ЦЕПЬ

Писчебумажный магазин на улице Петерди по нынешним временам приносил прекрасный доход.

Супруги Ковач начали пять лет назад с небольшого: открыли лавку канцелярских товаров напротив начальной школы. Эта мысль пришла в голову госпоже Ковач, о которой в окрестностях шла слава, как о женщине очень оборотливой. Такое мнение о ней было основано на том, что она разорила писчебумажный магазин на улице Мурани, продавая в пику ему тетрадки ниже себестоимости.

За пять лет фирма окрепла, супруги Ковач научились устанавливать цены на товары, учитывая близость к школе. Дети — существа беспечные, оставляющие все на самый последний момент, поэтому-то им и приходится за минуту до начала уроков забегать в лавку к Ковачам за пером, карандашом или тетрадкой, которые стоили здесь дороже, чем где-либо, но зато дети получали в подарок рекламные зеркальца или яркие значки.

Такая «благотворительность» оказалась очень выгодной. Несмотря на то, что раньше половины восьмого покупатели в магазин не приходили, супруги Ковач все же открывали его в половине седьмого. По мнению Ковача, прилежание никогда никому не вредило. А кроме того, для супругов Ковач, как и вообще для всех глупых людей, прилежание было самоцелью. Они заслужили уважение всей улицы тем, что начинали работать рано утром, никогда не запаздывали со взносом квартирной платы, и о них никто не мог сказать ничего плохого.

Теплым майским вечером в квартире, состоящей из двух комнат и кухни, обставленных мебелью из приданого, супруги Ковач праздновали пятилетний юбилей торговой деятельности и пятнадцатилетие своей благопристойно скучной супружеской жизни. На празднество были приглашены мясник Янош Шобер, в чьей лавке можно было получить самое лучшее мясо в районе; сапожник Гержон Кнутичка, который, несмотря на то, что на центральной улице обувь делали лучше, чем у него, был все же очень порядочным человеком; москательщик Краус, хотя и неверный муж, но очень честный лавочник, и, наконец, бакалейщик Вильмош Шмальбах, знаменитый в окрестностях тем, что вместе с делегацией мелких торговцев был у министра и громко крикнул ему, стукнув кулаком по столу:

— Милостивый государь! Извольте принять к сведению, что и розничный торговец — человек.

Одним словом, были здесь все, кто имел хоть какой-нибудь вес.

Гости пили рислинг, рассказывая весьма двусмысленные анекдоты, и уже осушили литра четыре (отчего их анекдоты становились все острее), когда Ковач поднялся, чтобы довести кое-что до сведения присутствующих. Он принадлежал к числу тех людей, которые считают, что вещи значительные можно говорить только стоя. Несколько мгновений он стоял молча и, переводя взгляд с одного гостя на другого, подымал их с мест. Когда все встали, господин Ковач вынул из черного футляра массивную золотую цепь, поднял ее двумя пальцами, как бы демонстрируя присутствующим, и обратился к жене.

— Прими от меня этот маленький подарок…

Он не мог продолжать, испытывая крайнее волнение, как бывает с теми, кто публично совершает доброе деяние.

Взгляды гостей устремились на золотую цепь, они почувствовали, что в этот момент стали свидетелями торжественного события. Госпожа Ковач раскрыла от удивления рот. Мясник Янош Шобер застегнул цепь у нее на шее. Бакалейщик даже чавкнул от удовольствия. Господин Ковач выпятил грудь и оперся кончиками пяти пальцев о стол.

Шея у госпожи Ковач была жирная и дряблая (очевидно, муж не слишком холил эту часть ее тела), и золотая цепь обвилась вокруг нее, как веревка, крепко привязав госпожу Ковач к ее мещанской жизни. Последним из гостей уходил домой мясник, не преминув отпустить еще одно игривое словечко из запаса полузабытых анекдотов о прелестях брачной ночи.

— В таких случаях пятнадцать лет… — сказал он, прищелкнув языком, и вышел на темную лестницу.

— О господи… Куда уж нам… — захихикала госпожа Ковач, вторя игривому тону Шобера, и, проводив его, заперла дверь.

— Не нравится мне твой смех… — сказал господин Ковач столь же внезапно, сколь неожиданным было для него глупое хихиканье жены.

Госпожа Ковач вымыла стопки. В этом ей помогала Мари — шестнадцатилетняя девушка; по словам хозяйки, она была хорошей прислугой, но, несмотря на это, госпожа Ковач собиралась рассчитать ее каждого пятнадцатого числа.

Каждое пятнадцатое число Мари просыпалась с сильным сердцебиением, смутно ожидая осуществления угрозы своей хозяйки. Госпожа Ковач держала Мари в неуверенности и страхе до полудня, и только когда девушка подавала суп на стол, хозяйка сухо бросала ей:

— Можешь остаться!

Госпожа Ковач не любила натаскивать новых служанок и часто говорила госпоже Шмальбах, жене бакалейщика:

— Ненавижу ее, но пусть уж остается. Она знает наши привычки, знает, где стоят домашние туфли моего мужа, а ведь для того, чтобы научить другую, сколько соли надо класть в суп, можно охрипнуть от крика. Кроме того, она не ворует, а это тоже что-нибудь да значит.

— Это большая редкость, — соглашалась госпожа Шмальбах. — Моя крадет.

— И вы ничего не предпринимаете?

— Ничего. Когда она наворует у меня достаточно, я выкрадываю у нее все обратно.

Вечером после юбилейного празднества господин Ковач пристально разглядывал раздевающуюся жену. Хотя он и знал, что его супруга не принадлежит к той же категории женщин, что Грета Гарбо, но все-таки с самодовольством частного собственника уставился на круглую подвязку жены, сдерживающую чулок у колена.

Оба они ухмылялись глупо и смущенно, так как считали любовь несерьезным занятием. Но в конце концов двойной юбилей основания магазина и бракосочетания является вполне убедительным поводом для того, чтобы позволить себе некоторые вольности.

Улегшись в постель, они долго разглядывали золотую цепь.

— Прекрасная вещь! — сказала жена. — На самом деле прекрасная. И какая тяжелая! Сколько граммов?

— Много, — ответил муж и удовлетворенно почесал волосатую грудь.

— Какой пробы? — спросила опять жена.

— Высокой… — ответил муж и прищурил глаза.

Жена долго еще рассматривала золотую цепь, а муж рассматривал жену.

У госпожи Ковач никогда не было личной собственности, зато у нее были свои привычки. Одна из них заключалась в том, что, отправляясь на сон грядущий, она всегда смотрела на цветную фотографию, подаренную ей супругом в те дни, когда он был еще женихом. На портрете в золотой рамке господин Ковач был запечатлен в торжественной позе у круглого стола, с тростью и цветком в руке. Однажды, это было лет десять назад, госпоже Ковач пришло в голову, что, лежа в постели под таким снимком, нельзя и подумать об измене мужу. Небесно-голубые глаза Ковача победоносно смотрели с портрета, подчеркивая мужское превосходство их обладателя. Жена уважала этот взгляд, говоривший ей о добродетельной жизни мужа. Вообще же она больше любила копию, чем оригинал. Господин Ковач уже давно из мужа стал просто спутником жизни. А с фотографии на нее смотрел совсем другой мужчина: он не плевал в носовой платок, не ругал по целым дням трамвайное движение, не ворчал, получая счета за газ и всякие иные, у него не пучило живот, даже если он ел шпинат, и он не вскакивал по ночам из-за приступов астмы.

Этот голубоглазый, тщательно отретушированный под добродетель мужчина, красовавшийся в костюме со стоячим воротничком перед колоннами, которые, по мнению фотографа, должны были изображать ионический и дорический стили сразу, на самом деле производил впечатление воинственного петуха.

На другой день после юбилея было воскресенье, и госпожа Ковач, надев на шею золотую цепь, гоголем прошлась по улице Петерди.

— Не правда ли, красиво? Что вы об этом скажете? Пятьдесят граммов! Семьдесят граммов! Червонное золото! Бог ты мой… Он ведь обожает меня… Замечательный муж… мы живем с ним, как пара голубков… И вы знаете, я всегда мечтала именно о такой цепи, такой массивной, по-настоящему солидной золотой цепи. Мне никогда не нравились эти тоненькие цепочки, годные лишь для медальонов, как у девушек, идущих к первому причастию…

Чем больше знакомых встречала госпожа Ковач на улице, тем больше становился вес ее цепи, выраженный в граммах.

Госпожа Ковач наслаждалась всеобщим восторженным удивлением, окружавшим ее золотую цепь. Даже совсем мало знакомые люди оборачивались ей вслед: в этой золотой цепи, обвившейся вокруг шеи, все видели символ упорядоченной обывательской жизни, пунктуальную уплату по всем счетам, апофеоз морали, согласно которой каждая работа дает свои плоды. Эта золотая цепь и внешне и внутренне определяла представление госпожи Ковач о мещанском «жизненном идеале».

Вся улица задалась теперь лишь одной целью: мясник намеревался подарить своей жене такую же цепь, бакалейщик тоже, а москательщик хотел купить еще более дорогую, но это только потому, что он изменял жене. Он отлично знал, что измена стоит денег. Именно таким образом юбилейный подарок стал символом!

Один лишь господин Ковач скромничал, когда разговор заходил о золотой цепи. С каким-то нервным беспокойством отметал он от себя пересуды, волнами расходившиеся во все стороны от подаренного им жене золотого ожерелья.

— Не стоит толковать об этом, — говорил он, покачивая головой. — Как можно так много болтать о какой-то цепи? Это обыкновенная цепь, и все.

Он избегал дальнейших разговоров на эту тему.

Госпожа Ковач надевала свое ожерелье только в исключительно важных случаях, а остальное время цепь покоилась в выложенном ватой футляре. Но люди знали, что цепь существует, что лучи ее нимбом обывательского благополучия сияют над обычно растрепанными волосами госпожи Ковач.

Прошло четыре года, и однажды перед самым закрытием магазина на господина Ковача напал такой сильный приступ астмы, что от его кашля сдуло с полки все тетради и перья. Это случилось в среду днем, ровно в пять часов пятьдесят минут. Время, когда свершилось это событие, было с точностью до секунды зафиксировано мальчиком на побегушках Чуреком. Госпожу Ковач, как всегда, очень рассердил этот безудержный кашель, хотя она прекрасно знала, что приступа астмы человек сдержать не в силах. И все-таки она возмущенно закричала:

— Закрывай рот рукой, когда кашляешь!

Ковач только нервно дернул головой, как человек, по горло сытый этими глупыми замечаниями.

Госпожа Ковач подобрала упавшие на пол вещи, самым обстоятельным образом доводя до сведения присутствующих, какое вредное влияние оказывает беспорядок на счастье торговой и семейной жизни.

— Вот посмотри, пожалуйста, на эту тетрадку, как она испачкалась на полу!.. Черт возьми, ты что, не видишь, что наступил прямо на перо?..

Ковач опять нервно дернул головой и продолжал кашлять, не обращая никакого внимания на нравоучения жены.

В шесть часов пятьдесят минут все жилы у него на лбу вздулись, а лицо стало таким багровым, как небо перед заходом солнца.

Пробило ровно семь, когда Ковач повернулся к стенным часам и между приступами астмы промычал жалким голосом:

— Пора кончать…

В семь часов и одну минуту хозяин магазина упал на пол мертвый.

Госпожа Ковач взвизгнула и тут же послала за врачом, который, однако, сказал ей всего лишь:

— Примите мои соболезнования…

— Капут? — спросила жена.

Врача удивил такой вопрос, но он состроил серьезную мину и повторил:

— Самым абсолютным образом капут!

На другой день госпоже Ковач пришлось много побегать и похлопотать. Во-первых, надо было сообщить куда следует, что господин Ковач выбыл из жизни, а для этого необходимо было представить его свидетельство о рождении в доказательство того, что покойник не только умер, но когда-то, задолго до этого, еще и родился; во-вторых, надо было торговаться — всем известно, что торговаться надо во всех случаях жизни — даже с похоронным бюро. А для того, чтобы родная земля легла на покойника легким и дешевым пухом, надо было сослаться на его религиозные убеждения. Затем нужно еще достать одежду, чтобы обрядить усопшего. Придется отдать для этой цели красивый черный костюм, совсем еще новый: всего полгода, как господин Ковач сшил его себе у портного, заплатив за него кругленькую сумму в двести восемьдесят пенгё. А ведь и другой черный костюм тоже еще совсем хорош, но черт с ним, в минуты траура нельзя быть мелочной… Госпоже Ковач даже стало немного стыдно из-за мыслей о костюме, но ведь ей еще надо просить об отсрочке уплаты налогов, которая ей полагается ввиду такого исключительного случая, принимать визитеров, пришедших выразить свое соболезнование, и так далее.

Одним словом, господин Ковач своей смертью вызвал страшную сумятицу. Похороны, однако, прошли прекрасно, вдова была ими вполне удовлетворена, она даже сказала, что устроила своему мужу «отличные похороны». Присутствовали все, кто имел хоть какой-либо вес в обществе; тех же, кого не было на кладбище, госпожа Ковач вообще не принимала в расчет.

Священник кратко, но прочувствованно описал характерные свойства усопшего. Пока он говорил, госпожа Ковач чуть-чуть приподняла крышку гроба, чтобы еще раз взглянуть на своего мужа. Голова у покойника была большая и лысая, она казалась восковой, губы вежливо улыбались, как у всех, кто вполне уверен, что попадет в рай.

После похорон госпожа Ковач пригласила к себе присутствующих на поминки и угостила их кофе со сливками и сдобной булкой. Только за столом выяснилось, как много важного сказал и сделал покойный при жизни: оказывается, у него обо всем было свое собственное мнение, его соседи хранили в памяти бесчисленные весьма ценные высказывания усопшего. Можно смело утверждать, что духовное наследие господина Ковача было обнародовано за чашкой кофе.

Но из всех историй наибольшее впечатление произвела та, которую госпожа Ковач рассказывала уже по крайней мере раз десять, с каждым разом все больше вдаваясь в подробности.

— Знаете ли, до конца жизни я не смогу забыть этого. Мой бедный дорогой муж стоял у прилавка и все кашлял и кашлял, у него прямо грудь разрывалась от кашля, потом он вдруг взглянул на стенные часы и произнес: «Пора кончать!» Ну, что вы на это скажете? «Пора кончать!» Великим человеком был покойный, поэтому он и почувствовал приближение смерти.

— Потрясающе! — сказал бакалейщик Шмальбах.

— Так-то так, но ведь действительно пора было кончать торговлю, — очень серьезно возразил москательщик Краус.

— Верно, что пора, но все же… Смерть придает этим словам особое значение, дорогой господин Краус.

Но Краус с объективной беспристрастностью не дал сбить себя с толку:

— Особое значение! Гм… гм…

Эта история потрясла присутствующих, но не помешала им уничтожить с волчьим аппетитом сдобную булку, а Чанак, толстый пекарь, внезапно сказал:

— Надо отметить, что булка очень хороша.

— Сколько яиц вы положили? — спросила госпожа Шмальбах.

Госпожа Ковач глубоко вздохнула.

— Мой бедный дорогой муж не любил, чтобы было очень сдобно, тогда я клала всего четыре яйца. Но теперь я положила восемь, потому что сама я люблю посдобнее…

Внимание присутствующих с покойного перенеслось на сдобную булку.

Оставшись одна, госпожа Ковач открыла окно, выглянула на улицу Петерди, посмотрела в сторону угла, из-за которого показывался в былые времена ее муж, возвращаясь домой.

«Никогда больше не покажется он из-за этого угла», — подумала про себя госпожа Ковач и горько зарыдала.

Соседям очень быстро надоело утешать горюющую вдову, и ей не оставалось ничего другого, как успокоиться самой. Через четыре недели жизнь вошла в свою обычную колею, если не считать вполне естественной и постепенно притупляющейся грусти воспоминаний.

Госпожа Ковач одна сидела в своем магазине и продавала ребятам восьмифиллеровые тетрадки по десять филлеров. В промежутках между двумя покупателями она обычно думала о покойном муже. Время постепенно очистило образ умершего от земных несовершенств, покрыло его недостатки паутиной забвения, и в минуты воспоминаний он представал перед госпожой Ковач кристально чистым и идеально честным.

Но однажды произошла поразительная вещь: школа напротив магазина закрылась, а в ее здание было переведено налоговое управление.

— Видано ли такое! — говорила госпожа Ковач всем, кто заходил к ней в магазин. — В школу вселить налоговое управление! Да они сошли с ума! Неслыханное дело! Закрыть школу! Нанести такой страшный удар писчебумажной торговле! Катастрофа за катастрофой. Сначала смерть мужа… я думала, что никогда не оправлюсь от этого удара… но кое-как отошла. Все можно перенести, но это уже слишком.

Всего через несколько недель госпоже Ковач пришлось испытать, какая зависимость существует между ее маленьким, но важным для нее мирком, куда входили плита, кладовая и вдовья постель, и громоздкими делами мирового хозяйства. Школу закрыли. Налоговое управление приобретало необходимые ему канцелярские принадлежности официальным путем, лишь налогоплательщики забегали иногда в лавку, покупая главным образом бумагу, карандаш или ручку с пером, потому что многие их них — слава богу — забывали эти вещи дома.

— Но разве это торговля? Одна видимость! Нищенские заработки! Ну, скажем, сто листов бумаги в день. Ну, скажем, двести и еще, скажем двадцать ручек и тридцать карандашей! Доход от такой торговли не покроет даже содержания магазина. Это банкротство! Месяца не пройдет и… — жаловалась посетителям госпожа Ковач, заливаясь горькими слезами и кутаясь в вязаный платок, черный цвет которого еще больше подчеркивал ее вдовствующее положение и наступление неминуемой катастрофы.

Три года продолжала она бороться. Магазин приносил одни убытки, на их покрытие ушел весь капитал.

— Знаете, госпожа Шмальбах, — говорила неутешная вдова. — Я согласна на все что угодно, только бы отстоять магазин. Если я когда-нибудь закрою его, то это будет равносильно тому, как если бы я сама закрыла над собой крышку гроба. До тех пор, пока остается открытой дверь магазина, открыт и путь в жизнь…

— Вы, безусловно, правы, госпожа Ковач! — соглашалась с ней госпожа Шмальбах.

Вдова понемножку продавала вещи. С коврами она рассталась еще в прошлом году. Серебряные ложки навсегда упокоились в ломбарде. В костюмах покойного господина Ковача гуляли жители района. Госпожа Ковач не знала, что бы ей еще продать. Единственная ценная вещь, которая у нее оставалась, была золотая цепь.

Ожерелье являлось для госпожи Ковач как бы символом прежней беззаботной жизни. Оно было похоже на испорченный градусник, всегда показывающий 36,6, даже если его поставить тяжелобольному… Госпоже Ковач надо было уплатить налог, триста пятьдесят пенгё. Это была именно та сумма, в которую вылились разные мелкие задолженности за последние семь месяцев. Триста пенгё у госпожи Ковач имелись; правда, из них восемьдесят были путем мучительных усилий собраны в долг у соседей: тридцать пенгё дали Шмальбахи, тридцать — Краусы и двадцать — мальчик на побегушках Чурек, который был теперь на побегушках уже не у Ковач, а в писчебумажном магазине на улице Дамианича.

Не хватало еще пятидесяти пенгё; они-то и были тем самым темным пятном, которое порочило безупречную репутацию вдовы.

Госпожа Ковач обстоятельно взвесила и обдумала все, как Франц-Иосиф в юбке. Она побывала в налоговом управлении, ссылаясь на светлую память своего покойного супруга, приведя все доводы, какие только может привести злостный неплательщик налогов, но результат оказался плачевным.

Однажды декабрьским вечером она сидела на краю постели в ночной рубашке, растрепанная, против портрета мужа на фоне ионических и дорических колонн и каялась ему, что у нее нет иного выхода, как отнести в залог золотую цепь.

Толстые пальцы госпожи Ковач сжимали этот амулет, окружавший когда-то ореолом славы лысую голову господина Ковача. Теперь сей бесценный символ стал очередной вещью, готовящейся к отправке в ломбард — эту своеобразную клинику, где больные все больше худеют, а врачи становятся все толще.

На глазах у госпожи Ковач сверкнули слезы. Это самое меньшее, на что способен человек в тот момент, когда опускает в могилу знамя, основу и символ всей своей жизни.

— Прости меня, — пролепетала госпожа Ковач, не сводя взгляда с портрета покойного, — прости! У меня нет другого выхода. Как только удастся мне собрать пятьдесят пенгё, я помчусь в ломбард и выкуплю цепь, жизнью своей клянусь, что выкуплю, — только, прошу тебя, не смотри на меня так сурово, тебе не в чем упрекнуть меня. На том свете тебе легко сохранять свои привычки.

Вечный жених, красовавшийся на портрете, теперь словно вернулся обратно на землю и ответил ей внушительным голосом, который когда-то, несомненно, принес славу своему владельцу:

— Ты не смеешь относить цепь в ломбард. Я этого не потерплю! Никогда! С остальными вещами может делать все, что тебе заблагорассудится, но золотую цепь не смей трогать! Если хочешь, заложи мебель, супружескую кровать (мне наплевать на нее!), стенные часы, фарфор, собрание сочинений самых знаменитых немецких писателей, — заложи все это и прихвати еще бюст Наполеона, который стоит на буфете, но золотую цепь трогать не смей!

— Но почему же? — удивилась госпожа Ковач, как если бы покойный действительно сказал ей все это.

— Почему? У меня есть на то причина.

Госпожа Ковач смотрела на портрет, и ей показалось, что глаза покойного раскрылись шире, губы тверже сжались, и он ударил кулаком по тому самому круглому столу, около которого увековечил его фотограф двадцать два года назад, взяв с него при этом шесть крон.

Госпожа Ковач провела беспокойную ночь, до самого рассвета ворочалась она с боку на бок и не могла заснуть. Но утром она заботливо завернула цепочку в три листа папиросной бумаги и позвала Мари.

— Ты пойдешь сейчас в ломбард.

— Что надо туда нести, сударыня?

— Ты отнесешь туда цепочку… золотую цепь. — Хозяйка уставилась на Мари.

— Слушаюсь, сударыня, — ответила Мари и слегка поклонилась.

— Береги ее как зеницу ока. Нет, еще больше, потому что глаз у человека ведь два, а другой такой цепи не сыщешь.

— Слушаюсь, сударыня.

— У оценщика потребуй пятьдесят пенгё. Сколько бы он ни предлагал тебе, ты скажи ему, что достаточно пятидесяти. А квитанцию не клади в карман, держи в руке, так и принеси ее мне. Из кармана ты можешь ее вытащить вместе с носовым платком и потерять. И деньги, пятьдесят пенгё, тоже держи в руке. Ты меня поняла? В левой руке квитанцию, в правой руке деньги. Марш!

Мари ушла.

Госпожа Ковач из окна столовой наблюдала, как Мари повернула с улицы Петерди по направлению к улице Мурани, где был ломбард. Мари, как всегда, размахивала руками. Госпожа Ковач, сложив руки рупором, поднесла их ко рту и закричала:

— Ма-ри-и! Ма-ри-и-и!

Девушка остановилась.

— Не размахивай руками! Прижми к себе то самое. Слышишь?

Мари рассмеялась так звонко, что вся улица Петерди наполнилась трелями ее смеха, но сверток все же прижала к себе и побежала дальше.

Госпожа Ковач спустилась в магазин, накинула на плечи большой черный платок и уселась у печки. Ей пришлось обслужить всего двух покупателей, но она была так взволнована, что за сорокафиллеровую ручку спросила семьдесят филлеров. Потом она опять села у печки и стала дожидаться Мари.

За окном медленно закружились снежинки — первые в этом году.

Госпожа Ковач ждала очень долго, а может быть, ей только показалось, что прошло много времени. Снег пошел сильнее, и она подумала, что он тоже стоит денег, так как дворничихе надо платить за его уборку.

Она взглянула на часы и только теперь сообразила, что Мари ушла из дому всего двадцать минут назад.

Мари вернулась примерно через полчаса. Госпожа Ковач быстро вскочила с места.

— Наконец-то! — воскликнула она. — Где деньги?

Мари стряхнула снег с платка, подула на свои озябшие руки, потом испуганно взглянула на хозяйку.

— Нет денег, — сказала она.

— То есть как это нет?

Карие глаза Мари от страха открылись еще шире.

— Как это нет денег? — закричала на нее хозяйка. — Разве ломбард закрыт?

— Открыт, — пролепетала девушка, — а денег все же нет.

— Ты их потеряла? — заорала на девушку госпожа Ковач. — Ты с ума спятила? Цепь потеряла? Да?! — Голос ее сорвался.

Мари попятилась от нее.

— Нет, нет, — быстро заговорила она. — Она здесь, сударыня… Вот он сверток, у меня в руке…

— Так почему же?..

— Не берут эту цепь, сударыня, извольте знать. Говорят — фальшивая.

И Мари положила на прилавок завернутую в папиросную бумагу массивную золотую цепь.

1934

Загрузка...