32

У меня сидели технологи «Электрокабеля», телефон, как водится, не давал покоя, да тут еще — Генка; опять за деньгами?

Я встал ему навстречу: «Сколько?» — «А нисколько, — порылся он в карманах, слегка пошатываясь, хотя был как стеклышко. — С получки. Должок». — «Не возражаю, — взял я, что мне положено, и кивнул на дверь. — В расчете». Технологи курили, ждали. «Недолго? — покосился он на них. — Мне бы пару слов». Физиономия у него была униженная. «Ладно, — сказал я. — Погуляй». Промышленный шпионаж моим гостям не грозил, но был Геннадий нынче до того пришибленный, что я вроде бы постеснялся усадить его рядом с ними. «Далеко гулять?» — спросил он. «Близко. Позову».

Наклевывалось заманчивое технологическое новшество, в споре рождалась истина, теперь я возвращался к прежнему душевному равновесию только на людях, именно таких, и в такой атмосфере, а Геннадий напомнил мне о личном, вызывавшем у меня приливы беспричинного ожесточения.

Как бы то ни было, проводив гостей, я позвал его.

Он топтался в дальнем конце коридора и, будто к большому начальству по грозному зову, — рысцой. Подбежал.

— Серьезный вопрос, Вадим.

Мне почему-то подумалось, что все-таки он собирается в путь; вошли, присели к столу.

— Новые идеи? Романтика дальних дорог?

Он глянул на меня исподлобья, глаза у него, суженные донельзя, едва светились.

— Без перспективы, — проговорил он мрачно. — Не поймут.

Кто ж это не поймет и понимать-то что? После споров, рождающих истину, мне трудно было перестраиваться.

— Сам себя пойми, — сказал я себе, а ему — с шутливым оттенком: — Черствый хлеб организму полезней.

— Вопрос серьезный, — повторил он, уставившись в одну точку. — Не до хлеба. Сухариками пахнет. Поеду за счастьем — несчастье схлопочу. Посчитают, что драпаю.

Нет, я не оживился и не насторожился — просто замаячило нечто стоящее впереди, как с этими технологами. Не зря Лешка хвалился: замаячит; а может, он-то дурачка и настращал?

У Геннадия тоже прибавилось света в глазах.

— Исключая тебя, караул мне кричать некому, ясно? — произнес он чуть ли не угрожающе, будто я был чем-то обязан ему. — Податься некуда: лес глухой. Наша жизнь! Ты вот за нее агитируешь через газету, а с чем ее кушают, знаешь?

По замыслу, мой взгляд должен был испепелить его или пронзить.

— Ты это кому?

Ничего не осталось от прежнего Подгородецкого, нечего было испепелять.

— Слежка что такое, знакомо? — спросил он обреченно, глаза опять погасли. — А мне знакомо! Клянусь здоровьем, следят, подозревают, — навалился он грудью на стол, словно намереваясь цапнуть меня за ворот. — Край света для них не проблема, зашлют и туда хвоста.

Не зря, выходит, навязал его мне Лешка; ну что ж, подумал я, попробуем использовать момент.

— Есть причины?

— Пропойцу того помнишь? — выпрямился Геннадий. — Которого на Энергетической порезали, а ты его еще в машину ложил. Вот благодаря ему. И по допросам тягают, и ставят под сомнение. Уже было утихло: ну, думаю, поймали, а у них, видно, ни с места, темная ночь.

— Ты-то при чем?

— Я-то? — скривил губы Геннадий, будто бы дивясь моему простодушию. — А знаешь, как они за мундир болеют, когда ни с места и темная ночь? Хватай любого, кто под руку попался, волоки, охаивай, лишь бы перед начальством отчитаться. А это как раз нарушение, понимаешь? В наше время, Вадим, вышестоящие органы за социалистическую законность — горой! Наверху — правда, внизу — кривда. Только как зачуханному Подгородецкому до верхов дойти?

— А не был же зачуханным поначалу, — сказал я. — Поначалу — хвост трубой! Как же это — сник?

Вновь искривились губы у него, и вновь он подивился мне:

— Так горе ж, Вадим. Разве не ясно? Ты же сам, своим присутствием был живой свидетель. Горе подкашивает не хуже ножика в кровавых руках бандюги. А я, когда по первому разу вызывали к следователю, такую глупость спорол, что совестно сказать!

Определенно нечто стоящее замаячило впереди.

— Совестно — не говори, — подзадорил я его.

Он слышал только себя, меня не слышал.

— Следователь — лиса и строит капкан. Хотя, если на откровенность, можно его понять. Факт против меня вопиющий: мое же вранье. Раз совравши, кто тебе поверит? — страдальчески зажмурился Геннадий. — Пословица жизненная, Вадим. Не опровергнешь. Мы с Тамаркой стебнули пол-литра возле стойки, на паях с третьим, примкнувшим, а я, жлоб, заявил под протокол, что культурно ужинали в кафе. Мне Тамарку порочить не хотелось, выставлять перед следователем пьющей. А кафе в тот вечер на замке, вот тебе и факт!

Только и всего? Я весьма сомневался, чтобы Лешка или Кручинин ухватились за такое. Была, видать, иная подоплека.

— Бред! — сказал я. — Тебя подозревают? Это ты подозреваешь всех подряд! Все у тебя буквоеды и сволочи!

Он притих.

— Ну? — подстегнул я его.

— Очень даже может быть, — проговорил он, с трудом шевеля губами. — И сволочей хватает, и я морально не стойкий. Но рассуди, Вадим, не по-ихнему, не по-моему: пропойца тот — в могиле, за это же — статья! Причем, не вдаваясь в подробности, двух мнений быть не может: серьезная статейка! Не шлепнут, так засадят, а у меня ж пацан! Мать на тот свет спровадилась, и отцу кое-что манящее в придачу светит! Слушай, Вадим, — задышал он прерывисто, — нет ли у тебя порядочной фигуры среди этого мира? Хотя бы иметь представление, с какого конца начинать, прибегая к защите. Или, возможно, через газету содействовать?

Пока что я терялся в догадках: напуган он, издерган либо впрямь знает за собой вину?

— Ты что — темнишь? Обвинение, что ли, предъявлено?

— Темню, Вадим, — склонил он покорно голову. — Разреши-ка сигаретку, курево мое на вешалке.

Мы задымили. Неужто я в своих дознаниях и Лешку обскачу, и Кручинина? Мне это было бы лестно.

— Насчет кафе, на чем, как мальчика, меня поймали — присказка, — возбужденно заговорил Геннадий. — А сказка, Вадим, впереди. По мелочам ловить — улов невелик. Ты правый: отчего мне с мелочей кидаться в панику? Хоть бредом назови, хоть как еще, ты правый. Но слушай дальше, сказка впереди. Мне предъявляют факт: супруга ваша после случая наутро явилась узнавать про этого пропойцу. Явилась, утверждают, как миленькая, и есть свидетель, то есть факт налицо. Сообрази, Вадим, куда поворот! — Табак попался на язык, Геннадий в ярости внезапной куснул сигарету, поморщился, отплевываясь. — Соображаешь? Человека пострадавшего, причем, скорее, ни за что, во всем районе устанавливают, кто он и откуда, установить не могут, бьются форменно над этим, и я по мере сил содействую установлению, хотя бы тем, что встретился с ним в своем же, ты заметь, подъезде, а супруга моя преподобная наутро спозаранку бежит в протрезвиловку проверить состояние его здоровья! Соображаешь, куда поворот?

Она мне, кстати, говорила перед смертью, да, перед смертью, в тот самый вечер, когда шли мы из парикмахерской, что была у нее любовь и что умер, нет его теперь.

— А ты уверен? Тот, с кем встретился, и пострадавший, раненый — одно лицо?

— По фото, — сказал Геннадий. — По фото. Но слушай дальше.

А у меня мелькнуло: если Тамара в самом деле справлялась о раненом и бегала куда-то спозаранку, то, может, кто-нибудь из очевидцев ей описал его приметы? А если не бегала…

— Надо доказать, — сказал я.

— Доказать? — горько усмехнулся Геннадий. — Рад бы, Вадим, да грехи, видишь ли, в рай не пускают. В том-то и беда, что бегала, — вздохнул он тяжко. — Как миленькая.

Да, поворот!

— И когда это стало известно?

— Им — на днях, — ткнул Геннадий сигарету в пепельницу. — А мне… Тогда же, наутро. Пришла на работу, известила. Так, мол, и так: мой хороший знакомый, а я с тобой делился, Вадим, сожитель, по фамилии Ехичев, это для меня не секрет, — скончался в больнице от ран. Короче, имеешь второй обвинительный факт! — мял и мял Геннадий недокуренную сигарету. — Ехичева, транзитного, с поезда, весь район устанавливает, кто он, а Тамара Михайловна в слезы: это он. Что требуется от супруга, то есть от меня? Пойти заявить. Но супруг не идет, молчит. Супруг заявляет, что видел его в подъезде, а кто и что — ни слова, ни звука. С какой целью? С той целью, чтобы на этой почве не закопали. Вторая глупость? Вторая. Вот как сплелось по-дурному, Вадим, — смял Геннадий сигарету, распотрошил. — Роковая судьба! Надо же, чтобы его поранили на нашей территории, чтобы Тамарка его признала и чтобы я, подонок, смолчал, боясь за свою же шкуру! Ну, чего мне было бояться, чего?

— Вот именно, — сказал я; он, кажется, встрял-таки в историю!

— Именно? Нет, Вадим. По-дурному сплелось! Пойди я заяви: Ехичев ярославский, моей благоверной сожитель — тут меня и за шкирку! Тут этим гаврикам автобиография моя — как бесплатное приложение. Ножиком попрекали, было такое, воспитательная работа велась — за хулиганство! Да какой я хулиган! — вскрикнул Геннадий, распахнул пиджак. — С той поры собаку бродящую и ту пальцем не трону! Выходит, неисправимый я, проклятьем заклейменный до гробовой доски? А я ж, Вадим, советский человек. Как это связывается с нашими позициями?

Я ему посоветовал позиции пока оставить в стороне. Давай по порядку, так ему и сказал. Откуда этот Ехичев, ярославский, взялся? К кому приехал? В подъезд как попал? Где его Тамара увидала? Иначе что бы ее надоумило справляться о нем? Приметы, переданные очевидцами? Да разве могла бы она слепо довериться приметам?

— Давай по порядку, — будто через силу уступил мне Геннадий. — Что за перспективы привели сюда мерзавца, это для меня темная ночь.

— Мерзавца? — переспросил я. — А ты убежден?

— Имея в Ярославле семью… Да об чем говорить!

Мы, кстати, об этом однажды уже говорили.

— Ты, Гена, по-моему, не так уж и бунтовал. Насколько мне известно, предпочел соглашательство.

— А что будешь делать? Свою семью ломать?

Как будто она не сломалась. Как будто искал он сочувствия у меня, далекого, по его же словам, от этой грязи.

Но — по порядку.

Эти горькие воспоминания, видно было, растравляли его, однако он крепился, выставлял себя твердокаменным передо мной — так мне показалось.

— Трахнули, в общем, бутылку; по двести — с третьим, примкнувшим, а Тамарка — сто. Третий — налево, мы — направо, только прошли полквартала, как смотрим: народ. Смотрим: фургон из милиции, дружиннички, происшествие, забирают кого-то. Что мне описывать — ты же там был, принимал участие, к этому, на беду, мы с Тамаркой и подоспели.

Да, я там был, а иначе — не сидел бы Геннадий у меня в редакции. И еще мне подумалось, что и разговор тот, отрывочный, услышанный мною, — это был их разговор, Подгородецких, и с этого пошло мое знакомство с Кручининым. Поистине сплелось! По-дурному? Как знать! Не есть ли тут своя закономерность? Я подумал об этом без юмора, потому что чувство юмора окончательно мне изменило.

По порядку.

— Интересуемся: что за шум, а драки нету? Нализался один, отвечают, до бессознания. И понимаешь, Вадим, когда вы его в фургон заносили, Тамара моя побледнела как смерть. Это, говорит, Степан. Ехичева Степаном звали, — объяснил мне Геннадий. — Степан, Степан! Откуда ему взяться? Заметь, Вадим, твои же слова: откуда? куда? как попал? А надо сказать, что в отношении его никогда от меня попреков Тамарка не имела. Палки кому-то в колеса вставлять — привычка не моя. Ты говоришь: у меня все сволочи, на всех зуб. Да не так же, Вадим, не так! Я тихий. Добрый. Мой недостаток. Я только выпивши злой, перебравши. Тамарка мне: Степан! И бледная как смерть. А я ей: не чуди, откуда ему взяться. Твоими же, Вадим, словами. Возможно, говорю, сходство, да и ночь на дворе, могла обознаться. И мы пошли себе, зайдя по дороге к соседке.

А мне тогда послышалось другое: «Кончай переживать, делов на копейку, шуму на рубль, утро покажет». Голос мужской, грубоватый, растянутые гласные. Я, конечно, даже не обернулся. Память у меня дай бог каждому. «Запишем», — пододвинул Кручинин протокол. «Вы думаете, это что-нибудь даст?» — «Ровно ничего, — ответил он. — Но все равно запишем». Память у меня — дай боже, однако поручиться, что это был голос Подгородецкого, я бы не смог. Скорее обратно: не его это голос.

— А как же с типом, который встретился в подъезде? — спросил я. — Ехичев или не Ехичев?

— Мои же слова! — торжествующе произнес Геннадий. — То были твои, а это мои: Ехичев или не Ехичев? Вот и я себя спрашиваю: сходство? Кто из нас обознался: Тамарка или я? Если тот Ехичев, которого в протрезвиловку повезли, то другой, с кем столкнулся, — не Ехичев: это после было. А если этот — Ехичев, значит, не тот. Путаница!

— Чертовщина! — подвел я итог.

А важно ли, кому из них причудилось — Геннадию или Тамаре? В моем счетно-решающем устройстве такие головоломки не были запрограммированы — я мыслил прямолинейно. Погиб Ехичев? Погиб. Кого подозревают? Геннадия. Имеет он право защищаться? Имеет.

— Защищайся! — сказал я. — Но честно. Без вранья.

Он кивнул, как благодарный ученик великодушному учителю.

— И тоже мои же слова! Моя же мудрость, запоздавшая примерно на месяц. Надо было сразу — без вранья, как есть, как было в действительности! — костяшками пальцев, сжатых в кулак, постучал он по лбу. — Подгадили нервы. Трусливость. Теперь-то как быть? Сам же себе яму выкопал! Когда Тамарка ко мне на работу пришла и говорит, что Ехичев скончался в больнице от ран, я ей свое: молчи! А она молчать не может. Степан, Степан! Она меня за грудки берет: надо хоронить. Надо, говорит, достойно проводить в последний путь. Истерика, Вадим. А хоронить, сам понимаешь, как в петлю лезть. Подарочек угрозыску — он только того и дожидается. Ваш гость? Ну, положим, не наш. Да как же не ваш, если хороните? Если хороните, несите полную ответственность. Ну, я тогда Тамарке грожу: слушай, Тамара Михайловна, не выводи меня, хуже будет. Форменно грожу, Вадим. Семьей, сынком, вплоть до жизни. Не было никакого Ехичева! — размашисто перечеркнул Геннадий пальцем что-то невидимое. — Знать мы его не знаем, наша хата с краю. Теперь-то я башку даю на отсечение: шел он к нам. У него тут, кроме Тамарки, нет никого. Проездом куда-то, либо по пьянке с поезда, либо пропился, пустым не доехать. Но шел прямым сообщением к нам. И не дошел. Что такое случилось? — развел руками Геннадий. — Тоже темная ночь! Потом, когда Тамарка сотворила свою последнюю пакость, не посчитавшись с близкими, шагающими по жизни, мне мудрость и велела: иди! Иди и сообщи без вранья. А глупость держит за душу: ну, пойдешь, и что? Тебя же за шкирку: чем думал раньше? Скрывая правду, терроризировал супругу? Рот ей затыкал? Лишал законного долга предать земле дорогой прах незабвенного сожителя? И плюс к тому ставил в тупик советское правосудие? Не хватило мужества, Вадим, пойти сообщить. Потому что где мудрость, где глупость — в таком моральном состоянии не разберешь. Я им — правду, а они мне — закон: кто Тамару Михайловну довел? А если и нету такого закона, подсобрали бы параграфы в кучу, подвели б к ответственности. Так и так — плохо. А может, Вадим, — воскликнул Геннадий, словно бы пораженный внезапной и страшной догадкой, — я таки ее довел?

— У меня спрашиваешь?

Это было, конечно, непростительно, что я сорвался. В конце концов, никто не принуждал меня к общению с Геннадием, я взял это на себя по доброй воле. И нужно было держаться как штык. Не портить дело под конец.

— Ты правый, Вадим, — потупился Геннадий. — Не об том речь. — И, словно бы с последней надеждой в донельзя сузившихся глазах, бормотнул: — Адвоката не порекомендуешь?

Теленок, темнота, зачуханный Подгородецкий! Обвинение предъявлено? Не предъявлено! Что-нибудь реально угрожает? Не угрожает! За каким же чертом адвокат? Во мне произошел взрыв — сработала бомба замедленного действия. Я мстил Геннадию за Тамару, за себя, за Жанну, за Линку, за Вовку. Лопухам не содействую! Дурням советов не даю! Трусов — по собственному же их признанию — презираю! А нужно было держаться как штык.

Он встал пошатываясь, запахнул пиджак, а застегнуться не мог, будто пальцы у него одеревенели. Не нужно было портить дело под конец.

Но я уже не в силах был остановиться.

— Твоя беда знаешь в чем, трагедия, если угодно? Не в том, что ты в грязи, не в том, что в болоте, а в том, что ненавидишь людей!

Он понял, видно, что со мною терять ему нечего.

— По выбору, Мосьяков. Кого как.

Я тоже встал из-за стола.

— Возможно, к этой уголовщине ты не причастен. Но должен тебе сказать, начинаю относиться в некоторой степени терпимо к теориям синьора Ломброзо и откровениям своей тещи. — Он, разумеется, глянул на меня с тупым недоумением. — Некий Ехичев нам тайны не раскроет. Не твоих рук дело, но ты, пожалуй, на это способен.

Уже в дверях, уходя, он обернулся, покачал головой:

— Лежачего, Мосьяков, не бьют.

— Ничего, — сказал я. — Переживешь. Встанешь и еще замахнешься. И на меня замахнешься за то, что крою напрямик.

Он потоптался у дверей, посопел, одернул пиджак, застегнул на все пуговицы.

— Эх, Мосьяков! Ты хотя бы не отказывайся, если будут допытываться. Не строй из себя ангела. Так и отвечай, без демагогии: был Подгородецкий в редакции, делился, освещал свои ошибки и трудности в таком-то и таком-то свете.

— Будь спокоен, — сказал я. — Не откажусь.

Теперь мне нужно было срочно — к Лешке.

Но его в гормилиции я не застал, зато Кручинин был на месте.

Загрузка...