16

Влад

Сегодня 15 мая — годовщина смерти Гели. Самый черный день в году. Самый горький. Самый… день, в который мне не хочется открывать глаза. Я и так не особенно люблю жизнь, но этот день — просто тлен. Черная, безнадежная пелена, окутывающая меня, как только сознание очухивается от сна. В этот день мне хочется налакаться прямо с утра, но из уважения к Геле я навещаю ее трезвым. Ребенок, все-таки.

Просыпаюсь с мигренью: мне как будто раскаленную палку в висок воткнули и медленно, со смаком ее прокручивают, задевая правую глазницу. Кое-как доползаю до душа и долго стою под прохладными струями. Мигрень не проходит: таблетку все-таки придется выпить. Выхожу из кабинки и протираю запотевшее зеркало рукой. Отражение не радует — рожа мятая, белки красные, глаза пустые. Полощу рот острым, мытным ополаскивателем и иду одеваться.

По дороге курю в открытое окно машины и слушаю шум города. Дождя нет, но асфальт все еще влажный. Паркуюсь недалеко от кладбища и дальше иду пешком. У ворот на маленькой табуретке сидит сухая старушка с пластиковым ведром красных гвоздик. Терпеть не могу гвоздики, поэтому указываю на ведерко поменьше и прошу ландыши. Беру сразу три маленьких букета, из которых она формирует один побольше.

— Подождите, я вам сейчас сдачу дам. — Бабулька тянется немного подрагивающими пальцами к кошельку.

— Не нужно. Спасибо за цветы. — Захожу в калитку под ее летящее в спину «дай Бог тебе здоровья, сынок».

Рецепторы щекочет нежный аромат цветов: такой естественный и насыщенный, что перебивает царящий здесь запах мокрой земли и хвои. Мозг тут же не к месту подкидывает образ Марго. Вот она откидывает привычным жестом волосы за спину, а потом обеими руками собирает их в несуразный пучок на макушке. Вот шевелит губами, читая что-то в телефоне. Тонкая шея, изящные руки и отвратительный характер. Зря я ее обозвал.

Воспоминание исчезает, лопнув, как мыльный пузырь, потому что издалека я вижу спину отца у надгробия и два шкафа-охранника чуть в стороне. Я был уверен, что отец приедет после работы, ближе к вечеру, поэтому и поехал на кладбище утром. Первый порыв — свалить, пока меня не заметили. Но я приехал ни к нему, а к Геле.

Он слышит мои шаги, но не поворачивается. На гранитной плите лежит букет белых роз, перевязанных малиновой лентой. Гелина могила выделяется из ряда других. Серая гладкая плита. Креста нет. Так захотел отец. На плите выгравирована строчка из ее любимой песни и голограмма. Если посмотреть под определенным углом, можно увидеть портрет Гели. Особенно хорошо его видно в солнечный день. Ее глаза, улыбку, пушистые волосы, только родимого пятна нет. Его убрал фотограф при обработке снимка: родители не принимали ее несовершенство. У нас нет ни одной фотографии в семейном альбоме, где Геля была бы собой. Мама лет с двенадцати настаивала на тональнике, но Геля хотела быть такой, какой ее создала природа. У нее хватало смелости не загонять себя в ловушку чужого мнения. Расплатой за это стал буллинг. Ее гнобили сучки-одноклассницы, да и пацаны, тупые дегенераты, не отставали. Элитная гимназия ничем не лучше обычной школы. Чистилище, где царят жесткие правила, и все имеет свою цену.

— Привет. — Здороваюсь и определяю ландыши в специальную выемку для цветов.

— Здравствуй, Влад. — Отец переводит взгляд на меня. У него глаза смертельно уставшего человека, который больше ничего не ждет и ни во что не верит. — Не ожидал тебя здесь увидеть.

Ну, конечно, это же только твоя боль, папа…

Мы молчим. Слышится шуршание листьев на ветру.

— Ей было бы сейчас девятнадцать. — Он сдавливает пальцами переносицу, зажмурившись, стоит так какое-то время, а потом поднимает голову и прячет руки в карманы брюк.

Отец винит меня в смерти Гели. Он никогда этого не озвучивал, но мы оба это знаем. Он считает, что я не досмотрел. Я не согласен с ним: я просто не успел ее остановить. Не успел на долю секунды. Она была импульсивным подростком, и ей руководили обида и отчаяние.

Марго ошиблась во всем: я был не единственный ребенок в семье, папа не готовит для меня кресло, а откупается деньгами, потому что чувствует вину за то, что не может меня больше видеть. А еще я умею дорожить людьми, по крайней мере, умел раньше.

— Павлов вернулся в город. — Говорит отец уже более спокойно. — Просто, чтобы ты знал.

— Теперь мне уже глубоко насрать, где он и что с ним. Жаль, что он не сдох где-нибудь в канаве.

Для моих родителей это была рядовая драка на почве стресса. Нервный срыв — так сказал врач. Отец Павлова хотел написать на меня заявление, но мой — все уладил. Это последнее, что он сделал для меня. Я не знаю, чего ему это стоило. Мне, если честно, безразлично. Я был готов к любому исходу.

Смотрю на отца. Выглядит отлично: стрижка, костюм, дорогой парфюм, но это только на первый взгляд. Уголки губ опущены вниз, лицо бледное, спина напряженная.

— Мне пора, — отец смотрит на меня, как на чужого человека: вежливо и холодно, — если мать позвонит — денег не давай.

Не позвонит. Последний раз мы разговаривали с ней года полтора назад, когда у Михаэля, ее нового мужа, были финансовые трудности. Она познакомилась с ним в Германии, в частной клинике, во время реабилитации после смерти Гели. Он проходил там практику. Назад мама не вернулась: вышла за него замуж. Отец ни на чем не настаивал. Я был уже совершеннолетним: их спокойно развели, по обоюдному согласию.

Геля словно была основным звеном, которое крепко соединяло нашу семью. После ее смерти все развалилось. Мы все стали чужими людьми. Говорят, трудности либо сплочают, либо отдаляют. Нас расшвыряло в разные стороны.

Смотрю на удаляющиеся спины охранников и сажусь прямо на плиту.

— Привет, малышка. Как ты тут? Не мерзнешь?

Вокруг ни души. Осторожно смахиваю рукой капли и ложусь на край плиты. Толстовка тут же промокает. В этот день я особенно остро ощущаю бессмысленность своего существования и одиночество. Еще очень сильно жалею Гелю, родителей и себя. Лет до девятнадцати я плакал. Плакал на кладбище, дома по ночам, плакал, напившись, и плевать, что мужики не плачут. Плачут, просто им не позволяют, стыдят за это.

Потом перестал.

Смотрю в небо, затянутое тучами. В голове всплывает: «Когда я смотрю на небо, мама, я летаю» (прим. — Баста «Я смотрю на небо»). Я не верю в жизнь после смерти, но очень хочу, чтобы моя Геля переродилась, и ее новая жизнь была счастливая, беззаботная, радостная.

Лежу, пока окончательно не замерзаю. Кажется, что мерзнут даже кости. На прощание глажу пальцами плиту, поднимаюсь и иду на выход. Старушки уже нет на месте. В машине проверяю телефон. Пропущенный от Бусаева и сообщение от Тима. Они всегда пытаются поддержать меня в этот день, но я не хочу никого видеть. Вернее, не так — я не могу никого видеть.

Включаю подогрев сидения и быстро ищу ближайший, открытый бар. Шаг второй на сегодня — налакаться до потери памяти. Включаю навигатор и еду в бар с оценкой два и три, но мне пофигу.

Первые пару локаций я помню хорошо, даже активно закусываю лимоном. Хорошенькая официантка пытается ненавязчиво завести разговор, но быстро понимает, что меня лучше оставить в покое. Люблю понятливых людей.

Третий бар помню смутно, кажется, я спал, лицом в стол. Кто-то толкал меня в плечо, а я мычал и матерился. За окном уже было темно, а в баре шумно и накурено.

А потом временная дыра. Ни хрена не помню. Полная потеря ориентации.

— Влад, Влад. — слышу обеспокоенный голос Марго. — Соколов! Соколов, ты живой вообще? — Настойчиво трясет меня за плечо.

— Отвали, — еле ворочаю языком. Тошнит жутко. Все плывет перед глазами. — Хватит мне сниться. Пошла вон. — Пытаюсь отмахнуться, но ударяюсь костяшками пальцев.

Больно, жесть. Шиплю и заваливаюсь на бок. Запах горькой ириски такой сильный, что я чавкаю губами.

— Свинья пьяная. — Последнее, что слышу голосом Марго и проваливаюсь в небытье.

Наконец-то.

Загрузка...