свадебной карточке, вытащенной Розалией из самой глубины пропахшего нафталином комода.

Прошло не более получаса, как воскресший покойник уже стоял посредине залитого лунным светом двора, в парадном одеянии владельца балагана. Цилиндр был ему малость великоват и потому опирался на красные уши; из-под сюртука, немного тесного и слишком туго обтягивающего по-бабьи жирную грудь, виднелся жилет голубиного цвета, застегнутый на одну пуговицу; на ногах были старомодные полуботинки; одной рукой в белой перчатке он опирался на черную трость с набалдашником из слоновой кости, другая была засунута в бездонный карман (покойник, бывало, с утра до вечера позвякивал находящимися там ключами и монетами). В петлицу сюртука была вдета восковая хризантема (когда-то она украшала фигуру убийцы с молотком); через весь живот спускалась толстая цепь (взятая взаймы у английского премьер-министра Чемберлена); изо рта небрежно, держась лишь на одной губе, свешивалась сигара (ее Жиго вынул изо рта у Черчилля), а маленькие капельки воска на висках должны были напоминать потомкам, что лоснящееся лицо господина Шрамма было постоянно покрыто потом. Идеальное совершенство зубов, видневшихся сквозь полуоткрытые губы, доказывало, что у Шрамма были вставные челюсти, щелкавшие во рту вне всякой зависимости друг от друга.

— Он был таким? — спросила хозяйка с дрожью в голосе и с ужасом в глазах.

— Таким! — коротко ответил Жиго.

Отойдя на несколько шагов, Жиго смотрел, прищурившись, на порожденное его местью чудовище. Иногда он переводил свой взгляд с восковой фигуры на Розалию. Опустив плечи, отведя назад локти и слегка разведя ладони, он как будто хотел этим жестом сказать: я здесь ни при чем. Хозяйка заметила взгляд Жиго и поняла его значение. При этом произошло нечто странное, чего не случалось никогда в течение всех этих долгих лет: по глазам Жиго и Розалии было видно, что они вполне довольны друг другом. Общая ненависть к покойному сделала их на какое-то мгновение сообщниками. Нельзя отрицать, что вознесенный на небольшой помост восковой господин Шрамм, лишенный дара речи и вообще не издающий никаких звуков — не кряхтящий, не пыхтящий, не торгующийся из-за выдачи авансов, — выглядел в цилиндре и с тростью очень импозантно и умиротворяюще действовал и на госпожу Розалию и на Мартона Жиго.

— Куда мы его поставим? — спросила хозяйка, еще раз обойдя вокруг фигуры своего супруга и стряхивая приставшие к его костюму пылинки.

Она поправила в кармашке у Шрамма белый носовой платок (взятый у Тоби Батлера), в точности так же, как она это обычно делала при жизни своего супруга. Жиго пожал плечами. Ему была совершенно безразлична дальнейшая судьба Бодога Шрамма: пусть ставят его куда угодно, хоть на крышу дома, или даже растопят на воск.

— Знаете что, Жиго? — спросила хозяйка тем особым тоном, каким она обычно сообщала самые удивительные свои мысли. — Охотнее всего я поставила бы его в паноптикуме.

Жиго был поражен.

— Да, Жиго. Вы, конечно, удивлены? Это замечательная идея! Таким образом мы действительно сохраним его в вечной памяти людей. Поставим его, например, в одном ряду с королем Югославии Александром VI, кардиналом Пачелли, Франко и Дьюлой Гёмбешем[25]. А Александра VI ведь уже давно убили, так чего же он у нас зря место занимает? Ну? Что вы на это скажете?

— Замечательно! — ответил Мартон Жиго, но по голосу его чувствовалось, что он все еще не пришел в себя от удивления. — Действительно, замечательно! Человек может только мечтать о такой вдове, как вы, хозяйка! Вот это и называется — почет покойнику, настоящий, неподдельный. И как вы предприимчивы даже в своем горе!

В этих словах Жиго и глухой услышал бы насмешку, но чванливость госпожи Розалии настолько заткнула ей уши, что она была безнадежней всякого глухого.

— Пейте, Жиго, — Розалия наполнила его стакан, налила себе и первый раз в жизни чокнулась с Мартоном. — Ваше здоровье! — провозгласила она и залпом осушила стакан.

Жиго не умел так сразу вливать в себя вино, но, сделав судорожное движение кадыком, все же кое-как выпил стакан и поставил его на стол одновременно с Розалией. Глаза хозяйки сверкали. Всевозможные планы так и распирали ее пышную грудь, висящий на шее золотой крестик не по возрасту кокетливо вздымался от ее вздохов.

— Я очень сожалею, дорогой мой Жиго, что эта мысль раньше не пришла мне в голову. Выпьем еще по стаканчику! Вот так! Ничего винцо! А теперь, Жиго, берите моего супруга и несите его в зал. Мы его сразу же и поставим куда следует. О боже! Воображаю, что скажет господин Армхольц, когда увидит воскового Бодога! Да сюда сбежится вся публика из балаганов, весь парк! Памятник покойному Шрамму станет местом паломничества. Да это не восковая фигура, а именно памятник. Памятник, Жиго! Выпьем еще по одному! Хи-хи-хи! Пей, не стесняйся! Ну, давай чокнемся. Смотри мне в глаза, не опускай взгляда, Жиго, докажи хоть раз, что ты мужчина! Клянусь, что я съем собственный ридикюль, если завтра сюда не явится пятьсот человек! Пятьсот? По меньшей мере — тысяча!

И госпожа Розалия так хлопнула себя по ляжкам, что маленький Жиго весь задрожал. А она от радости прищелкивала языком и вскрикивала, точно ее щекотали, от каждой новой «идеи», осеняющей ее при виде восковой фигуры покойного супруга.

— Послушайте, дорогой мой Жиго, да слушайте же наконец! Вы глубоко ошибаетесь, если думаете, что я стану показывать моего дорогого супруга за ту же цену, как и всех этих типов. Как бы не так! Моего славного Бодога я буду показывать за повышенную плату! Понимаете? За по-вы-шен-ную! — заорала Розалия и, придя в экстаз, так хлопнула Жиго по спине, что он мог бы даже персик проглотить, если бы тот находился у него во рту.

— Понимаю, — простонал Мартон, — как не понять! Вы очень понятно все объясняете, госпожа. И какие гениальные мысли! Только теперь я вижу, только теперь понимаю, что господин Шрамм был — как бы это сказать? — настоящим тормозом для вашей неисчерпаемой фантазии. Смело назначайте тройную цену. Нет, четверную. Я вас уверяю, госпожа, что вы можете смело запросить четверную цену за показ господина Шрамма. В конце концов, когда умирает король, то на его место сажают преемника, если уйдет его светлость правитель Венгрии, его место займет другой, когда отправляется на тот свет один папа, тут же приходит следующий. Если публике надоест смотреть на убийцу из Америки, вместо него можно поставить чудовище из нашей Прохладной долины, но Бодог Шрамм был только один, один-единственный, как еврейский бог.

Грудь Розалии колыхалась от волнения.

— Да, да, господин Жиго! Вы совершенно правы, будет четверная цена. А если слух о том, что хозяйка паноптикума показывает своего воскового мужа, разойдется так широко, что дойдет до газет, так ведь я могу заработать на этом целое состояние… Тащите же его скорее, берите под мышку и несите в зал… Мы сейчас же поставим его там, мой бесценный Жиго… Спешите же, Марци… О Марци, Марци!

Все пошло как по-писаному. Толпа валом повалила: здесь были владельцы соседних балаганов и весь персонал каруселей, посетители парка, великаны и лилипуты, артисты и циркачи, официанты ближайших ресторанов. В одной из газет появилась статья под заглавием: «Чуткая вдова», и тут уж началось такое, что госпожа Розалия не смогла управляться одна. Первый раз за тридцать лет, что Жиго работал у нее, она доверила ему кассу, но далеко не отходила, а стояла у двери, отвечая направо и налево на приветствия знакомых, и все время поглядывала на Жиго, не стащит ли он случайно хоть бы один филлер.

— Даже с того света дорогой мой супруг помогает нам зарабатывать деньги, — говорила она по временам Жиго, наклонясь к окошечку кассы, но тот ничего не отвечал, а все разглаживал десяти- и двадцатипенгёвые бумажки да складывал мелочь столбиками.

Одним словом, покойник давал прекрасный доход. Однажды вечером, после закрытия паноптикума, госпожа Розалия сидела за плетеным столиком в саду, пересчитывала деньги, ловко заворачивая столбики монет в бумагу. Жиго раскачивался на стуле, праздно опустив руки на колени, и вдруг сказал:

— Вот это я понимаю, хозяин! Настоящий хозяин! Даже после смерти он прекрасно руководит фирмой.

По лицу Розалии разлилась счастливая улыбка, слегка затуманенная облаком озабоченности.

— Не хвалите солнце, когда оно уже заходит, — бросила она ему. — Наш покойник уже теряет свою силу… Понимаете, Жиго? Посетителей меньше стало.

В последующие вечера кассовый баланс явно свидетельствовал о постепенном снижении притягательности покойного Шрамма. И однажды, во вторник, Розалия, закрыв глаза, сказала Жиго:

— Идем ко дну, Жиго!

В среду она подошла к восковому супругу, молча постояла перед ним, а потом бросила ему прямо в лицо:

— Ну? Что будем делать с тобой, Бодог? Капут?!

В воскресенье дела шли несколько лучше, что было вполне естественно и не возбудило слишком больших надежд у Розалии, а в понедельник… В понедельник хозяйка сказала сердито:

— Уважаемый покойник сегодня не заработал ни гроша. Если так пойдет и дальше, то я совсем не уверена в его будущем.

Последующие дни были днями агонии перед вторичной кончиной покойного Шрамма. А тут еще прибавились нападки печати: прочитав в газете статью под заглавием «Восковой труп в роли новогоднего поросенка»[26], госпожа Розалия почувствовала, что вся кровь бросилась ей в лицо, — а крови у нее было много и очень красной. Соседи тоже начали возмущаться, критикуя поступок Розалии (поговаривали об оскорблении памяти усопшего), а между тем некоторые из них уже по два раза ходили смотреть воскового Шрамма. Таким образом, дело шло к тому, что Бодог должен был ретироваться в кладовую, где хранились вышедшие из моды убийцы, императоры со сломанными ногами, разоблаченные фашистские диктаторы, позабытые государственные деятели и прочий хлам.

Но для господина Бодога Шрамма еще не наступило время почить с миром: судьба его еще не завершилась, или по крайней мере не завершилась окончательно.

Однажды вечером, когда в паноптикуме было уже совсем мало народу и разве только какая-нибудь заблудившаяся парочка бродила, рассеянно рассматривая экспонаты, к окошечку кассы подошел человек такого огромного роста, что даже госпожа Розалия, несмотря на привычку к выставленным в ее заведении чудищам, была повержена в изумление этим одетым во все кожаное великаном.

Этого человека можно было смело назвать кожаным чудовищем: он был с ног до головы одет в кожу, совершенно новую и издающую ужасающий запах. На ногах у него были сапоги до колен, далее следовали брюки из коричневой кожи, исчезавшие под полой кожаной куртки с поясом. На голове у него была кожаная фуражка, точно такая, как у летчиков. Вся эта кожа скрипела при каждом его движении, а исходящий от нее крепкий запах заглушил даже затхлую вонь, доносившуюся из дверей никогда не проветриваемого паноптикума.

У кожаного великана все было гигантским: руки, ноги, рот и зубы, глаза под опухшими огромными веками, похожие скорее на бычьи, чем на человеческие, причем на глаза возбужденного, жаждущего самки быка. Голос же у него был такой оглушительный, что по сравнению с ним все остальное начинало казаться не таким уж страшным.

— Это здесь показывают восковую обезьяну? — гаркнул он в окошечко кассы.

Жиго, так как в тот день он сидел в кассе, услышав этот рев, высунул с любопытством из оконца свою маленькую головку с красными патлами.

— На какую обезьяну имеете вы честь намекать?

Кожаный гигант опять взревел:

— На какую обезьяну? Разве в этой мертвецкой так уж много обезьян?

Жиго поднял на великана свой грустный взгляд.

— Сейчас, — сказал он задумчиво, — во всяком случае, на одну больше, чем обычно.

Слова Жиго ошеломили кожаного великана, он выпрямился во весь рост, выпятил грудь, кожа на нем так и скрипела. Потом он сделал такое движение, как будто хотел одним рывком поднять на воздух будку с кассой. Однако он ничего подобного не совершил, а только разинул рот, словно искал одно-единственное слово, которым хотел уничтожить весь мир, затем смачно плюнул на пол и заорал в окошечко кассы:

— Иудей!

Он крикнул это одно-единственное слово, не прибавив к нему никаких эпитетов, чтобы оно увесистым камнем упало на красноволосую голову. И это голое слово прокатилось по каменному полу вестибюля паноптикума, вызвав раскатистое эхо.

Тут выступила на сцену хозяйка балагана и, подбоченившись, так посмотрела на великана, будто собиралась сказать ему что-то такое, от чего даже этот гигант станет перед ней сущим карликом. Но достаточно ей было лишь раз взглянуть на этого чудовищного самца, как она сразу утратила весь свой воинственный пыл. Она начала беспокойно двигаться, топтаться на месте, даже покраснела. Какие чудеса творит природа! Розалия смущенно затеребила поясок своего платья в черный горошек, кончики ушей у нее запылали, что означало неожиданно вспыхнувшее в ней влечение к мужчине.

Вдове Бодога Шрамма было уже под пятьдесят, но заливший ее жир не давал выдохнуться ее чувствам. В глазах у нее еще сверкал задорный блеск, который и в темноте является путеводной звездой для мужчин и даже в самых разочарованных зажигает свет надежды. Она с таким достоинством выпячивала вперед свою огромную грудь, как будто предлагала бедным одиноким мужчинам склонить на нее, как на подушку, свою усталую голову.

— Что вы! — воскликнула Розалия. — Какой он еврей?! Разве тогда бы я держала его у себя? — И она улыбнулась многообещающей улыбкой.

Улыбка произвела впечатление. Кожаный великан засопел, выдохнув воздух с таким шумом, как будто прочищал душу от злости. Этот вздох (если это можно назвать вздохом!) вихрем обрушился на голову госпожи Розалии, взлохматил накладные косы и обдал ее смешанным запахом водки и кожи.

— Я прочитал в газете об этом восковом мертвяке, — еле выговорил кожаный великан.

Розалия кивнула головой.

— О боже! Восковой мертвяк! Что за выражение! Уж эти мне журналисты! Вы, конечно, читали статью о Шрамме, об основателе этого учреждения?

— Вот именно, прошу покорно. О нем. Об этом доходном покойнике, черт его побери! И еще о его дорогой вдовушке, которая выжала из покойника детишкам на молочишко.

— Как вы смеете, сударь? — вскинулась Розалия. На самом же деле ее куда больше злило присутствие Жиго, при котором надо было делать вид, будто ее возмущают слова кожаного великана. — Как вы можете говорить такое? А вообще-то, «дорогая вдовушка» — это я.

— Да что вы? — заревел кожаный великан. — Значит, это вы — та замечательная вдова. Да мне просто повезло, честное слово! Сегодня утром, читая эту статью, я тут же подумал: великий господь создал эту вдовушку прямо как по заказу для тебя, Лайош Кланица (так меня зовут, целую ваши ручки!), и ты должен пойти посмотреть на нее, на эту вдовушку. Но, к сожалению, я смог прийти сюда только так поздно, чтобы полюбоваться на вас, дорогая вдовушка, потому что был занят в манеже, обучал нашу молодежь из левенте[27] верховой езде, так как я там инструктор, изволите знать… Но это просто чудесно, что я имею честь разговаривать именно с вами, милейшая вдовушка.

Лайош Кланица находился под легкими парами палинки, которая его слегка покачивала и заставляла жестикулировать сильнее обычного. Жиго сжался в комочек в самой глубине кассы, он молчал, как человек, которого уже ничем нельзя удивить в этом мире..

— Но я настаиваю на своем, — продолжал заплетающимся языком Лайош Кланица. — Раз уж я здесь, то не хочу упускать случая взглянуть на покойного. Человеку редко доводится увидеть такое, черт возьми!

Розалия охотно предоставила себя в полное распоряжение инструктора левенте, может быть, даже слишком охотно. Когда они, объятые духовной близостью, скрылись за красной занавеской, висящей перед входом во внутренние залы паноптикума, оставляя за собой запах палинки, кожи и воркующий смех, Жиго стали мучить тяжелые предчувствия. Он отлично знал безграничную способность хозяйки на всякие проделки, особенно если дело касалось мужчины, да еще такого крупного, как этот.

Уже давно было пора закрывать паноптикум. Жиго подсчитывал выручку. Он по привычке складывал мелочь столбиками, разглаживал бумажки. Покончив с этим делом, он прочитал газету, потом стал зевать и потягиваться. Позевывая, он наигрывал пальцами какой-то марш на нижней губе. Потом он вышел из будки, постоял немного, потянулся, несколько раз прошелся по вестибюлю, остановился у плюшевой занавески и прислушался. Тишина. Полная тишина. Может быть, они поднялись на второй этаж? Но тогда был бы слышен скрип деревянных ступенек.

Мартон Жиго был человеком терпеливым и не подозрительным. Но нет ничего странного в том, что даже при таких качествах, прождав более часа, он подошел на цыпочках к красной занавеске, откинул ее и заглянул внутрь. Сердце у него бешено колотилось, но он все же не отрывал глаз от щелки между занавеской и стеной.

На том самом диване, где ночью спал Жиго и около которого днем Тоби Батлер убивал свою четырнадцатую жертву, теперь развалился Лайош Кланица, закинув ногу за ногу. Его кожаная куртка висела на плечах у Гитлера, а сам он сидел в одних подтяжках. В руках у него была рюмка, в зубах сигара. Господин Кланица выпускал изо рта колечки дыма, которые поднимались к самому потолку. Рюмку, очевидно, Розалия принесла сверху, но откуда он взял сигару? Не может быть! Нет, может! Такова уж жизнь, жестокая, ужасная, думал Жиго, глядя на бывшего своего хозяина. Да, именно так! Без всякого сомнения, кожаный великан курил сигару, вынутую изо рта воскового Шрамма. И каким жалким казался хозяин без привычной сигары! Таково фактическое положение вещей, или, лучше сказать, такова «справедливость»!

Потрясенный Жиго не верил своим глазам. В уголке дивана, рядом с Кланицей, кокетливо и преданно лаская его огромную лапищу, сидела, тоже закинув ногу за ногу, полная очарования и раскаяния госпожа Шрамм, урожденная Розалия Мальтичка. Слышно было, как она тихо, удовлетворенно воркует, радуясь неожиданным дарам жизни. А Кланица с самодовольной улыбкой откинулся на спинку дивана, выставив к потолку свою исполинскую грудь и горделиво принимая эти щедрые ласки.

А в полуметре от них, за диваном, стоял Бодог Шрамм в цилиндре, парадном сюртуке, с тростью в руках, элегантный, но слегка грустный, и смотрел на них с бессмысленно печальной улыбкой, запечатленной Жиго на его восковых губах.

Подумаем о чувствительной душе артиста, обитающей в груди у мастера Жиго, которая инстинктивно знала о мире все, но сознательно — ничего. Эта истерзанная душа, струны которой донельзя натянуты, но все же не порваны памятным бунтом, была переполнена горечью, изливавшейся иногда редкими каплями слез, иногда несколькими взволнованными словами (и только!) за многие десятки лет. Да, размышлял Мартон Жиго, Шрамм был негодяем, отвратительной личностью. Называя его мошенником, люди ничуть не грешат против истины. Всю свою жизнь Мартон работал на него за одни авансы, да и из них Шрамм всегда удерживал треть или даже половину. И все-таки Шрамм не заслужил такого бесчестья! Ведь это — оскорбление покойника! Это хуже, чем плюнуть на труп или пощекотать пятки мертвецу! Справедливо и то, что сам он, Мартон Жиго, сильно согрешил, когда в порыве ярости вылепил восковое подобие своего хозяина; чувство мести водило его рукой, когда он ваял эти ужасные ноздри и уши. Все это так. Но его гнев был справедливым, хотя он и выместил его на умершем. Он отплатил за жестокость и хамство, которыми щедро одаривал его хозяин в течение долгих лет. Но то, что делает эта толстая развратница… нет, этому не может быть прощения…

Приблизительно так размышлял Мартон Жиго, опуская снова занавес и на цыпочках удаляясь из паноптикума.

Он торопливо шел, опустив глаза, вдоль выстроившихся в ряд балаганов. Электрическая музыкальная машина чертова колеса выплевывала один за другим мотивы «Риголетто», превращая их в военные марши. Карусельная шарманка играла марш Радецкого, а из пещерной железной дороги доносились еще какие-то совсем невообразимые звуки. Выкрики разносчиков, визг катающихся на американских горах, восторженные возгласы на каруселях, вой дудок, украшенных разноцветными лентами, выстрелы в тире и грохот сбитых снайперами фигур сливались в какую-то адскую какофонию.

Весь этот пестрый калейдоскоп мелькал в глазах Мартона Жиго и так кружил ему голову, что он даже облокотился о стену балагана с пещерной железной дорогой в том самом месте, где надо было заворачивать в узенький переулочек, идущий прямо к заведению мастера Гамолина, над входом в которое висел медный таз. Мартон Жиго вошел в парикмахерскую, где стояли всего лишь два ужасно потрепанных и с технической точки зрения устаревших кресла, которыми пользовались не столько представители чистой публики, сколько жители балаганов. Жиго, не поздоровавшись, сел на одно из кресел и провел всеми пятью пальцами по щетинистому подбородку, показывая этим жестом, что желает бриться. Гамолин намылил ему лицо, как обычно играя кисточкой и накладывая особенно много пены под носом, и одновременно пальцами массировал кожу, чтобы сделать ее более мягкой.

— Как дела, господин Жиго? — спросил мастер Гамолин, сопровождая артистическое намыливание гримасами, от которых вздрагивали его бакенбарды и двигались уши.

— Да ничего нового, господин Гамолин, — ответил Жиго, взглянув на себя в зеркало с выражением скуки и отвращения к самому себе вообще и к своим выкрашенным в красный цвет, линяющим волосам, в частности.

— Будем красить? — спросил Гамолин, взглянув на посеревшие волосы Жиго.

— Нет! — отрезал Жиго. Если бы его ноги доставали до скамеечки под умывальником, то он и притопнул бы. — Не будем красить, Гамолин, — добавил он уже мягче, — ни сегодня, ни завтра, никогда… — а затем сказал совсем кротко: — Пусть остаются седыми, дорогой Гамолин, пусть будут серыми, будут бе…

Он запнулся, в голосе его слышалась растроганность, а кисточка и пальцы Гамолина тоже сразу стали мягче и нежнее: что могло случиться с этим бедным Жиго, если он отказывается навсегда от крашения волос, от своей давней страсти иметь красную шевелюру.

— Ну, что вы!.. — тонко пропел Гамолин, — зачем вы это так? Сегодня у вас такое настроение, завтра будет другое. Может быть, с вами что-нибудь случилось, маэстро?

Таким обращением Гамолин хотел лишить свой вопрос всякого оттенка чувствительности.

— О! — протянул Жиго. — Случилось такое, дорогой мой Гамолин, что весь этот паноптикум надо бы на куски разнести, понимаете? Разбить его, уничтожить, превратить в труху… В тррруххху!.. — повторил понравившееся ему слово Жиго, вкладывая все свое волнение в звуки «р» и «х». Его грустно мерцающие глаза теперь метали искры, так что у Гамолина в ответ еще сильнее задрожали бачки.

— Вы бы все-таки поостереглись так выражаться… Опасно это… — высказал свое мнение парикмахер и уже начал снимать обратной стороной бритвы пену около уха своего клиента — в том месте, откуда он обычно начинал бритье.

— Почему опасно? — воскликнул Жиго. — Если бы вы видели, дорогой Гамолин, если бы вы только видели хозяйку на диване около Тони Батлера с этим кожаным великаном… — Бритва замерла в руке у Гамолина: он внимательно вслушивался в слова своего постоянного клиента, — …с этим кожаным животным, курящим сигару покойного хозяина… И если бы вы видели господина Шрамма, стоящего тут же около них, между Гитлером и Муссолини…

Гамолин не понял ни одного слова из того, что говорил ему Жиго и, будучи человеком обстоятельным, остановил поток слов Мартона вопросом:

— Разрешите спросить?..

Но в этот момент дверь парикмахерской распахнулась, на пороге появился Петур, разносчик газет. Как обычно, он прямо с порога кинул в парикмахерскую вечернюю газету, но сегодня еще и крикнул при этом:

— Муссолини арестован! Капут дуче!..

Теперь уже Гамолин окончательно превратился в статую с бритвой в руке, и на его презрительных губах застыло такое выражение, как будто он сосал лимоны. Жиго, весь в мыле, вскочил с кресла, откинув в смятении белую простынку на плечо, словно это была тога. Глаза его сверкали, от волнения он даже казался выше, чем был на самом деле, в мягком голосе зазвучали стальные нотки:

— В прах разлетается паноптикум! Вы понимаете, дорогой Гамолин! В прах!

Он уселся опять в кресло, провел рукой по голове и сказал:

— Красить волосы!

В голосе его звучал приказ.

— В ярко-красный цвет, — подхватил Гамолин помолодевшим и приободрившимся от такого неожиданного оборота голосом.

— Да, дорогой Гамолин, в огненно-красный цвет! — восторженно воскликнул Жиго, как будто говорил о чем-то, что было символом, о чем-то, имеющем другой, известный ему одному смысл.

1948

Загрузка...