Одеваться господину Иожефу Даскалу помогала жена. Делала она это лишь в исключительных случаях. Из шкафа был извлечен самый лучший, «выходной» костюм (у господина Даскала их было всего два), и жена взялась удалять с помощью бензина несколько упрямых пятен на брюках.
Глухая бабушка, сидевшая в невероятно скрипучем кресле, спросила:
— Куда идет Иожи?
— По де-е-ла-ам! — заорал ей прямо в ухо Шандорка, сын Даскала.
— Это очень хорошо, когда у кого-нибудь есть дела, — сказала бабушка и понимающе затрясла головой.
Ева, старшая сестра Шандорки, бросила отцу скучающим голосом:
— Адье, папхен, тащи домой монету! — и танцующим шагом вышла из спальни, где господин Даскал сидел в одних подштанниках на хромоногом стуле, ожидая, пока жена сведет пятна с его выходных брюк, и выслушивал ее наставления.
— Не давай над собой издеваться ни Феликсу, ни Алайошу, ни Гуго. Надень другой галстук, а то они скажут, что у тебя даже приличного галстука нет! Если Феликс захочет от тебя избавиться, будь настойчив: ты умеешь настоять на своем, когда захочешь. Не молчи, как чурбан — у тебя есть такая привычка, — а дай ему отповедь. Вот штаны, да не мни их, это тебе не тряпка! Постоянно приходится твердить одно и то же. Что касается Гуго, то с ним ты можешь говорить вполне откровенно: «Послушай, Гуго, мир теперь совсем не тот, что прежде. Сегодня я вынужден обратиться к тебе за помощью, а завтра с тобой может случиться то же самое». Тут ты напомни, как покойный отец подписал ему однажды вексель, по которому в конечном счете пришлось платить нам. Вот всегда ты так делаешь: сначала надеваешь галстук, а потом чистишь зубы, и никак я тебя не научу делать все по порядку. А если увидишь, что жена Алайоша влезает в ваши разговоры, то дай ей понять (но не грубо!), что женщины в такие дела вмешиваться не должны… Покойный папочка терпеть не мог Женике, а ведь она не такая уж плохая — только глупая, как гусыня. Ну, а теперь посмотри, что ты надел на ноги! Поглядите-ка на него! Ты действительно ничего не замечаешь вокруг, совсем дурачком стал, честное слово! Два разных носка натянул. А теперь ты еще и опоздаешь! Пора бы тебе знать этого сноба Феликса… Если он опять начнет свое — мол, у меня дочь больна, да какие на нее расходы, — ты прямо ему скажи, что нам нужно триста пенгё, ни больше, ни меньше, что на двадцать седьмое назначен аукцион и у нас заберут обеденный стол, стулья с зеленой обивкой, комод и буфет… да, и буфет… Я не знаю, зачем понадобился государству мой буфет, когда у него имеется по крайней мере три миллиона буфетов? Возьми носовой платок с цветной каемкой — обо всем тебе напомнить надо. Вот сюда положи, в верхний кармашек, да не комкай его, как грязный носок, и не горбись, подтянись хоть немного. Если ты в таком виде предстанешь перед Феликсом, он сунет тебе пять пенгё и все тут. Знаю я его, уж можешь мне поверить. Ну, а теперь иди! Сначала к Алайошу, оттуда к Феликсу, а от Феликса к Гуго, но можешь сначала пойти к Гуго, а потом к Феликсу, это уж как захочешь, хоть я и не люблю, когда ты самовольничаешь. Дай сюда шляпу…
Жена провела щеткой по шляпе и сама надела ее мужу на голову. Тот уже нетерпеливо топтался в передней и втайне мечтал о том, что не застанет дома ни Феликса, ни Гуго, ни Алайоша.
Господин Даскал ненавидел своих родственников, но к этой ненависти примешивался еще и страх. Ему уже чудилось, что он сидит перед ними в большом кресле — с таким чувством, словно это не кресло, а скамья подсудимых, — и они демонстративно, как бы подчеркивая свое превосходство, сначала угощают его сигаретой, а потом равнодушно, будто глухонемые, выслушивают его жалобы. А он все говорит, говорит… От смущения в голове у него полный сумбур, фразы, приготовленные для Феликса, он говорит Гуго, ощущая при этом, как на лбу у него выступает холодный пот. И наконец понимает, что окончательно запутался в своих жалобах, мольбах и просьбах. А те все так же безучастно слушают его, не проронив ни единого слова, не сказав даже «гм» или «понимаю»: сидят, как судьи, которым осточертели все эти истории.
— От Гуго до Феликса тебе не нужен трамвай, можешь и пешком пройтись, — бросает ему вслед жена.
Господин Даскал выходит из дому, как на битву, которую ему уже не первый раз приходится вести за главный алтарь своей семейной жизни, за этот нелепый буфет.
Ровно в половине второго господин Даскал возвратился домой. По лбу у него струился пот, на лице видны были следы ужасных потрясений. Он тяжело дышал, словно для того, чтобы домашние еще больше оценили его самоотверженность, а может быть, он слишком быстро взбежал на четвертый этаж или же сказывались последствия визита к родственникам. Заслышав его нетерпеливый звонок, вся семья устремилась в переднюю, чтобы как можно скорее узнать о «результатах». Но господин Даскал никого не удостоил ответом и, преисполненный чувства собственного достоинства, принялся маленькими шажками ходить взад и вперед по комнате.
— Ну? — не выдержала жена.
— Давай обедать, — произнес наконец Иожеф Даскал.
По его решительному тону и по тому, что он вообще выражает какое-то желание, даже требование, жена сразу поняла, что дело выгорело.
Все тут же успокоились и стали ходить по пятам за главой семьи: помогли ему снять пальто, повели в ванну, подали мыло и полотенце, а когда бабушка спросила: «Ну, удалось?», на нее зашикали, чтобы она набралась терпения и спокойно занималась вязаньем.
Словом, господин Даскал вел себя страшно интригующе и заявил родным, что обо всем расскажет за обедом.
— А пока пусть быстрее накрывают на стол. Каждый день эта комедия с накрываньем! И нечего вертеться все время под ногами! Пусть дети моют руки: сколько раз приходится говорить, чтобы не садились за стол с грязными руками?!
Такая необычайная самоуверенность, такое решительное поведение, подчеркивающее, что глава семьи — он, окончательно успокоили жену. Она хорошо знала своего супруга, знала, как меняются его манеры, стоит только ему обзавестись деньжатами.
Когда все уселись за стол, господин Даскал потребовал чистую салфетку и повязал ее вокруг шеи, как будто обедал в ресторане. Жена принесла суповую миску, господин Даскал приподнялся и заглянул в нее.
— Что за суп?
— Тминный, — ответила жена.
— Ненавижу, — резко сказал господин Даскал.
— Суп как суп, не так это важно. Ну и?..
— Папхен ненавидит супный тмин! — воскликнула Ева, как всегда коверкая фразу.
— Ненавидит! — повторила непривычное для нее слово госпожа Даскал и вдруг стукнула кулаком по столу.
— Ну и?.. — нетерпеливо воскликнула она, обращаясь к мужу.
— Что будет с нашим буфетом? — спросил в свою очередь Шандорка.
— Достал он денег? — послышался шамкающий голос бабушки.
— Мы еще не-е зна-а-ем, — протянул Шандорка тоненьким голоском.
Вся семья напряженно ждала ответа.
Господин Даскал не отличался многословием даже в ту блестящую пору, когда он подвизался на коммерческом поприще. То немногое, что он считал необходимым сказать, он произносил твердо и решительно. С тех пор тон его стал более мягким, даже заискивающим, и произошло это по многим причинам. Во-первых, конечно, потому, что торговля его потерпела крах. Во-вторых, потому, что еще в 1935 году ему «выутюжили» верхние зубы. Это случилось так: он оставил свою верхнюю челюсть в кармане пиджака и отдал этот пиджак прислуге, чтобы та его выгладила. Бедная «прислуга за все» была совершенно не виновата, что под раскаленным утюгом все шестнадцать зубов господина Даскала разлетелись на куски. Вследствие наступивших «тяжелых времен» он до сих пор не мог возместить этой потери. Отсутствие зубов, естественно, сильно влияло на его речь: он стал шепелявить. Вся семья часто строила планы, каким путем можно «восполнить пробел» в папином рту. Иногда приходили к мысли, что для приобретения новой челюсти надо продать еще что-нибудь из Евиного приданого, и так уже сильно поистощившегося за последние годы, но это были одни лишь мечты, и зубы господина Даскала продолжали оставаться одной из многих нерешенных семейных проблем.
Однако ныне даже самый крохотный успех делал господина Даскала разговорчивым. Чем несчастнее становился он и чем больше росла его лысина, тем подробнее рассказывал он о своих маленьких и редких удачах. Казалось, что обилием слов и подробностей ему хотелось остановить время, с неумолимой быстротой проносящееся мимо самых больших радостей его жизни.
— Горячо! — заявил глава семьи и с такой силой подул на ложку, которую уже поднес ко рту, что находящееся в ней подобие супа с блестками жира на поверхности выплеснулось обратно в тарелку. Потом неожиданно, как будто решив поразить всех, он выпалил:
— Сначала я пошел к Гуго.
— Не к Феликсу? — спросила жена.
— Почему ты спрашиваешь, не пошел ли я к Феликсу, — набросился с тихой яростью на жену господин Даскал, — если я только что сказал, что пошел к Гуго? Почему? Ты можешь сказать мне почему?!
Господин Даскал повозмущался еще некоторое время, потом продолжал:
— Одним словом, ровно в половине десятого я нажал звонок на двери у Гуго. Мне открыла горничная в наколке (обрати внимание: когда у нас постельное белье еще проветривается на окне, у них горничная в наколке уже открывает дверь посетителям). Я сразу заметил, что она у них новенькая. Такая, знаешь, хорошенькая штучка, какие увидишь только на экране. (Мне, между прочим, сейчас пришло в голову, что мы очень давно не были в кино!) Горничная тут же сказала: прошу, мол, покорно, кого вам, мол, желательно видеть? А я ей на это: доложите хозяину, что его хочет видеть зять Иожеф Даскал. Тут горничная посмотрела на меня, да так посмотрела, что мне захотелось влепить ей пару пощечин. Не знаю, что она во мне узрела. Но все-таки направилась к Гуго, а сесть мне так и не предложила. И вот, изволите знать, стою я, значит, в передней (а, должен сказать, передняя у них такая, что у нас она могла бы сойти и за гостиную… камин и два огромных кресла, в них даже спать можно)… стою я в этой передней на прекрасном персидском ковре, на том самом, который Гуго получил в наследство после смерти папы, я даже помню, как он выцыганил этот ковер на другой день после папиной смерти (ты лучше меня знаешь своего братца, каким он умеет быть настырным, когда ему что-нибудь понадобится)… Налей-ка мне, жена, еще супу…
Так вот, стою я в передней и жду по крайней мере уже пять минут. Вдруг слышу голос Гуго из другой комнаты (дверь была открыта, а ты сама знаешь, как громко он всегда разговаривает): «И надо же, чтобы именно теперь его черт принес! Ну, ничего не поделаешь, давай его сюда…» Тут выходит горничная, опять смотрит своими нахальными глазами, которые меня сразу вывели из себя, и разрешает мне войти.
Гуго сидел у письменного стола и что-то писал. Он страшно растолстел, курит все те же огромные сигары и по-прежнему не встает, когда я вхожу в комнату. Всего один раз встал он передо мной, это было в двадцать третьем году, когда мы перебирались с магазином на улицу Доротти. Одним словом, прошу покорно, сидит он за столом, даже глаз не подымает и, не выпуская сигары изо рта, спрашивает меня: «Что случилось, Иожи? Очень мило с твоей стороны, что ты хоть изредка заглядываешь к нам, а то мы можем все поумирать, а вы даже и не узнаете об этом. Присаживайся. Мне нужно тут кое-какие дела закончить, но ты не смущайся, рассказывай, зачем пришел, мне это не помешает». Понимаешь, что за тип этот Гуго? Говорит: «Очень мило с твоей стороны, что хоть изредка заглядываешь к нам», — это для того, чтобы мне было труднее у него что-нибудь попросить. Ну что мне оставалось делать? Гуго сидит за столом и пишет какое-то длинное письмо, а я сижу в кресле и жду. Как я могу в такой напряженной атмосфере выложить ему свою просьбу? Говорю ему: «Пиши спокойно, Гуго, кончай свое письмо, а я могу и подождать». — Но Гуго мне на это упрямо: «Нет, любезный мой Иожика, прошу тебя, говори, рассказывай, потому что я страшно занят, у меня, слава богу, очень много работы. Как вы там живете, как дети? И закуривай, пожалуйста. Вон там, на столе, серебряный портсигар». Я открываю портсигар, а на внутренней стороне крышки написано: «Нашему дорогому директору с благодарностью и любовью от служащих Венгерских объединенных каменноугольных шахт». Беру сигару и закуриваю. Гуго бросает на меня взгляд и говорит: «Возьми еще сигару — дома выкуришь».
После долгого молчания я приступаю наконец к рассказу. Послушай-ка, мол, Гуго, я очень долго раздумывал и с женой советовался, идти мне к тебе или нет. Я не пытаюсь разжалобить тебя описанием нашего бедственного положения… Только дошел я до этого места, как вдруг у него на столе зазвонил телефон. Если бы ты видела этот телефон с красными и черными кнопками. Гуго берет трубку и так возбужденно начинает выкрикивать: «Ты очень любезен, что позвонил мне, я бесконечно обязан вашему сиятельству… Да что ты?! Ну конечно, для тебя я всегда найду время… Когда тебе будет угодно… Да, живем понемножку, благодарю, благодарю, ты очень любезен… Она тоже ничего, целыми днями вяжет… это ее новое увлечение… Чулки, пуловеры для бедняков… Ты ведь знаешь, какая у нее добрая душа. Что ты говоришь? Сто сорок тысяч пенгё? Да… да-а-а! Я уверен, что мы сумеем договориться по этому вопросу. Ваш покорный слуга! До свидания!»
Гуго прямо взмок от такого подобострастия, он даже раскланивался перед телефоном и под столом шаркал ножкой. Потом он отстранил от себя трубку, но не положил ее сразу на рычаг, а подождал, пока его сиятельство первый положит. И вот Гуго снова углубляется в письмо, строчит и строчит, но и обо мне не забывает: «Продолжай, Иожика, продолжай, дорогой, я тебя слушаю». Что я мог ему на это ответить, начинаю все сначала. «Послушай, Гуго, как я тебе уже сказал, мы с женой долго раздумывали и толковали, идти к тебе или нет? Я не пытаюсь разжалобить тебя описанием нашего бедственного положения, к чему рассказывать о том, что иногда у нас нет денег даже на тарелку супа, за квартиру нечем уплатить, и боже нас сохрани от несварения желудка, так как нам не на что купить даже слабительного, а ведь, кроме нас с женой, надо еще прокормить дочку, такую красавицу, сына Шандорку и бабушку…»
Когда я дошел до этого места, послышался звонок в передней, входит горничная и докладывает, что пришел какой-то Хайкоци или Байкоци. Гуго моментально вскакивает из-за стола и устремляется к двери, на ходу бросая мне: «Будь так добр, Иожика, пройди в соседнюю комнату, у нас с этим господином очень важное дело…»
Он выскочил за дверь, показывая жестом: смывайся, мол, поскорей. Что же мне оставалось делать — я пошел в другую комнату, сел там в кресло и стал ждать. Я все жду и жду, а горничная шмыгает то туда, то сюда и недоверчиво на меня посматривает, мне же так хочется поскорей очутиться на улице. Через полчаса она наконец кидает небрежно: «Можете войти». И говорит это без всякой учтивости, не так, как принято: «Пожалуйте в кабинет!» или «Хозяин просит вас к себе!», а просто: «Можете войти». Но я все-таки вошел и увидел, что Гуго сидит все там же и продолжает строчить письмо.
«Ну, Иожика, — говорит он, — скажи мне поскорей, что тебе надо, потому что я действительно очень занят!» Я опять начинаю все с самого начала, но все у меня как-то не клеится, и нужных слов я не нахожу. Наконец встаю я с кресла, останавливаюсь прямо перед ним и говорю: «Очень прошу тебя, Гуго, пойми — эти три стула с зеленой обивкой, комод и буфет, которые мы получили в наследство еще от покойного папы…» И, знаешь ли, мне показалось вдруг таким странным, что я думаю и говорю о нашей старой рухляди здесь, в этой прекрасно обставленной комнате, среди великолепной мебели. А Гуго только время от времени поглядывает на меня как-то рассеянно, казалось, он просто обдумывает, что бы еще написать в письме, и изредка произносит: «Продолжай, Иожика, продолжай».
Когда я еле-еле с невообразимой мукой добрался до самого существа вопроса и уже заговорил о том, что «ничего не поделаешь, такие времена настали» и «мы все-таки кровным родством связаны», вдруг, ты только вообрази себе, снова раздается телефонный звонок. Гуго берет трубку. «Алло, алло? Ваш покорный слуга, ваше сиятельство! Где? Хорошо, прекрасно… Через пятнадцать минут? Буду, обязательно буду!» — кладет трубку на рычаг и продолжает писать письмо, не обращая на меня никакого внимания. Ты представляешь, что это такое, когда ты говоришь, говоришь, а собеседник словно воды в рот набрал? Я просто не знал, что бы ему еще сказать, и тут уже так рассердился! А ты знаешь, какой я становлюсь, когда меня разозлят? Я сказал ему: «Послушай, Гуго. Ты не должен оставаться спокойным, когда у нас хотят отнять эти несчастные стулья с зеленой обивкой! Ты, конечно, не забыл, что когда-то на них сидел твой отец? И буфет нам необходим. Что за столовая без буфета? Хотя бы уже из-за бабушки нельзя допустить, чтобы мы остались без буфета… Пойми, Гуго, есть такие вещи, которых просто нельзя допустить. Как бы ты ни был занят, ты должен это понять…» В этот самый момент Гуго закончил письмо и промокнул его. Делал он все это так спокойно, что я прямо трясся от ярости. Потом он вынул бумажник, из бумажника — сотенную и дал ее мне, сказав при этом: «Не сердись, пожалуйста, Иожика, но я ужасно спешу. Я был очень рад тебя видеть, поцелуй за меня всех своих. Манци, принесите мне, дорогая, мое пальто. Ну, прощай!» Он так торопился, что даже по лестнице мы сошли с ним врозь.
Дойдя до этого места, господин Даскал наклонил тарелку, чтобы было удобнее вычерпать из нее остатки супа. Он тяжело дышал, утомившись от еды и собственного красноречия.
— Получил что-нибудь? — поинтересовалась бабушка.
Вся семья хором прокричала ей, что Гуго дал сто пенгё. Бабушка уже в течение сорока лет питала тихую, но неистощимую неприязнь к Гуго, поэтому она и теперь затрясла головой, и с ее губ шепотком стали срываться такие бранные слова, которые обычно приводят к вполне мотивированной ссоре, особенно если их произносит бабушка.
Господин Даскал хотел продолжать:
— Было половина одиннадцатого, когда…
— Подожди минутку, — перебила его жена, — сначала я принесу второе, а потом расскажешь дальше.
— Мясо есть? — спросил господин Даскал.
— Мясо? Нет, конечно.
— Конечно? А почему конечно? — вскипел Даскал и с возмущением посмотрел вокруг.
Госпожа Даскал в один момент собрала со стола глубокие тарелки и вернулась из кухни с огромным подносом, на котором стояла такая же огромная миска с капустой. На этой неделе капуста уже второй раз появлялась в обеденном меню, и на лицах у всех было ясно написано глубокое уныние. Но госпожа Даскал тут же сообщила членам своей семьи фамилии всех соседей, у которых это блюдо появляется на столе по два, а то и по три раза в неделю, а так как среди них были и лица, принадлежавшие к категории пунктуально вносящих квартирную плату, то недовольство семьи Даскал вылилось в покорное смирение.
— Итак, было уже половина одиннадцатого, — продолжал свой рассказ глава семейства, — когда я вышел от Гуго. Не клади мне столько капусты… К кому же идти теперь? К Феликсу или к Алайошу? Я решил идти к Феликсу… даже не идти, а ехать на трамвае, так как чувствовал себя очень усталым. Что такое? Ты спрашиваешь, почему я сажусь на трамвай, когда там всего четыре остановки? Во-первых, не четыре, а шесть, а во-вторых, не перебивай меня без конца.
Феликс был у себя в магазине, вернее, в конторе за решеткой, за ухом у него торчал карандаш, и он что-то внушал служащему своим тягучим елейным голосом, которому Шандорка так хорошо умеет подражать: «Вы, господин Клементин, после двух лет службы все еще недостаточно знаете основные законы моей фирмы. Уже сорок пять лет, как мой магазин продает товары по твердым ценам, и торговаться у меня совершенно бесполезно: нравится это покупателю — хорошо, не нравится — ну и бог с ним. Я предупреждаю вас, господин Клементин, что если вы хоть раз уступите кому-нибудь филлер, то наши пути разойдутся». Феликс говорил тоном, не терпящим возражений, он вытащил из-за уха карандаш и поставил на лежащей перед ним бумаге птичку.
В этот момент я вошел к нему и сказал: «Здравствуй, Феликс, мне надо с тобой поговорить. Есть у тебя свободная минутка?» Феликс взял в руки лист, на котором было записано все, что он должен был сделать в тот день, долго и внимательно изучал свои заметки и наконец, растягивая слова, ответил мне: «Изволь, дорогой Иожи, я сделаю все возможное, чтобы втиснуть тебя между сегодняшними неотложными делами. Присядь, пожалуйста, и подожди минутку». Тут он вызвал к себе Верняка — ты помнишь еще старого Верняка? — и сказал ему: «Ну-с, дорогой господин Верняк, как обстоит у нас дело с комплектными наборами пуговиц? А бракованные женские чулки? Ах, так? Брак совсем незначительный? Тогда, может быть, стоит пустить их в продажу без скидки? Покупателям ничего не будем говорить, а если кто-нибудь из них заметит брак, то извинимся и тут же переменим. Я вас прошу проследить, господин Верняк, чтобы продавцы не забывали: у нас товары продаются только по твердым ценам. Наша фирма солидная, основа наших традиций — честность. Но молодежь не хочет этого знать. А о том, к чему может привести такое отношение к торговле, расскажет вам мой дорогой родственник… Правда, Иожика?»
Во время своей речи Феликс то и дело посматривал на меня через золотые очки. Я сидел на маленьком стульчике перед его клеткой, видел его многозначительное подмигивание и разглядывал весь этот большой модный магазин. Продавцы услужливо предлагали покупателям горы товаров, в беспорядке раскинутых на прилавках; особенно толпились около них того рода женщины, которые непременно хотят видеть ткань при дневном свете, чтоб уловить все оттенки цвета, и натягивают на руки прозрачные чулки, проверяя их качество. И над всем этим, как капитан на своем мостике, царит Феликс. Из своей клетки он руководит всем этим движением; перед ним стоит слегка повернутое зеркало, в которое он видит весь магазин: не ленятся ли продавцы и не тащат ли покупательницы пару чулок или шелковый платочек (учти, ведь это покупатели дорогого, модного магазина!).
Ты, конечно, помнишь, милая, что и мы когда-то вынуждены были начислять на стоимость товаров известную сумму, чтобы возместить украденное. И вот сижу я себе, наблюдаю, и тут вспомнился мне мой бывший магазин, как я сидел за конторкой, вроде Феликса, и мне очень взгрустнулось, даже слезы навернулись на глаза. Но Феликс вдруг сказал: «Мне удалось выкроить для тебя несколько минут, прошу покорно». Я вошел в клетку, сел на стул у его стола, достал полученную от Гуго сигару и закурил. «Трабуко»? Ты куришь «Трабуко»? — удивился Феликс. — Я рад, что твои дела идут так хорошо!» — «Эту сигару дал мне Гуго», — ответил я Феликсу, а он пристально посмотрел на меня и опять спросил: «Значит, ты был уже у Гуго?» Ты бы видела выражение его лица! Но я не хотел терять времени даром и сразу бросился в атаку: «Я буду говорить с тобой, как и подобает двум родственникам в нынешние времена. Мне нужны деньги, Феликс!» Сказав это, я почувствовал, что слова полились у меня с большей легкостью, хлынули потоком. Я говорил ему о детях, о бабушке, о трех стульях с зеленой обивкой, о комоде, о буфете и о том, как необходимо все это спасти, какое большое участие принял Гуго и что я совершенно не сомневаюсь в его, Феликса, чуткости.
Откровенно говоря, я ждал, что Феликс по крайней мере сочувственно кивнет головой, но он не кивнул, а только все сильнее и сильнее барабанил пальцами по столу, а затем, откинувшись в кресле, внезапно закричал: «Господин Верняк! Будьте добры, принесите сюда досье господина Даскала!» «Что такое? На меня здесь заведено досье?» — подумал я, и вы можете себе представить, как я был удивлен. Но не успел я сказать хоть слово, как Верняк уже выполнил приказание. Феликс водрузил на нос очки и начал читать своим заупокойным голосом, один звук которого бросает в дрожь: «1927 год — дано взаймы четыре тысячи пенгё, возвращено всего пятьсот пенгё. 1928 год — снова дано взаймы две тысячи, возвращено ноль. Шесть закладных квитанций, оставленных у меня в залог под выданный заем, в октябре 1931 года были мною отнесены в ломбард, вещи выкуплены и затем реализованы для возмещения убытков. 1932 год — дано взаймы пятьсот сорок пенгё. 1933 год — шестьсот двадцать. В 1935 году — четыреста шестьдесят семь пенгё…» И так далее, а всего на сумму пять тысяч триста семьдесят пять пенгё. Из этой суммы задолженности погашено в общей сложности две тысячи: в результате многочисленных напоминаний с моей стороны мне были переданы кольцо и серебряный столовый прибор на восемнадцать персон, оставленные твоей покойной матерью в наследство твоей жене. Все это здесь записано, и мне кажется, что в течение долгих лет я вел себя по отношению к тебе, как полагается доброму родственнику».
Феликс отдал господину Верняку досье и, переменив тему разговора, внезапно спросил: «Скажи откровенно, ты, может, думаешь, что я ворую деньги? Налоги растут изо дня в день, а прибыль становится все меньше, но это лишь одна сторона медали. Другая сторона…» Феликс был в своей стихии: он меня стыдил, упрекал в крахе торгового предприятия, говорил о коммерческой порядочности, честности, и все это таким укоризненным тоном — видела бы ты его в этот момент! — что мне страшно хотелось запустить чернильницу в его отвратительную голову. Но тут Феликс остановился и внезапно спросил: «Ну, и сколько ты получил от Гуго? Что? Сто пенгё? Если Гуго дает тебе сто пенгё, то мне надо было бы дать всего одно, но мне хочется, чтобы ты наконец понял, в чем разница между хорошим и плохим родственником…» Тут Феликс потянулся было к карману, затем рука его остановилась на полпути, переменила направление и взялась за телефонную трубку, однако перед тем, как снять ее с рычага, Феликс пристально посмотрел мне в глаза и повторил: «Значит, Гуго дал тебе сто пенгё? Гм…» Он стал набирать номер конторы Гуго и одновременно пояснил мне: «Я переговорю с Гуго по этому вопросу». Наконец Феликсу удалось дозвониться, и он сказал: «Приветствую тебя, дорогой мой! Прости, Гуго, за беспокойство, но здесь у меня сидит этот несчастный Иожи и уверяет, что ты дал ему сто пенгё. Ну так вот…» Не знаю, что сказал ему Гуго. Представления не имею! Но, должно быть, ответ его был очень короток и невероятно груб, так как лицо Феликса побагровело от изумления, он вытаращил глаза и, не промолвив ни слова, не попрощавшись даже, положил трубку на рычаг, потом погрузился в глубокое раздумье и только значительно позже все еще оторопело произнес: «Какая наглость говорить так с человеком только потому, что у него денег меньше, чем у тебя. Уму непостижимо!»
А я подумал, как удивительно устроен наш мир. Моему уму непостижимо то, что говорил Феликс, а уму Феликса — то, что говорил Гуго, и я уверен, что всем людям на свете непостижимо то, что говорят другие.
Господин Даскал сделал небольшую паузу. Он взял на вилку кусочек хлеба, чтобы собрать им соус с тарелки. Покончив с этим, он положил себе еще капусты. Все члены семьи, слушая господина Даскала, хором подтвердили, что «от этого просто с ума можно сойти» и наперебой скороговоркой сообщили, что каждый из них ответил бы на такой выпад. Только бабушка не поняла ни слова и опять спросила:
— А Феликс сколько дал?
Когда ей прокричали, что папа не дошел еще в своем рассказе до этого пункта, она успокоилась и стала поглощать капусту в поразительном для ее возраста количестве. Господин Даскал продолжил свой рассказ:
— Наконец Феликс все-таки пришел в себя после разговора с Гуго. Он повернулся ко мне и произнес: «Этой неприятностью я тоже обязан тебе, Иожи. Но чего только не выносят люди из-за родственников. Хорошо. Я согласен. А чтоб ты понял, что я ничем ни хуже Гуго, то я тоже выделю тебе сто пенгё. Деньги я дам господину Верняку, который в назначенный день пойдет вместе с тобой в налоговое управление и там уплатит сумму, необходимую для отмены аукциона. Ты удивлен, что я не даю денег тебе в руки? Такая предосторожность вполне оправдана, если вспомнить твое легкомысленное поведение в прошлом. Ну, а теперь прощай! И запомни, что деньги я тебе даю в последний раз…» Феликс говорил еще долго, но я совершенно не слушал его, потеряв от стыда всякую способность соображать. Я поспешно вышел из магазина на улицу, но только когда я перешел через дорогу и оказался на противоположной стороне, я заметил, что руки у меня сжаты в кулаки.
На стол уже было подано третье — лапша с творогом и свиными шкварками. Это блюдо все очень любили, не исключая господина Даскала и бабушки. При виде любимого кушанья настроение у всех поднялось. Бабушка ела лапшу с сахаром, отодвигая аппетитные шкварки на край тарелки, чтобы потом вдоволь полакомиться ими, хотя за неимением зубов она их только сосала. При этом глаза у нее становились мечтательными от удовольствия. Господин Даскал ел лапшу, изрядно посолив ее, и запивал холодной водой. Ева лапши с творогом не ела, во всяком случае последнее время она стала ненавидеть это кушанье и называть его «афишным клеем». Шандорка же в этом блюде особенно любил хорошо поджаренные шкварки и творог, лапшу же он ел только как принудительный ассортимент. Госпожа Даскал по отношению к лапше с творогом проповедовала общеизвестный принцип: мол, не в такие времена живем, чтобы быть разборчивыми. Она съедала по две-три тарелки этого яства, причем с таким видом, будто скромно уступала чужим вкусам. В действительности же она сама его очень любила.
Так относилась семья Даскал к лапше с творогом.
— Продолжай, отец, — сказала жена после того, как все тарелки были доверху полны лапшой. — Мы тебя слушаем.
Отсутствие верхних зубов очень мешало господину Даскалу расправляться с масляной и скользкой лапшой. Она то и дело вылетала у него изо рта и шлепалась или обратно в тарелку, или прямо на скатерть, оставляя на ней жирные пятна различной величины. В другое время эти пятна порождали бы горячее возмущение госпожи Даскал или, во всяком случае, обмен колкостями со своим супругом, но сегодня она делала вид, что ничего страшного не происходит, способствуя таким снисходительным поведением сохранению мирной семейной атмосферы.
— Выйдя от Феликса, я направился в Буду к Алайошу, — продолжал свое повествование Даскал, — но теперь уже на автобусе. Я подумал, что так будет быстрее всего, ведь Алайош обычно около полудня уходит на прогулку. Пока я ехал, я все время надеялся, что Женике не будет дома. Бедный папа! Как он ненавидел Женике! Я позвонил к ним ровно в половине двенадцатого. Вы уже, наверное, сами догадались, что дверь мне открыла именно Женике. На ней была красная косынка в белую крапинку и белый халат, покрытый какими-то бурыми пятнами, — ну точь-в-точь — мясник, — и несло от нее жареным луком, газом, жиром и прочей кухонной вонью, от которой начинает тошнить.
Ты помнишь, что сказал Алайош, когда мой младший брат Альберт женился на кухарке? Хе-хе! Он сказал, как всегда изысканно и остроумно: «Гм, гм! Ничего особенного в этом нет. Я женился на даме, и она стала кухаркой. Он же сразу начал с кухарки». Вот это мне и пришло в голову, когда Женике открыла дверь. Не успел я даже снять шляпу, как она уже бросила мне, по обыкновению презрительно и предельно кратко: «Ты? Здесь? Зачем?» В ее тоне, и странном, пристальном взгляде было столько оскорбительного недоверия, что я поневоле начал смущенно моргать, жестикулировать и задавать самые обычные вопросы: «Как поживаешь, Женике? Алайош дома?» А Женике на это: «Алайош? Дома. Чего тебе? Заходи». Я пошел к Алайошу, но не успел закрыть за собой дверь, как услыхал вдогонку голос Женике: «Ты не вытер ноги, Иож!..» Она никогда не скажет «Иошка» или «Иожика», даже «Иожи» сказать не хочет, всегда только «Иож», как будто и на голос скупится. Насколько они разные люди с Алайошем! Он такой тонкий, спокойный, вежливый, сидит в своем кабинете в большом кресле. Кабинет у него чудесный, там по крайней мере пять тысяч томов книг, всевозможные старинные статуэтки, безделушки и картины. Он всегда чуть-чуть улыбается, и это действует так успокоительно, особенно после того, как насмотришься на столько суровых лиц.
Встретил он меня очень любезно, поднялся с кресла, подошел ко мне, обнял и сказал: «Добро пожаловать, дорогой Иожи, располагайся вот здесь, рядом со мной, и рассказывай». Потом опять сел за письменный стол и спросил: «Чем же мне тебя угостить? Ты уже завтракал? Может, скушаешь пару яиц или немного фруктов? Или выпьешь рюмку коньяку? Да? Я вижу, что ты с удовольствием выпьешь коньяку. Ты пришел ко мне, конечно, не просто так? Все мы плохие родственники и приходим только с какой-нибудь определенной целью, нас приводят в дом друг к другу только болезни, нужда или смерть. Вот мне и кажется, что рюмка коньяку развяжет тебе язык и поможет высказаться».
Вот видишь, какой он, Алайош! Речь его текла плавно, словно у дипломата, и сразу меня успокоила. Он поднялся со своего места, подошел к шкафчику с ликерами, что-то поискал в нем, потом откупорил бутылку, налил две рюмки и провозгласил тост: «Да хранит тебя господь, Иозефус! Пусть этот напиток станет пламенем, пожирающим все то, что тревожит и мучит тебя». Только Алайош может произносить такие тосты, да еще в половине двенадцатого утра. Я только собрался опрокинуть рюмку, как дверь открылась, пахнуло кухней и вошла Женике. «Пьете? — тут же спросила она. — Ты откупорил новую бутылку? Мы что, разбогатели?» Потом она стала расспрашивать о Еве, о Шандорке, задумалась на момент и добавила: «Воображаю, сколько у вас забот! Но у кого их нет?» Тут она встала и вышла из комнаты. Алайош посмотрел на меня, и я прочел в его взгляде страдание. Он налил еще по рюмке и обратился ко мне: «Ну, рассказывай теперь, Иожика. Мне бы очень хотелось, чтобы ты удостоил меня полной откровенности. Как раз вчера я прочитал в одном чудесном французском романе, что мы должны идти навстречу нашим ближним, когда они хотят нам что-нибудь сообщить или обращаются к нам с просьбами. Я всегда стараюсь извлекать что-нибудь полезное из чтения. Говори же, я слушаю!» Я выпил еще рюмку и приступил к делу. «Знаешь, Алайошка, мой дорогой Алайошка, я не хочу много распространяться о бедственном положении моей семьи. Не для этого я пришел к тебе. Пойми, что привело меня сюда лишь желание спасти три стула с зеленой обивкой, комод и буфет. Мне кажется, что я высказался достаточно ясно. Много битв я уже выдержал из-за этого несчастного буфета. Часто приходилось обращаться за помощью и к родственникам. У меня такое чувство, что, сражаясь за буфет, я защищаю мир, в котором живу».
Алайош кивнул и сказал: «Это хорошо, что ты отстаиваешь свой буфет, что ты привязан к нему! Продолжай так и дальше. Человек поступает правильно, охраняя семейные реликвии». Я не знаю, что хотел сказать этим Алайош, но несомненно одно: он поощрял меня, и я рассказал ему о своих визитах к Гуго и Феликсу. Видела бы ты его лицо, его взгляд! Только люди с тонкой душой могут принимать все так близко к сердцу.
Выслушав, он сказал: «Какие печальные вещи сообщил ты мне. Я всегда боюсь, что людская грубость и злоба лишат нас последних иллюзий. Не сдавайся, Иожика, борись, борись за этот буфет. Вообще мне хочется тебе сказать: человек должен непременно бороться за что-нибудь (совершенно безразлично, за что именно). Людям важен не буфет, а идея. Понимаешь, Иожика, это-то и есть самое главное. Выпей еще рюмочку!» Тут уж я проникся самым горячим доверием к Алайошу. Я чувствовал, что каждое его слово, каждый взгляд придают мне новые силы, возрождают меня и, несмотря на легкое опьянение от четырех рюмок коньяка, из самой глубины моей души поднимается чувство умиротворенности и благодарности.
Я поднялся с кресла и воскликнул: «Спасибо тебе, большое спасибо, Алайош!» Но, очевидно, я произнес это слишком громко, ибо внезапно открылась дверь и в комнату вошла Женике. «За что спасибо? — подозрительно спросила она у мужа. — Дал ему денег?» Алайош встал, прошелся по комнате и лишь тогда ответил ей: «Нет еще». Женике так и взорвалась: «Что ты ему дашь? У тебя в кармане всего четыре пенгё двадцать филлеров. Уже пятнадцать лет, как ты ничего не зарабатываешь. Стыдись, Иож: ты всегда играешь на его слабой струне». Комната закружилась у меня перед глазами, вместо пяти тысяч томов я увидел по крайней мере все двадцать тысяч. Но не то коньяк, не то слова Алайоша, не то твои наставления дали мне силу для того, чтобы ответить Женике: «Ты не имеешь права кричать на меня! Ты всю свою жизнь посвятила борьбе с блохами, молью и клопами. Ты выбрасывала на улицу кухарок из-за того, что суп казался тебе пересоленным. Только за это ты и боролась в жизни, как я теперь на старости лет борюсь за свой буфет. Понимаешь, Женике, за буфет!» Я даже не сказал, а прокричал ей все это в лицо.
Алайош одобрительно на меня посматривал, а Женике тут же начала визжать: «Не дам, ничего не дам! Ломаного гроша не получишь! Управляйся как знаешь!» Алайош, не повышая голоса, прервал ее: «Плох тот мир, в котором каждый человек должен сам себе помогать. Мне очень не хотелось бы, Иожика, чтобы слова жены изменили твои взгляды на жизнь. Прошу тебя: позабудь их. Душа моя никогда не нашла бы покоя, если бы я вдруг узнал, что именно здесь, среди всех этих книг, человек лишился своей последней иллюзии. Сколько тебе надо, Ножика? Двести пенгё. Нет? Только сто? Я прошу тебя, пойдем со мной вместе, мы раздобудем эти сто пенгё. Я не хочу, чтобы рухнули в твоей душе последние надежды. Ты хочешь спасти свой буфет, я хочу спасти твои последние иллюзии. А ты, Женике, возвращайся к своим кастрюлям. Только теперь я по-настоящему понял, что в них у тебя варится».
Женике выбежала из кабинета, со страшной силой хлопнув дверью. А мы с Алайошем вышли на улицу. В нем было все изящно и благородно, начиная от мягкой фетровой шляпы и кончая элегантными французскими штиблетами. Длинный и острый нос, которым он все время как бы к чему-то принюхивался, придавал еще больший аристократизм всему его облику. А лоб! Ты знаешь, что я не особенно чувствителен к подобным вещам, но лбом Алайоша я просто очарован. Такие лбы бывают только у епископов. А руки! Какие длинные пальцы и узкие розовые ногти! Да, значит, спустились мы с холма Роз по направлению к мосту Маргит, потом повернули налево и пошли по набережной Дуная в сторону Цепного моста. От выпитого коньяка у меня слегка кружилась голова, но это было так приятно! «Уже тридцать лет, как я жду, что Женике изменится, — вдруг поделился со мной Алайош. — Говоря иносказательно, я тридцать лет жду, когда же переберется она из кухни в мой рабочий кабинет. Жду чуда. И верю, что настанет день, быть может, это будет последний день нашей жизни, когда моя супруга отложит в сторону пыльную тряпку, сбросит передник, сядет со мной рядом и скажет: «Ты был прав, Алайош». Я верю в Женике. Ты помнишь, как она была прекрасна в юности?»
Слово за слово мы предались воспоминаниям: вспоминали хорошее и плохое, воскрешали в нашей памяти давно прошедшие события и старых друзей. Вдруг Алайош положил на плечо руку и произнес: «Может быть, тебе покажется странным, Иожика, то, что я хочу тебе сейчас сказать. По существу, я даже рад, что ты разорился. Будем откровенны. Во что ты превратился бы, если бы в тридцать пятом году твоя торговля не потерпела крах? По всей вероятности, ты тоже стал бы не лучше Гуго или Феликса. Бог не наделил тебя таким исключительным сердцем, чтобы, живя безбедно и беззаботно, ты мог оставаться чистым и благородным. В моей жизни тоже есть изъян: я никогда не знал материальных невзгод. Поэтому я и не осмеливаюсь судить бедных. Несмотря на то, что я жил в достатке, я научился скромности и смирению и вот уже шестьдесят лет, как это является в моем характере единственной чертой, заслуживающей уважения». Алайош даже остановился среди улицы, произнося эту маленькую речь. Затем мы пошли дальше и у Цепного моста повернули направо, на улицу Фё.
Вскоре Алайош замедлил шаги, и, можешь себе представить, я вдруг увидел, что мы стоим напротив ломбарда. Я удивленно взглянул на Алайоша, а он с грустной улыбкой снял с руки золотые часы. «Разве тебе они не нужны?» — спросил я. — «Нет! — ответил он. — Время меня больше не интересует, я уже ему не подвластен. Мне ведь, по существу, совсем нечего делать, никаких забот у меня нет, спешить мне некуда. Словом, мои часы давно уже идут бесцельно. Ты понимаешь меня, Иожика? Мое время истекло. Самое большее, для чего мне еще требовались часы, была проверка собственного пульса или же иногда я подносил их к уху моего маленького племянника, чтобы развлечь его тиканьем. Никакой другой более важной роли в моей жизни часы уже не играют». Алайош вошел в ломбард, и мне показалось странным, что именно он посещает это учреждение.
Неужели Алайош входит в ломбард, чтобы «загнать» свои часы? Но что ему было делать, если Женике дала ему на карманные расходы всего четыре пенгё двадцать филлеров, а все остальные деньги заперла в тот большой сейф, который еще у папы в магазине стоял в углу слева… Минут через пять-шесть Алайош показался в дверях ломбарда и с улыбкой на устах протянул мне сотенный билет. «Возьми, Иожика! Только не благодари, пожалуйста, а спеши к себе домой. Мне было бы так приятно, понимаешь, я был бы просто очень счастлив, если бы мне удалось сохранить в твоей душе иллюзию, ту самую последнюю иллюзию, которой Гуго, Феликс и Женике старались лишить тебя. Прощай, Иожика. Не надо, не снимай шляпы: сегодня ветрено и холодно, можешь простудиться».
Даскал замолчал. Вся его лысая голова была покрыта крупными каплями пота. Сегодня он говорил больше, чем за все последние годы, вместе взятые. Лапша была уже съедена, и глава семейства снял с шеи салфетку. Только бабушка все еще продолжала выискивать под тарелками шкварки. Она брала их своими сморщенными пальцами и быстро совала в рот. Ее удовлетворенное чавканье возмещало ей все то, чего она недослышала.
Вся семья комментировала рассказ господина Даскала едкими, бестолковыми, злыми, возмущенными или полными сочувствия словами, а после того, как он был окончен, каждый из них очень кратко резюмировал свое мнение об услышанном. Шандорка был восхищен дядей и первый из всех воскликнул:
— Ecce homo![19]
А Ева тут же на свой лад перевела это латинское выражение:
— Мировой дядька!
Госпожа Даскал уточнила:
— Значит, ста пенгё от Феликса ты еще не получил?
— Я уже сказал тебе, — ответил Даскал.
— Что будет с буфетом? — забеспокоилась бабушка.
— Буфет о-ста-ет-ся! — прокричал Шандорка, приставив ладони рупором ко рту.
— А жаль! — вмешалась Ева. — Никак нам не избавиться от этого допотопного чудовища…
— Молчать! — прикрикнул на них господин Даскал, торжественно, в виде заключительного аккорда к рассказанным им событиям шлепнув на стол два билета по сто пенгё, и, поплевав на пальцы, пересчитал их с таким видом, словно это была большая пачка банкнот.
— Здесь ровно двести пенгё, — добавил он и обвел всех членов семьи усталым взглядом.
Два билета по сто пенгё были спрятаны между простынь в бельевом шкафу, где оставалось все меньше и меньше белья. Вся семья молча столпилась вокруг шкафа. Тишину нарушали лишь вздохи различной глубины, силы и значения.
1938