Воскресенье, семь вечера, я в гостях, обед подходит к концу, — у Константина Федоровича обедают поздно, даже в воскресенье.
У Константина Федоровича всегда на столе вино — по воскресеньям, разумеется, но он печеночник, и мы, остальные за столом, из солидарности только делаем вид, что пьем. Явился сосед, хирург, — тот пьет и пытается соблазнить меня. Но вино в этом доме как ваза с цветами; гвоздь программы — кулинарные шедевры Елены Ивановны.
Разговор идет бойкий, но не шумный — о том о сем. По-семейному, без всяких церемоний. А я больше молчу, — мне нравится молчать в этом доме. Никто меня не принуждает, не тянет за язык, и вообще каждый держится как ему лучше, — мне хорошо в этом доме.
Всякий раз ругаю себя за то, что пошел, и терзаюсь, собираясь идти, но как только переступлю порог — все терзания прочь. Тут мне легко. Тут я у своих. А ведь это же надо еще акклиматизироваться, самому привыкнуть и чтобы ко мне привыкли. Ей-богу, за полгода я прошел большой и сложный путь.
Зачем? — спрашиваю себя. Ради чего я ступил на этот путь? С какой целью? Иному злопыхателю может показаться, что цель была. Чем я докажу обратное? Вне этого дома мне хочется доказывать, спорить, а в доме этом я отдыхаю от самого себя. Психологический парадокс.
— Психологический парадокс! — восклицает Константин Федорович. — Убил, конечно, супруг, улики явные, а начали расследовать — не мог убить, нонсенс!
Это он ублажает соседа-хирурга: у того пристрастие к уголовным историям. Впрочем, всякий посторонний, попадая в дом Величко, жаждет выпытать у него что-нибудь такое, остренькое. Он охотно утоляет эту жажду, но выкапывает дела давно минувших дней — из практики своей, следовательской, в прокуратуре.
— Кстати, — обращается он ко мне, — вчера тебя не было, а тот мазок на дифтерит, который мы посылали в Москву, проанализирован. — У нас с ним есть особый застольный код — на случай, когда появляются посторонние. — Реакция отрицательная.
Я его понял: идентификация личности по отпечаткам пальцев не удалась. Во всесоюзной картотеке потерпевший, подобранный на Энергетической, не числится и, значит, судимости не имеет. Примем к сведению. Так и говорю.
— Сдвигов в пятницу не было? — мельком спрашивает Величко.
— Глухо, Константин Федорович.
В этом доме за столом — свобода: хочешь — говори о службе, хочешь — о погоде.
Но, видимо заметив тень озабоченности на моем лице, Величко машет рукой:
— Проблемы, которые можно решить завтра, не будем решать сегодня. Доживем до понедельника.
— И выпьем за молодых, — поднимает рюмку сосед-хирург, а взгляд его настырный, устремлен на меня и Жанну.
— Это в каком смысле? — смеется Константин Федорович.
И Елена Ивановна смеется. И Жанна. Я, правда, не смеюсь, но и не тушуюсь.
— За молодость! — уточняет хирург, чокается с Жанной, а потом со мной. — Вообще-то хорошая пара!
— Почти готовая оперативная группа на дому! — смеется Константин Федорович. — Еще бы служебную собачку завести… Но я бы не пожелал своей дочери такой семейной перспективы. Сотрудник следственных органов не создан для личной жизни.
— Придется переметнуться в юрисконсульты, — улыбаюсь я.
Психологический парадокс! — все эти шуточки тут, за столом, кажутся мне вполне невинными и даже приятными для моего слуха, но стоит очутиться одному, как во мне просыпается бунтарь. Я готов драться с самим собой.
Тут, за этим столом, личные перспективы мои не представляются мне столь уж мрачными, хоть я и не собираюсь переквалифицироваться на юрисконсульта. Я даже не прочь вообразить себя членом этой семьи, но дальше обеденного стола и невинных шуточек воображение мое не идет. Есть черта, переступить которую — даже мысленно — я стыжусь. Это болезненный стыд, противоестественный, — но что я могу с собой поделать?
Впрочем, застольная беседа закончена, сосед прощается, но я-то пока не прощаюсь, я — свой здесь, домашний. А домашнему, прирученному, ручному — самое время с отцом и дочкой перебраться в отцовский кабинет: это у нас традиция. Послеобеденный перекур.
Ни я, ни тем более Жанна не курим, однако Константину Федоровичу в таких случаях дочерью разрешено побаловаться. Он бросил, как и я, но в противоположность мне может курить, а может и не курить, для него папироска — забава.
Усаживаемся, он достает из письменного стола коробку «Казбека», раскрывает не торопясь, получает удовольствие, действует мне на нервы.
— Не мучься, — протягивает мне. — Разок потяни и брось. Закаляй волю.
— Будет тебе, папа! — вмешивается Жанна. — Боря — не ты.
Это верно. На каких-нибудь десять процентов дочь идеализирует отца, но на остальные девяносто я с ней вполне согласен.
Спичечки, чирканье, синеватый дымок, табачный запашок — я порядочно отвык от всего этого, — и, блаженствуя, Величко спрашивает:
— Глухо, говоришь?
— Глухо, — говорю.
— Папа, может, мне уйти? — Жанна.
— Не кокетничай, — отвечает он. — Ты в курсе дела, да к тому же оно оперативного секрета не представляет. Я бы даже предал его огласке: взять и направить фото на телевидение, пускай покажут многотысячным зрителям, авось кто-нибудь и откликнется. Мужчина далеко не пенсионного возраста; если одинок, то должен же где-то работать, есть же какие-то сослуживцы…
— Лет тридцать семь — тридцать восемь, — вставляет Жанна. — Но по внешнему виду можно дать больше. А картина некоторых внутренних органов очень напоминает хронический алкоголизм.
— Судишь по печенке? — щупает бок Величко.
— Папа, ты — сила, как теперь говорят, но умоляю: не будь мнительным!
— Отменим диету?
— А диета, папочка, это в твоем возрасте тоже сила.
— В моем возрасте! — крякает Константин Федорович, пускает дым к потолку. — У меня, Борис, удачная дочь, я готов подтвердить это с трибуны областного слета передовых женщин нашей эпохи, но есть пробелы в этике, это уже моя вина. Я, Борис, не скажу, что слепо обожаю ее или чрезмерно люблю, но, честно говоря, она мне по душе. Она, понимаешь ли, симпатична мне, и я этого не скрываю. А дело это, — продолжает он без всякого перехода, — отличительно тем, что расследование приходится вести сразу в двух плоскостях: устанавливать личность потерпевшего и раскрывать преступление. Пока потерпевший остается для нас мистером Иксом, связи его — уравнение со многими неизвестными. А без связей тяжело выходить на преступника. Дело с виду нехитрое, но вопрос упирается в связи. Доживем до понедельника, — повторяет он и все-таки спрашивает: — Как у тебя, Борис, контакты с розыском?
Я и теперь предпочел бы любого другого вместо Бурлаки, но об этом умалчиваю.
— Нормально, — говорю. — По плану.
С видимым сожалением рассматривает Величко скуренную папиросу, однако расставаться с ней не спешит.
— А не кажется ли тебе, — спрашивает, — что назрела необходимость внести коррективы в план? Именно по линии мистера Икса. Возможно, вы ищете его следы там, где их нет и не было?
Возможно. Я об этом думал. Но, признаться, надеялся, что бодрые предсказания Бурлаки сбудутся, и эта, самая трудная для нас, версия сама собой отпадет.
Вздыхаю:
— Вы представляете, Константин Федорович?
— Представляю. А что будешь делать? Местные возможности, пожалуй, исчерпаны.
Пожалуй. Фотографии потерпевшего — во всех райотделах. Нам помогают участковые, работники общежитий и домоуправлений, дворники, паспортистки, наш внештатный актив. А икс остается иксом. Нету такого — пропавшего без вести, уехавшего, сбежавшего, скрывшегося — ни в одном районе города. Что будешь делать?
Нас прерывают: кто-то пришел, снова гости; пока хозяева встречают их, пододвигаю телефон, звоню Бурлаке. Никогда еще не звонил ему домой, а вот приспичило. Зуд. Это у меня бывает.
Необходимо повидаться с ним, а заходить не хочу, торгуемся, друг другу не уступаем.
— Дорогой товарищ! — говорит Бурлака. — Ты право мое признаешь или нет?
— Какое право?
— Которое в Конституции записано. На отдых.
— У тебя, — говорю, — этот пункт кружочком отмечен, а ты еще другие пункты почитай, не ленись.
Моя взяла: в половине девятого — возле его дома. Тут недалеко.
Но надо еще улизнуть отсюда, а это не так просто; до сих пор я не научился растворяться в пространстве; пытаюсь, пробую — ничего не выходит.
Те, что пришли, — муж и жена, приятели Жанны, товарищи по школе. Мужа я знаю: это Мосьяков, имел уже честь. Он, однако, великий конспиратор, виду не подает, даже не глядит на меня: сплошная надменность. С чего бы? В пушистом толстом свитере, без пиджака, стоит посреди комнаты, как тяжеловес на спортивном помосте. Ждет судейского сигнала, штанга — у ног. Настроен на рекорд.
— Что это ты сегодня такой надутый? — спрашивает у него Константин Федорович.
— Риторический вопрос, — отвечает Мосьяков. — Не способствующий живому обмену мнениями.
— Убил! — хватается за голову Величко. — Наповал!
Замечаю, что Жанна смущена, то есть не знает, куда меня девать — то ли отпустить с богом, то ли как-то пристегнуть к этой повой компании.
Для начала пускается в объяснения:
— Вы, Боря, не удивляйтесь. У папы и у Димы вечный спор. Постоянно пикируются. Перетягивают канат. Мы уже привыкли.
А мне непривычно ее смущение, хотя нельзя сказать, чтобы слишком она выдавала себя. Легкий румянец. Это заметно только мне.
И только мне заметно, с каким тщательно скрываемым любопытством разглядывает меня жена Мосьякова. Глазастая, фотогеничная, шикарная жена. Рядом с ней Жанна — простушка.
— Мы вам помешали? — учтиво осведомляется глазастая.
Ради такой жены стоит выходить на помост, поигрывать бицепсами, а потом играючи поднимать рекордный вес. Но Жанна, конечно, прелесть. Ей к лицу этот легкий румянец. А вот кому румянец не к лицу — так это мне.
Я уже засечен. Сомнений быть не может. Я уже внесен в соответствующие реестры. Глазастые приятельницы с пристрастием следят за каждым моим шагом. Мы вам помешали?
— Нет, — отвечаю без всякой учтивости. — Мне пора. У меня уже понедельник.
— Брось! — говорит Величко. — Пустые слова! Что ты можешь один?
— Кое-что, Константин Федорович, кое-что. Хотя бы подготовить почву на завтра.
Я вижу, что он не хочет, чтобы я уходил, — оно-то и плохо. А Жанна колеблется: отпускать? — и это не лучше. Она смущена не зря. Не зря я боюсь румянца. Это еще хуже.
— Жаль, жаль! — пытается смутить меня глазастая. — Юристы дикари… кроме Константина Федоровича.
Константин Федорович делает вид, что польщен. А может, и польщен на самом деле. С приходом новых гостей у него признаки специфического оживления. Вот так же оживился он, когда к нам в отдел пришла новая машинистка. Его возрасту, требующему диеты, свойственно, видимо, посматривать по сторонам. Без всяких задних мыслей. Я тоже попробовал так, и вот что из этого вышло.
— Юристы дикари, — подтверждаю. — Но смотря какие юристы. И смотря когда и при каких обстоятельствах.
— Понятно, — говорит глазастая.
Что ей понятно — этого я не знаю. И знать не хочу. Прощаюсь. Бегу стремглав, потому что Бурлака уйдет, не дождавшись.
Ждет, однако, хотя уже без четверти девять. С ним два шарообразных существа, закутанных по-зимнему, — одно покрупнее, другое — помельче.
— А это зачем? — спрашиваю.
— Казенный ты парень, Кручинин! — укоряет меня Бурлака. — Холостяк периода средневековья. Ты бы порадовался подрастающей смене, тем паче — есть на что посмотреть.
— Темно, — говорю, — не видно.
— А мы пройдем, где светлей.
— Ладно. В другой раз. Прогуливаешь перед сном?
— Точно, товарищ капитан. Ну, собачонки мои, пошли.
Идем, ковыляем, щебечем без умолку.
— Слушай, — говорю, — минусовая температура. Горло простудят.
— Не простудят! — усмехается Бурлака. — Они у меня закаленные.
Приходится приспосабливаться.
— Какие новости? — спрашиваю.
— Да какие ж новости в воскресенье! «Спартак» «Химику» продул.
— Я за «Спартак» не болею.
— А за кого ты болеешь? Ты за себя болеешь, а шайба в ворота не идет. И не пойдет, пока пас от меня не получишь.
— Команда у тебя многочисленная, — говорю. — Целое спортобщество. А толку мало.
— Тебе все мало! — гордится собой Бурлака. — Аппетит большой! А можно сказать, за считанные дни весь микрорайон прочесали. Да еще рестораны, такси. Можешь на схемке своей повычеркивать: «Химпромпроект», «гастроном», номер одиннадцатый по Энергетической — музшкола, и седьмой и девятый — жилые.
— Не тяп-ляп?
— Под моим повседневным контролем! — ухмыляется Бурлака. — Арифметика простая: где допустимо, чтобы по пьянке распсиховались? Да в любой квартире, не исключая даже культурных граждан или крупных интеллигентов. Но если бы бутылкой или еще чем, а то ведь ножом! Нож такого рода не во всякой квартире держат, и не всякий, хотя и по пьянке, за него схватится. Где-то старушка с детьми, где-то муж с женой — примерного поведения, профессор из политехнического, сын у него, по сведениям, драчун, а при папаше не посмеет. Этих отсеиваем, нож там не типичен.
— Ну, это ясно.
— Зачем далеко ходить: Энергетическая, десять, второй подъезд, первый этаж. Коренева Вера Петровна. С мамашей и пацаном. Обмотчица на «Электрокабеле», ударник комтруда, с Доски почета не слазит, член парткома, депутат горсовета. Ну, какой тут, к черту, нож? Ножом пырнуть — надо еще уметь, тренировка нужна, склонность.
— А есть такие, которые склонны?
— Пока нету, — беззаботно отвечает Бурлака. — Но должны быть. А не будет — наша версия тю-тю…
— Ну, это по линии преступления, — перехожу к главному. — А по линии потерпевшего?
Бурлака сдвигает шляпу на затылок.
— По этой линии есть предложение держаться выжидательной тактики.
— Тактика такая не для нас, — говорю. — Давай-ка шевелить мозгами. Мы ищем, где прописан и где проживал, а он у нас не проживал и не прописан. Допускаешь? Приезжий!
Эту самую хлопотливую для розыска версию Бурлака встречает так, будто мы ее уже сто раз обсуждали. Тоже, видно, думал о ней и бога молил, чтобы она не оправдалась.
— Тем паче, — говорит. — Потерпим. Где-то аукнется, а у нас откликнется.
Цитирую Константина Федоровича — о связях.
— Без связей, — говорю, — мы слепые.
— Можно и на ощупь, — говорит Бурлака. — И такое бывало. Это уж как пофартит.
— Задний ход? — поддеваю его, насмешничаю. — За неделю размотаем?
— За неделю размотаем, — подтверждает он невозмутимо. — Между прочим, на бабенку, которая справлялась в больнице, уже, можно сказать, вышли.
Между прочим? Да с этого-то и следовало начинать! Это же ниточка, если не оборвется.
Иванчихина Клавдия Семеновна, Энергетическая десять, квартира сорок три, артель «Трикотажсбыт», надомница, незамужняя, приблизительно через четыре часа после звонка в больницу отбыла в неизвестном направлении, имея при себе чемодан, сумку хозяйственную и билет на поезд дальнего следования — по словам соседей.
Так и создаются ложные алиби. Но нужно еще доказать, что это она звонила в больницу!
— Нужно, — соглашается Бурлака. — А я разве утверждаю? Я предполагаю. Обстановочка больно подозрительная, и улица, которая у нас на учете, и дом, и, основное, соседи мнутся, тайну из этого делают. Я пока что, сам понимаешь, в том районе не расшифровываюсь — это через вторых лиц.
— А что соседи?
— Темнят. Мандраж. Наша, мол, хата с краю, Клавдия нам не докладывает. А потом раскололись: умотала в Ригу. Там у нее якобы сеструха. Мы попросили рижских товарищей по возможности взять ее под наблюдение.
— Все это хорошо, — говорю, — и тем не менее…
— И тем не менее, — подхватывает Бурлака, — если это приезжий, мы сами личность не установим. Надо слать запросы.
— Куда? Во Владивосток? В Одессу? В Ташкент? Пока объявят всесоюзный розыск на пропавшего без вести да тиснут фото в информбюллетене…
— Надо искать не покойника, а преступника, — упорствует Бурлака. — Преступление было тут, а не в Одессе или Ташкенте. Связи сами раскроются. Ты хочешь разматывать с начала, а можно и с конца. Про Иванчихину не забывай.
— Это еще бабушка надвое сказала. Боюсь, что с конца — зашьемся.
— Зашиваться — так уж без мороки! — веселится Бурлака. — А с приезжим — канитель, темная ночь! Когда приехал? Давно? Недавно? Зачем? Куда? К кому? Документы где? Был же без копья. Обворовали? Так эта версия с первого дня отпала. Пропился? Да он мог по пьяному делу незнакомого встретить и податься к нему на квартиру. Вот тебе и связи! В крайнем случае, еду в аэропорт, фото персоналу предъявляю. Опознали, в крайнем случае. Дальше что? На лбу ж у него не было написано, кто он такой. А регистрируют отлетающих. Прилетающих не регистрируют.
— Все-таки что-то. Рейс можно примерно определить.
— Силен! — хлопает меня по плечу Бурлака. — А кто тебе сказал, что он самолетом летел? Я тебе сказал? А ты дураков не слушай. Вот гостиницы перелистаю; когда вперед уплачено, могут сразу не хватиться. Постояльцев много, за всеми не уследишь.
— Фото у тебя осталось? — спрашиваю.
— Полный набор! — усмехается Бурлака. — Третьяковская галерея!
— Займись-ка завтра с утра. Без раскачки.
— Завтра у нас что — понедельник? — чешет Бурлака затылок. — День тяжелый. Это уж как выйдет.
— Тяжелый не тяжелый, а день! — сержусь. — День упустим — шанс потеряем. Память у людей не резиновая. Сейчас спросить или через неделю — есть разница? — Повышаю голос: — Ты у меня эти штучки брось!
— А ты полегче, — огрызается Бурлака. — Да еще при малютках. Сочтут, что большой начальник.
— Ладно, — говорю, — пока до свиданья.
— Бывай здоров! — говорит Бурлака.
Напрасно я с ним — так. По правде сказать, упрекнуть его не в чем. И все-таки я недоволен. Нет результата? Но в нашем деле отрицательный результат — это тоже шаг вперед, а не назад. Мы движемся, не стоим на месте. Вычеркиваю мысленно: «Химпромпроект», «гастроном» и прочее, что засвидетельствовано Бурлакой. Но это же свидетельства косвенные, а не документальные. Это же меры оперативные, а не следственные. Кто-то мог сработать кое-как, лишь бы отбояриться, да и у Бурлаки — в голове ветерок.
Это, конечно, скверно, что я не слишком доверяю людям. Но я и себе не очень-то доверяю. Лучше сказать: не всегда верю. В себя или себе? Пожалуй, в себя. Но и себе — тоже.
Захожу в магазин, становлюсь в очередь; после такого обеда ужинать — обжорство, но на завтра, на утро — у меня хоть шаром покати. Пустой холодильник. После такого обеда…
Какого черта я туда лажу? Давались обещания. Как же себе верить?
Возможно, все было бы иначе, если бы не Константин Федорович. Я слишком уважаю его, чтобы заключать сделку со своими чувствами. А когда чувства противоречивы, нельзя злоупотреблять чужими симпатиями. Впрочем, никто не признавался мне в любви. И я никому не признавался. Это лишь глазастые приятельницы занесли меня в свой реестр. А если не только они? Неужели не обойтись без реестров!
Девушка, за которой я занял очередь, напоминает мне Жанну. Лица не вижу, но все равно напоминает. Случается такое частенько: на улице, в трамвае. Двести граммов любительской и, пожалуйста, нарежьте. Голос не тот, но это вторая Жанна. Или третья, четвертая, десятая. Будь я нахалом — попытался бы заговорить с ней. А вдруг? А вдруг из ничего возникнет что-нибудь легонькое, романтическое, безболезненное и такое необходимое мне сейчас. Но я не нахал. Я не умею заговаривать с незнакомыми девушками — даже если они очень напоминают мне кого-то. Да и зачем? Зачем заговаривать с ними? У меня есть Жанна. У меня? А может, у папы и мамы? Папа и мама — вот кто мне мешает. Тоже любительской, говорю, и тоже двести граммов. А та уже ушла, даже не взглянув на меня. Я слишком уважаю Константина Федоровича и слишком обязан ему по службе. Я должен был сразу об этом подумать — еще тогда, в мае. С тех пор я слишком далеко зашел. Смешно? Чист перед Жанной и все-таки зашел слишком далеко! У меня везде и всюду — слишком! Я слишком впечатлителен и слишком щепетилен. Продавщица нарезает любительскую, — пытаюсь ей улыбнуться. Она тоже напоминает мне кого-то. Но я не нахал.
А вот возьму и женюсь. Примут ли меня в дом? Если не примут — тем лучше. Будет ясность. Без нее я задохнусь. Это — как воздух. Раз уж мы с Жанной из прошлого века — сделаю предложение, попрошу руки. И пусть родители благословят нас, раз уж так. Однако же союз наш будет недолговечным. Я это чувствую. Это будет наша взаимная ошибка, если мы ее совершим. Потому что вечно, всю жизнь встречные женщины будут напоминать мне кого-то. Я обречен.
Я обречен, женюсь: пора. И мне пора, и Жанне. Квартира у меня есть, заживем. Женюсь и переквалифицируюсь на юрисконсульта. Пока Константин Федорович — начальник отдела, зятю работать в отделе неприлично. Женюсь — и гора с плеч.
Вот, думаю, что главное сейчас для меня, а не все эти версии, алиби, поиски, расследования и упущенные шансы. В меня никто не влюблен? Возможно. Женюсь без любви. Женюсь, потому что этого хотят Константин Федорович и Елена Ивановна. А они этого хотят — могу поручиться. Женюсь, — не я первый, не я последний.
Зима, а снега нет. Выпадет снег — походим вместе на лыжах. Будем прогуливать подрастающую смену перед сном. Темно, говорите, не видно? А мы пройдем, где светлей. Ну, собачонки мои, пошли.
Поднимаюсь к себе на этаж, отпираю ключиком дверь. Я как будто пьян. Как будто напоили меня и бросили, а мне и одному расчудесно. Вот, думаю, звякну сейчас Жанночке и, если она подойдет, сделаю ей предложение. Как-никак живем в двадцатом веке, и есть на то телефоны. Надо спешить — пока до видеотелефонов не дошло. Боюсь румянца.
А если подойдет не она, значит, не суждено. Положу трубку. Понедельник — день тяжелый, хотя еще и не понедельник.
Включаю свет, сажусь не раздеваясь, набираю номер.
Занято. «Спартак» продул «Химику», а у нас ничья. Хватит, пожалуй? Нет, я еще не перебесился.
Приезжий, аэропорт, номер рейса, связи, связи, связи. А если пофартит? Если размотаем без связей?
Еще набираю разок. Длинные гудки. Вообще никто не подходит — принимают гостей. Может, все-таки хватит? Нет, я терпелив.
Ну, вот она, моя судьба: трубку берет Жанна. С ума я спятил, что ли?
— Гляньте, пожалуйста, — говорю, — на письменном столе… Я, кажется, забыл у вас записную книжку.
— Сейчас посмотрю, — отвечает она. Пауза.
А я гадаю: ушли уже Мосьяковы или еще сидят? Как будто это имеет какое-то значение для меня. Но мне почему-то кажется, что тон ее, сдержанный, — это из-за них.
— Нету, — говорит. — А вы не ошиблись?
— Значит, ошибся. Поищу у себя.
Искать мне нечего и добавить — тоже; прошу извинения: книжица у меня в кармане.