10

С универмагом покончено, на очереди — квартирные кражи. Тоже сроки подпирают, нет уверенности, что уложусь. Приступал — были узкие рамки, а потом стали раздвигаться. Схема эпизодов занимает целый ватманский лист.

Кстати, где он? Свернут был в трубочку, лежал на сейфе сверху — исчез. У меня теперь ералаш, ничего, что нужно, не найдешь. Просто удивительно, как это Аля буквально в считанные дни успела все перевернуть вверх дном. Ей зачем-то понадобились старые папки наблюдательного производства — понаносила их из канцелярии, они теперь навалом на полу, на подоконнике. Я в такой обстановке работать не привык.

Когда это успела она сойтись на короткую ногу с нашими сотрудниками? Бегает по коридору, подряд раскрывает двери:

— Товарищи! Включайте радио! Райкин!

Это какая-то запись — давняя, передача для домашних хозяек. Мы, между прочим, на службе. Райкина будем слушать в свободное от работы время.

Прикрываю дверь, выключаю репродуктор; ко мне — женщина, буфетчица из вокзального ресторана — по вызову. Та, которую раскопал Бурлака.

Остроносая, крашенная под блондинку, с лицом, выражающим беспредельную готовность произвести на следственный персонал самое благоприятное впечатление. Я таких свидетелей не терплю: противно потакать им, но приходится.

Кладу перед собой бланк протокола, пишу вступительную часть.

Анастасия Филипповна усиленно нажимает на прежние свои заслуги перед милым и обходительным Алексеем Алексеевичем. О Бурлаке? Это к делу не относится. Однако же приветливо киваю ей, показывая, что тронут ее чуткой натурой.

Когда переходим к делу, у нее появляются первые признаки нервозности: торопится, ерзает на стуле, без надобности поправляет прическу.

Меня это не должно ввести в заблуждение: каждый второй, кого мы вызываем, почему то теряется, если даже стопроцентно безгрешен и настроился говорить только правду. Процедура, видимо, взвинчивает, специфика нашего учреждения. Я всегда стараюсь отделить эту нервозную шелуху от истинных проявлений душевного состояния, которое зачастую служит ключом к психологической разгадке.

Она рассказывает, я записываю. Кое-что необходимо уточнить, — об этом я подумал, разумеется, заранее. Пункт первый: насколько пьян был потерпевший, когда подошел к буфетной стойке?

Теперь понятно, почему волнуется свидетельница, но мне нужно успокоить ее во что бы то ни стало. Я сплоховал: пункт этот, первый, разумнее было бы оставить напоследок, а прежде коснуться более существенного и не затрагивающего ее профессиональной ответственности.

— Налила ему законно, — торопится она. — Как стеклышко был, ни в одном глазу.

Бурлаке говорилось другое.

А мне ловить ее не нужно, мне нужно убедить ее в своей лояльности.

— Как человек, — убеждаю, — мог бы вас осудить за то, что отпускаете водку людям, которые уже на взводе. — Она оскорбленно закатывает глаза. — Но как юрист, — продолжаю, — претензий к вам иметь не могу. Недоказуемо. Поэтому положитесь на мое слово: дальше протокола ваше свидетельство в этой части никуда не пойдет.

Она опять закатывает глаза:

— Какой же вы, ей-богу… Шоферам и тем трубочку суют. Не виду доверяют и не запаху, а химии. Я же, ей-богу, не химик. — Мнется. — Ну, выпивши был. Казните либо милуйте.

Записываю.

Пункт второй: куда пошел из буфета? Обратно на перрон? Или в вокзал через ресторан?

Свидетельница успокаивается.

— Через ресторан, уже говорила… — Опять хочет понравиться мне, но я терплю. — Прямо туда, к дверям, одетый. — Сама делает вывод — Значит, не к поезду.

Значит, не к поезду, это ясно, но не ясно: с поезда ли? Если да, то почему без вещей? Бывает, конечно, что приезжают налегке, — взять к примеру сочинителя джазовой музыки, любителя путешествий под градусом. Тот, кажется, странствовал в одиночку, а этот? Возможно, был компаньон, который остался в зале с вещами? Свидетельница моя, разумеется, по этому поводу сказать ничего не может.

А я могу относиться к ее показаниям с полным доверием — взял уже верх над ней, беседа вошла в нормальное русло. Меня не устраивает, когда отвечают на мои вопросы принужденно, с опаской. Свидетель должен мыслить — он участник следственного процесса. Он должен быть увлечен этим, как и я; взаимная заинтересованность! — вот чего пытаюсь добиться. Глядишь, и всплывут у нее в памяти какие-нибудь ценные для меня подробности.

Рассуждаю вслух:

— Возможны два варианта: приезжий или местный. Если приезжий, то где собирался раздобыть тот рубль, которого у него не оказалось? И собирался ли? А может, охотник угоститься нашармака?

— Ну нет, — качает головой Анастасия Филипповна. — Таких охотников за версту вижу. Такой и двугривенного не выложит, а тот выложил и за рублем полез. Порядочный, вне всяких. Правдоподобно полез и долго шарил. Я ему уже и доверила, а он опять — по карманам.

— Говорил что-нибудь? — спрашиваю. — Или молча?

Вспоминает.

— Да так, бормотал. Обычное. То, что в таких случаях бормочут. Извинялся покорнейше. Куда, мол, деньги девались, не могу сообразить.

— Деньги или рубль?

— Не о деньгах говорил, — вспоминает. — О бумажнике.

А это уже кое-что, если действительно было так. Бумажник — не только деньги. Это еще и документы. Бумажник мог быть утерян или же вытащили, но на что тогда надеялся его владелец?

— Понимаете, Анастасия Филипповна, в этом вся соль… — Встаю из-за стола, присаживаюсь к ней поближе. — За рублем пошел? Одолжить? Приезжему — не у кого. Или за бумажником?

— Должно быть, за бумажником, — отвечает она неуверенно. — Про бумажник говорил. Сейчас, мол, вернусь. Что-то, помнится мне, оправдывался. Надеялся, что бумажник в чемодане забыт.

Вот и добрались мы до чемодана, но в этот самый момент — Аля. На первых порах она щеголяет в форме — для солидности, видно, — с погонами старшего лейтенанта, в модельных сапожках, а юбка коротковата. Юбка ей солидности не придает, хотя вообще — представительна, ничего не скажешь. Когда она входит, я ощущаю знакомый толчок в груди.

Пора бы привыкнуть к ее присутствию, но мне почему-то все время тревожно. Она непоседа — то входит, то выходит, и каждый раз — толчок. Черт знает что.

— Боб! — с порога. — На мюзик-холл пойдешь?

В руке — театральные билеты. Много. Целый свиток. Я сижу не за столом, и потому, видимо, она считает, что у меня частный разговор.

Бумажник забыт в чемодане. Если действительно так — это многое объясняет.

— Куда? — переспрашиваю рассеянно.

— Ленинградский мюзик-холл. Гастроли. Вот все, что осталось на сегодня.

Какой еще мюзик-холл? Работы по горло.

— Погоди с этим, — говорю. — Я еще подумаю.

Она как бы дразнится своим свитком.

— Будешь думать, разберут. В НТО разыгрывали по жребию.

— Верно! — вмешивается моя посмелевшая свидетельница. — Ажиотаж в городе. Я сама, при моих блатах, еле достала на тридцатое. Хватают.

Но если бумажник забыт в чемодане, чемодан-то где? Сдан в камеру хранения? А жетон или квитанция?

— Так и быть, — говорю новоявленной активистке культурного фронта. — Анастасия Филипповна меня сагитировала. С десяти сдача будет?

— Тебе сколько? — спрашивает Аля. — Два?

До сих пор во все такие культпоходы я, как правило, ходил с Жанной. Мне следовало бы подумать об этом, прежде чем поддаваться уговорам. Теперь уже поздно. Будут наши — из отдела, будут супруги Величко — наверняка. Константин Федорович всегда предоставляет мне возможность самому пригласить Жанну. А если не приглашу? Демонстрация. Приглашу — тоже демонстрация, только перед кем? Перед новой сотрудницей отдела? Будь он неладен, этот мюзик-холл, свалился на мою голову!

— Один, — говорю. — Подешевле.

— Обеднел? — отрывает от свитка.

Подешевле, — значит, подальше. Подальше от общества. Была бы галерка, как в старину, — и туда согласен.

— Между прочим, — говорю, — ты мне мешаешь.

Она кивает понимающе: сию минуточку! Нрав у нее крутой, но, пока не освоилась полностью, отношений со мной не обостряет. Я не гляжу на нее и вообще стараюсь не замечать Трудно. Все-таки молодость моя — в ней. Студенческие годочки. Пересаживаюсь за стол.

— Между прочим, — спрашиваю, — где мой ватман?

Это сейчас ни к чему, но на меня находит что-то: злюсь. Оказывается, она засунула его за батарею отопления. Сутки искал бы, не нашел.

— Извините, Анастасия Филипповна, — говорю. — Запишем про бумажник, про чемодан, и вы свободны.

Приходится комкать концовку: на шестнадцать ноль-ноль у меня назначены допросы в следственном изоляторе.

А после допросов голова такая тяжелая и до того забита увертками квартирных ворюг, что, как ни пытаюсь поразмыслить о вокзальной истории, ничего у меня не получается

Прямо с допросов — на площадь Коммуны, в Дворец электриков, где выступает этот окаянный мюзик-холл. А мог бы не идти. Кому я давал обещания? Перед кем отчитываться? Кто меня может заставить? Но иду. Из принципа. Развлекаюсь самокритикой: этакий образ жизни, как у меня, и до маразма доведет. Прежде хоть с Жанной приобщался к искусству, а теперь? Декабрь на исходе — даже в кино не был. Ежедневно с девяти утра до десяти вечера крутятся новые ленты, с новыми сюжетами, новыми чувствами, новыми идеями, — мимо. Новые имена на афишах. Театральные премьеры. Новые книги. Мимо. Телевизор — единственная форточка в мир. Единственное развлечение — преферанс. Кроме традиционных воскресений у Константина Федоровича. И конечно, кроме самокритики. Месяц в году — я человек. Лазаю по горам, купаюсь в море или, на худой конец, в реке Дон близ Воронежа, совершаю марафонские заплывы. Но это один месяц из двенадцати. Одиннадцать — служба. А что будет, когда обзаведусь семьей? Обзаведусь же! Совсем одичаю? Два десятка лет, правда, еще впереди. До пятидесяти. В пятьдесят у нас уже выходят в отставку. Те, кому служить надоело. Два десятка — это еще ничего. Можно кое-что успеть. Перестроиться, переорганизоваться, перековаться. Начнем, что ли?

Маразм: подхожу к Дворцу электриков — и екает сердце. Тревожно. Ну, если уж из-за таких пустяков тревожиться — никакая самокритика не поможет. Разденусь в гардеробе и без промедления — на верхотуру. Достался-таки билетик — второй ярус. Дешево и спокойно. Слава богу, не курю — выходить в антракте не обязательно.

Спокойствия хватает до гардероба: беру номерок, а сзади — Аля. Не одна, правда, — с кавалерами, с нашими, но староваты для нее. Успела переодеться — в красном бархатном платье. Обожает красное. Ей к лицу, но комплиментов от меня не дождется. Пытаюсь улизнуть, однако компанийка нагоняет меня и сразу же распадается. Теперь уж я превращаюсь в кавалера. Шагаем вдвоем по фойе, пробираемся сквозь толпу. Я молчу напряженно, она — беззаботно; с частными разговорами покончено у нас в первый же день, а по службе уже наговорились. Разговаривать нам не о чем, и так было всегда, потому что, как и в следственном процессе, заинтересованные лица должны быть увлечены взаимно, а когда один — энтузиаст, а другой равнодушен, созвучности не добьешься. О чем я? Ставлю крест на прошлом?

Дан уже звонок к началу, толпа в фойе редеет, и тут-то мы сталкиваемся с супругами Величко. Елена Ивановна удивлена и не скрывает этого, — ее простодушие не обещало мне ничего иного. Константин Федорович верен себе:

— Полюбуйся-ка, Леночка, а? Хороши?

У Леночки страдальчески подрагивают губы. Сейчас что-нибудь ляпнет.

— Мало того, что я в страхе полный рабочий день, — улыбается Аля, — вы еще смущаете меня, Константин Федорович, на досуге.

— Чего не замечал, того не замечал, — отвечает Величко.

Сейчас Леночка выдаст что-нибудь по простоте душевной.

Но мы благополучно расходимся, — впрочем, не мешало бы показать супругам, что я — на балконе, а дама моя — в партере, однако не удается. Зачем это мне? Сам не знаю. Обывательские штучки? Заскорузлое мышление подхалима, который боится навлечь на себя гнев начальства? Ничего я не боюсь. Просто предпочитаю причинять боль себе, а не другим. Ах, ах! Какое благородство! Этак с маразмом своим никогда не разделаешься.

— Ты ж и тип! — говорит Аля. — На что тебе понадобилось забираться на голубятню?

— Интеллигентные люди, — отвечаю, — называют это бельэтажем.

— А я сибирячка! — произносит она с вызовом. — И буду сидеть в третьем ряду. Прощай, детка. Пиши почаще.

Надо же было мне с ней повстречаться! Да еще — с Константином Федоровичем вдобавок! Но все это уже позади, и место у меня вполне приличное, и тревожиться больше не о чем. Все-таки тревожусь. Посматриваю вниз, в партер, в третий ряд. Ничего не видно. Свет уже погашен. Раскрывается занавес: конферансье, оркестр, девушки в черных трико, герлс, я смотрю на сцену, а думаю о другом. Мне как-то обидно за Жанну. Но я-то не виноват. Живу не так, как следовало бы, — вот в чем моя вина. Решительнее нужно, мужественнее, шире. В зале почему-то смеются. Завтра же схожу к полковнику Величко и поставлю вопрос ребром. Начальник отдела обязан создавать сотрудникам нормальные условия для работы. Я не могу, когда у меня кавардак — сам черт ногу сломит. От меня требуют — и я требую. Мюзик-холл. Нужен мне этот мюзик-холл? Аплодисменты. Машинально хлопаю в ладоши. До антракта хлопать еще и хлопать. Безголосая певичка. Пускай вынесет публичную благодарность микрофону. В антракте спущусь вниз и буду прогуливаться по фойе. Из принципа. Прощай, детка, пиши почаще. А зачем врываться посреди допроса и навязывать билеты, которые и без того нарасхват? Бумажник в чемодане, а где чемодан? Бурлака полагает, что у Подгородецких. Но почему же порядочный мужчина, прежде чем отправиться к ним с чемоданом, не вынул оттуда рубль и не вернул буфетчице? Пьян был, запамятовал? Вовсе не пошел за чемоданом? Квитанция из камеры хранения в карманах не обнаружена. Но кто сказал, что непременно должна быть квитанция?

Тут, на балконе, публика шумная — аплодируют неистово. А я уже не в ладоши хлопаю: по лбу себя, по лбу. Все варианты перебрал — до этого не додумался: автомат! Камера-автомат — это я упустил. Зачем приезжему маяться в очереди, когда так просто: бросил монетку, а цифровой шифр держи в уме. Никаких квитанций не требуется. Никаких жетонов.

Пьян был, — вот память и подвела. Кинулся за чемоданом, а цифры попутал, автомат не срабатывает. Как быть? Я бы, наверно, — к дежурному. Дальше? Дальше — не могу сказать, с этой механикой не сталкивался. Конферансье острит, а мне не смешно. Выйти, что ли, звякнуть на вокзал? Кому? Попадется еще педант: справок, мол, по телефону не даем. Да разве ж, думаю, справка мне что-нибудь откроет? Это надо самому присмотреться, удостовериться, пощупать. Отложим на завтра.

И завтра не поздно. И послезавтра не поздно. Но нет хуже — гадать на кофейной гуще. А вдруг чемодан до сих пор в этой камере, а не у Подгородецких? И никто, кроме меня, не подозревает, что бумажник с документами под замком! Ну, пускай не документы, пускай что-нибудь другое. Должна же быть в чемодане какая-то примета, наталкивающая на след?

Встаю, пробираюсь к выходу, цепляясь за чьи-то колени. Публика шумная — вслух негодует: нашелся ненормальный, приспичило, не разбирается, бедняга, в искусстве.

Прощайте, пишите почаще.

Выскакиваю в пустое фойе, скольжу по паркету: охотничий азарт. Откладывать на завтра не могу.

Гардеробщица посматривает косо: то на меня, то на мой номерок. Одеваюсь под ее пристальным взглядом. Пальто мне впору, а шляп таких на вешалке — хоть пруд пруди. Больно уж мелкая афера.

Нет, я не аферист, я авантюрист. В половине десятого вечера, не досмотрев представления и до половины, мчусь на вокзал, как будто там моя удача. Как будто вся моя судьба — в этих камерах-автоматах. Как будто мне раз плюнуть — подогнать задачку под ответ. Знаю, что с ответом не сойдется, а все-таки мчусь. Ненормальный. Потерянный для культурного общества преферансист.

Жаль только, не придется прогуляться из принципа по фойе. Принцип этот жжет меня всю дорогу до вокзала. А собирался. Что имелось в виду? Что-то такое воинственное и, пожалуй, дерзкое. Прощайте, пишите почаще. Охотничий азарт и тут же — досада. Мне почему-то обидно за Жанну. А может, за себя?

Прежде всего иду к этим самым автоматам. Металлические ящики в несколько ярусов. У меня тоже был ярус — второй. Я таки тип. Зачем понадобилось забираться на голубятню? Зря это я. Тонкий маневр, себя не оправдавший. А что мне остается? Либо гнуть спину в кабинете, либо таскаться по вокзалам. Ящики — в два ряда, посреди — неширокий проход. Сержант расхаживает, дежурит. Из отдела транспортной милиции. У них тут были случаи воровства. Хитрюги подсматривали набор цифр на шифраторах и потом открывали ящики.

Спрашиваю: такого-то числа не дежурил? Нет, говорит, дежурил другой. Ну, если понадобится, разыщу. А пока консультируюсь у этого. С автоматами обстоит так: срок хранения пять суток. Сверх срока — вещи изымают. По акту? По акту. Затем еще месяц — в кладовой бригадира. Если хозяин не объявился — списывают в пользу государства.

Иду к бригадиру, предъявляю удостоверение. Бригадир молчалив и медлителен, берет мою книжечку, вертит в руках так и сяк. Ему спешить некуда, а мне — невтерпеж.

— Допустим, два чемоданчика сактированы, — мямлит. — Какой из них?

Даже два? Лишь бы даты изъятия не совпали. А то ведь в самом деле ломай тогда голову: какой из них?

— Давайте оба, — говорю. — Разберемся.

— Постановление есть?

Постановление состряпать недолго. Но для выемки такого рода нужна гербовая печать. Впрочем, с выемкой время терпит. Только бы не обманули меня мои надежды.

— Забирать не буду, — говорю. — Гляну. Можно по актам.

По актам даты не совпадают. Это уже легче. А с ответом пока что сходится: один из чемоданов оставлен на хранение в ту самую пятницу, когда совершено преступление. Другой — сутками позже. Да и, судя по описи, принадлежит он женщине. Этот акт откладываю, беру тот.

Первое, что бросается мне в глаза: деньги. Кроме денег, ничего заслуживающего внимания по списку не числится: шерстяная фуфайка, белье, носки, электробритва, мыло, зубная щетка. В акте указано, что деньги завернуты были в носовой платок и лежали на дне чемодана. Денег — восемь купюр по двадцать пять рублей каждая. Сданы в отдел транспортной милиции под расписку. А бумажник? Мифический бумажник, следовало бы добавить...

Задачка по ответу, да не совсем. Вернее — вовсе не по ответу, потому что юридических оснований приобщать чемодан к делу покамест не видно. Вскрывали его, правда, не юристы, хотя и в присутствии милицейского работника, — раз уж я здесь, посмотрю сам. На это ни постановлений, ни протоколов не нужно. А протокол процессуального осмотра — никак не к спеху. Несите, говорю, сверим с актом.

Чемодан светло-желтый, из кожзаменителя, недавно приобретенный или сравнительно мало бывший в употреблении. Не заперт. Ключики тут же — в специальном карманчике, с внутренней стороны крышки. Владелец ими, видимо, не пользовался. Что касается вещей — все правильно. Все соответствует описи. Сорочки и белье — после глажки, не смяты, — приезжий в дороге не переодевался. Мыло — в пакетике, не распечатанном. Зубная щетка новенькая, без следов порошка или пасты. Все это прикрыто обрывком газеты «Курская правда», а за какое число — по обрывку не видно. Ни документов, ни бумажника, единственное существенное — газета. И еще — бритва. В футляре. Раскрываю футляр, снимаю головку. Та же модель, что и у Подгородецкого. И как это ни поразительно — тоже не хватает одного из подвижных ножей.

Я, пожалуй, раздосадован, — укладываю вещи в чемодан. Бывает. Эти бритвенные ножи частенько выпадают при чистке. А какой из них застрял в подошве башмака — теперь уж никак не определишь. Была заманчивая деталька — и грош ей цена. У нас такое не редкость: злые шуточки коварной силы, именуемой слепым стечением обстоятельств. Спишем в счет издержек производства. Кроме «Курской правды», ухватиться не за что. Гляжу на часы: десять без пяти.

Можно еще — при желании — вернуться в Дворец электриков, и, пожалуй, досмотреть представление, и сообщить Константину Федоровичу последние новости, и перекинуться кое с кем словечком и з п р и н ц и п а, но — хватит демонстраций! Я на них не способен. Жил без этого и как-нибудь проживу.

День был трудный, кое в чем не бесполезный, но малоудачный, — пора его кончать.

Загрузка...