Когда мы сели за новогодний стол и на Кремлевских курантах пробило двенадцать, у меня был такой душевный подъем, какого давно не помню. Компанийку Жанка собрала отличную, женщины — как на подбор, мужчины — тоже ничего, дураков, например, не приметил. Все были не дурни и не дурочки, остроумные ребята, веселые, и, когда садились за стол, сразу определилось вкусовое расслоение. Кто там был чей муж, кто чья жена, а может, были и безмужние — этого я не разобрал, да и Жанка, по-моему, путалась в классификации приглашенных. Была минутная заминка, а затем вкусовые сепараторы рассортировали всех попарно. Линка села с блондином из артиллерийской академии, я — с Жанкой. Кручинин был белой вороной в этом кругу, сортировка на него не распространялась. Он сел с кем попало, куда попало, и вскоре я потерял его из виду.
Был включен телевизор, но что там происходило на голубом экране, никто, в общем, не видел, и что там говорилось или пелось, никто не слыхал. Свои были певцы у нас и свои юмористы. А я был слишком великодушно настроен, для того чтобы забивать молодую талантливую поросль. Я беседовал с Жанкой.
Сперва мы поговорили о моей работе, потом о ее работе, я отчитался по поводу старушки и получил благодарность вместе с новым заданием, чокнулись за наше счастливое позапрошлогоднее лето, а я признался: «Недавно мне пришло в голову, что счастья-то все-таки не было». — «Ну почему, — сказала она, — было». — «Полынь, — сказал я. — Горький привкус». — «Ну что ты хочешь, — слегка повела она плечом. — Бесправная любовь. С оглядкой. Со всякими страхами и ужасами. А помнишь ту бухточку, которую ты открыл? Нет, это такая прелесть! Такая тишина, лазурь, душевное равновесие, слияние с природой. Но мы почему-то боялись! Чего? Кого?» — «Это ты боялась, — сказал я. — Не клевещи на меня. Я тебе говорю без рисовки, ты знаешь: перед тобой не рисуюсь и в жизни своей никогда ничего не боялся». — «Не может этого быть. Ты боялся моего папы». — «Я боялся папы?» — «Не возмущайся, пожалуйста, я знаю тебя как никто. Сегодня папы нет, и ты совсем другой человек». — «А в бухточке папа был? Кого же мне было бояться?» — «Тебе было совестно, ты очень порядочный человек, Дима, ты самый порядочный изо всех, кого я знаю». — «А ты глупенькая идеалистка, не ставь меня в неловкое положение, положи лучше рыбки».
Она привстала, перегнулась через стол, и я увидел ее грудь в глубоком вырезе платья.
«У нас с тобой был стопроцентный секс», — сказал я, когда она села. Рядом шумели, болтали о своем, — мы были одни с ней за столом. «Ты хочешь оправдаться перед судьбой?» — спросила она сочувственно. «Надо смотреть правде в глаза», — сказал я. «А перед ложью их опускать?» — «Выпьем, — предложил я, — за то, что было». — «То, что было, — подняла она рюмку, — того не будет».
Я и сам знал, что не будет, потому что такое неповторимо, а если попробовать повторить — станет еще горше, но именно с этой минуты пришел конец моему душевному подъему. «На кого бы ты посоветовала обратить внимание?» — спросил я, оглядывая женщин за столом. «Всех интереснее Лина» — таков был ответ. «Всех интереснее ты, — сказал я. — Но что из этого?» — «Глупенький идеалист! — усмехнулась она. — Ты ставишь меня в неловкое положение». — «Теперь мне понятно, что нас разделяет, — сказал я. — Мы оба идеалисты. А это, оказывается, несовместимо». — «Несовместимо не то, — опять усмехнулась она. — А то, что мы оба стали реалистами».
Я все-таки приметил одну особу за столом, выделил ее из всех остальных и, когда начались танцы, совсем уж собрался было подойти к ней, но вдруг почувствовал, что не могу. Мне все это было до лампочки, до феньки, до черта лысого, до бог его знает чего. Ах вы, кретины, подумал я, дурачитесь, а на меня вам наплевать. Я сел в сторонке и стал фантазировать, — это всегда остужает меня. Я стал представлять себе, как покоряю всех здешних красавиц подряд, а красавчиков колошмачу, чтобы им неповадно было становиться мне поперек дороги.
Разделавшись с ними, я, однако, ничуть не остыл.
Да, поговорили: о моей работе, о ее работе, о старушках и старичках, о счастливой бухточке и грозном папе, о несовместимости и реализме. Мы реалисты. Правильно. Но если реалисты, то почему же она не сказала ничего о Кручинине? Это главное, подумал я, а она ничего не сказала. Почему? Она должна была сказать, подумал я, обязана. С кем же еще говорить об этом, как не со мной? А она ничего не сказала. О главном. А я не спросил. Но я никогда не унижусь до такой степени, чтобы спрашивать об этом у нее. Она обязана была сказать сама. Но не сказала. Ну и черт с ней, подумал я. Кипятиться — мне ли?
«Мне ли выдавать за главное медный грош? — подумал я. — Кто с кем чокается, танцует, любезничает, крутит любовь — это все медяки. Позади — условный календарный рубеж, за которым новая жизнь. Планы, чертежи, кирпичи, стены, крыши. Человечество. История. А я бренчу в кармане медяками. Я ведь охоч до людей — за что назвал их кретинами? Стрелки часов движутся, время идет — на что его трачу? Мог бы потолковать с кем-нибудь, влезть кому-нибудь в душу, напасть на золотую жилу. Что со мной? Почему я сижу и бренчу медяками? Где мои червонцы?»
Отсюда, с этого наблюдательного пункта, мне видно было, как выбегала Жанна к соседям в накинутом на плечи жакете, и как вернулась, и как болтала с кем-то по телефону, и, кажется, Кручинин был в той комнате, а потом явился краснолицый Лешка и бросился ко мне обниматься.
Он был на взводе, да и я хлебнул малость, — мы с ним обнялись, пожелали успехов друг другу, а потом ему понадобился Кручинин, и чуть не весь контингент был брошен на поиски. Где Кручинин? Нет Кручинина! Да как же нет, когда есть: на балконе, с Жанной. Это они там прохлаждались.
Я пошел к столу, налил себе и выпил. Нужно было только держаться достойно и уйти без шума. Если не ошибаюсь, мне это удалось.
А потом я немного прошелся и заставил себя подумать о завтрашнем — о репортаже, который числится за мной, о планерке, на которой мне выступать. Я был уже в двух кварталах от Жанкиного дома, когда меня нагнал Кручинин. Мини-экспедиция по спасению затертого во льдах Мосьякова? Почетный эскорт? Конвой?
«Ты куда?» — спросил я у него, и он у меня: «А вы?» Тон, который он задал, был не по мне. Он, видно, ждал, что я сменю тон, а я ждал, что он. Мы пошли вместе — якобы к другу моему, преферансисту, но я хотел бы посмотреть, как он, Кручинин, после всего хоть раз не обремизится. Возле почтамта был телефон-автомат; ну и звони, сказал я ему, но он доверил мне эту дипломатическую миссию.
«Ты меня огорчаешь», — сказала Жанна. «Брось! — сказал я. — Беспокою не для того, чтобы выслушивать твои заштампованные вздохи, у тебя их целый набор, тут стоит человек, который страшно переживает, как бы наш, с ним уход не отразился на твоем здоровье, и просил передать, что погода чудесная, настроение бодрое, жалоб нет, ложимся на курс, порт назначения — бухта счастья». — «Дима, — сказала Жанна, — сейчас же возвращайся, мне нужно с тобой поговорить. Ты дурак». — «Я не дурак, ты это знаешь». — «Ты безумец». — «Когда человек заблудился, — сказал я, — и все же идет, не сворачивает, он не дурак и не безумец. Он прав: нельзя сворачивать, если даже заблудился. Иначе возвратишься туда, откуда вышел». — «Тут чужие люди, — сказала она. — Не нужно, Дима, ставить нас в неловкое положение. Если ты не думаешь обо мне, подумай о Лине». — «Вы все эгоисты! — крикнул я в трубку. — Вы думаете о своем положении, а на меня вам плевать! Пошли вы к чертям! У меня все!»
Кручинин сунулся было в кабину, но я повесил трубку, взял его под руку, попугал: «Учти, играем на интерес. Классику не подзабыл?» Признаться, я не надеялся, что он ее помнит, а то бы не стал прибегать к столь прозрачным намекам. «А классика для острастки?» — спросил Кручинин.
Теперь уж мне было все равно. Кто кого ненавидел больше в ту ночь — Ростов Долохова или Долохов Ростова? Разве у нас сердечно-сосудистая система не та же, что у них? Капрон? «Там была замешана ревность», — сказал Кручинин. Капрон таки, если не что-нибудь попрочнее. «Здесь она не замешана», — сказал я. Мне ли выдавать за главное медный грош?
Червонцы позванивали у меня в кармане, когда я отпирал дверь своей квартиры.
З. Н. тоже только что пришла. Отблеск новогоднего успеха, сопутствующего ей, впрочем, всегда и везде, был в ее глазах.
Я сунулся было глянуть на Вовку, но у нас ночевала нянька, а я и позабыл, что с ней было договорено. Я и позабыл, что в этом доме свои законы, и квартирантам разгуливать по дому не пристало. Мне бы глоток воды из-под крана, а З. Н. заставила меня подкрепиться черным кофе.
Расположились на кухне. Вы не беспокойтесь, сказал я, Лину проводят, а у меня срочная работа, мне нужно отоспаться. Это была дежурная фраза. З. Н. уже привыкла, что Линку провожают другие, а я провожаю других. Но я уже давно никого не провожал.
Интеллигентно оттопырив мизинец, З. Н. отпила из чашечки и тоже произнесла дежурную фразу:
— Божественный нектар!
Эта фраза не нынче взята была напрокат и потому изрядно поистрепалась, но я-то резонно считал тещу свою искусницей: одинаково талантливо умела она разглаживать морщины, обновлять старые наряды и вдыхать жизнь в старые слова. Черный кофе был одним из ее увлечений.
— Ах, Димочка, всякое увлечение — это самоубийство! — сказала она кокетливо, как бы подражая дочери, хотя на самом деле, разумеется, дочь была в нее, а не наоборот. — Чем вас там кормили? — спросила она придирчиво. — Приличный стол? У нас было шикарно. Вплоть до зернистой икры. Как Жанночка? По-прежнему пикантна?
— За десять дней не изменилась, — сказал я.
Забывчивость повергла З. Н в уныние, но слишком мимолетное, для того чтобы отразиться на ее невозмутимом лице.
— Ах да! У вас был традиционный сбор! Но скажу тебе, Жанночка что-то засиделась в девках. Сначала это выглядит несколько старомодно, а со временем превращается в болезненную проблему. До сих пор нет никого на примете?
— Не знаю, — сказал я.
Не мать была в дочь, а, разумеется, наоборот, но я постоянно находил в теще Линкины черты и, глядя на нее, видел Линку, какой она будет лет через двадцать. А Вовка был весь в меня — наша порода, мосьяковская; я подумал об этом так некстати, что вышло, будто только потому и терплю свой дом, не ухожу из него.
— Я тоже должна хорошенько выспаться, — с предвкушением приятного сказала З. Н. — Во вторую половину дня мы наметили большую лыжную прогулку, девичник! — вновь пококетничала она. — Мужчины едут на охоту. А вечером у нас с Линочкой билеты на авторский концерт Щедрина. Ты не пойдешь?
Я, кажется, сказал ей, что занят? У нее и у Линки был абонемент в филармонию. Они всегда норовили подчеркнуть, будто бы нынешняя научно-техническая интеллигенция по своему культурному уровню выше гуманитариев, а последних имел честь представлять я.
Кофе был допит, но — если воспользоваться словарем нового моего друга Генки Подгородецкого — З. Н. зачем-то тянула резину. Я догадывался зачем. Под винными парами легче касаться всяких болезненных проблем. Мать и дочь держались как подружки и ссорились тоже как подружки, — у обеих был скверный характер. К сожалению, во все сердечные секреты дочери мать была посвящена.
— Я желаю тебе в новом году, — сказала она со значением, — твердости духа на том пути, который ты избрал. — И поправилась тоже со значением: — Который вы избрали. — То есть я и Линка. — Не о творческих успехах речь. Они есть и будут. Ты понимаешь, о чем я? — Она легко, как бы отдавая дань чему-то неизбежному, но вовсе не волнующему ее, вздохнула. — У меня камень на сердце, однако из двух зол выбирают меньшее. В ваши годы житейская мудрость уже не просто качество, а необходимость. Без нее нельзя! — показала она рукой предел, который не положено переступать. — У Вовочки должно быть нормальное детство. Ты со мной согласен?
— Всегда с вами согласен, — сказал я. — Это как раз и есть тот путь, о котором вы так к месту упомянули.
— Ты полагаешь, не к месту? — осторожно улыбнулась она, стараясь не напрягать лицевых мускулов. — Не сердись, если тебе это неприятно. Мы все в этой жизни — из одной пьесы, из одного спектакля, — сказала она элегически. — Так что воленс-ноленс выходить на сцену нужно, нужно играть, другой пьесы не будет!
Хлопнула входная дверь, мы обернулись — Линка, в своей норковой шубе, удивительно похожая на мать, с тем же невозмутимым выражением лица, только на двадцать лет моложе и ярче, стояла в дверях.
— А мы потребляем нектар, — сказал я.
— Жанка, паникерша, была убеждена, что ты попадешь в милицию, — как мать, стараясь не напрягать лицевых мускулов, улыбнулась Линка. — Но я-то знаю своего мужа. — Я встал, снял с нее шубу. — Муж мой сам развозит пьяниц по вытрезвителям. Мерси! — чмокнула она меня в щеку. — А я напилась как свинья. Мама, дай мне тоже кофе…
Они остались на кухне, а я пошел спать. Голова была тяжелая, но почему-то не спалось. Нектар этот оказывал действие? Воленс-ноленс выходить на сцену нужно, думал я, нужно играть, другой пьесы не будет. Они на кухне то шептались, то повышали голоса, и тогда до меня доносилось знакомое: faire la cour, фэр ля кур. О своих ухажерах они всегда говорили по-французски. Фэр ля кур — тоже было что-то в этом роде.
Когда я пропускал удары в университетской секции бокса, мне доставляло удовольствие вести им тайный счет. Я записывал их себе в актив. Теперь мне доставляло удовольствие молчать в своем доме.
Но нынче все было не как обычно, я не смолчал, выскочил в трусах, распахнул дверь:
— Товарищи, прекратите свои куриные разговоры! Уже начало пятого!
— Акустика! — сказала З. Н., обращаясь к Линке.
Они притихли.