28

Если что-нибудь и происходило в нашей респектабельной семейке, мои домашние умели изобразить это так, будто ровно ничего не произошло.

По-прежнему, окликая меня из ванной комнаты, Линка заказывала мне глазунью или болтушку, а З. Н. давала практические советы, перемежая их директивными указаниями и широкими обобщениями.

В ходе беглой и, я бы даже сказал, молниеносной инспекции, которой внезапно подвергся мой личный гардероб, вскрыты были существенные недостатки, отнесенные, впрочем, на Линкин счет. Мы с Линкой стояли, как проштрафившиеся солдаты перед генералом, а З. Н. отчитывала нас за пристрастие к стандарту.

Я так и не понял, благом ли считать синтетику для человечества, или же она уродливо унифицирует человеческую личность, но З. Н. сама запуталась в своей оригинальной концепции, высказанной, по обыкновению, экспромтом, и, не доведя ее до конца, перескочила на мрачные прогнозы, из которых следовало, что в недалеком будущем рационалисты, подобные нам с Линкой, попытаются даже ее величеству природе подыскать синтетические заменители.

— Дети мои, так дальше продолжаться не может! — произнесла она с пафосом. — Вы варварски игнорируете природу! Вы потеряли с ней всякую органическую связь! Я боготворю альпинизм, хотя самой приобщиться к этому божественному спорту не довелось. Займитесь хотя бы туризмом! Вы хуже стариков, Димочка. Вы удивительно тяжелы на подъем.

Плановые посещения Д. В. были заменены туризмом, — я справедливо отнес это к явлениям безусловно прогрессивным.

Что же касается прорех в моем обмундировании, то тут ответ держала Линка, полностью осознавшая высокую меру ответственности, возложенной на нее нашим супружеством.

Словом, домашние мои были редкостно миролюбивы.

Я бы не стал, однако, объяснять это миролюбие только душевным их складом или коварной тактикой, — они просто-напросто вовлечены были в такой жестокий житейский круговорот, который лишал их возможности уделять мне внимания больше, чем утреннему туалету или традиционному чаепитию. Этот круговорот никем не был навязан им, как, впрочем, и мой — мне, — мы его избрали сами, по нашей доброй воле, и состоял он из множества привычностей, без которых просуществовать мы уже не смогли бы: для меня — редакция, для них — лаборатория, КБ, ученые споры, научные статьи, служебное соперничество, кулуарные интриги, сердечные увлечения и разочарования, то есть все, что находилось за стенами нашего общего дома, а дом был чем-то вроде каждодневной электрички, в которой едут на работу и с работы, похрапывают, если клонит ко сну, закусывают, если проголодались, воспитывают попутно ребенка, если есть на то время, листают мудреные брошюры и технические журналы, обмениваются светскими сплетнями и гениальными идеями. Я тоже ежедневно пользовался этой электричкой, додумывая и доделывая то, чего не успевал додумать или доделать в редакции. Электричка мчалась, проносились мимо промежуточные станции, а что касается сердечных увлечений и разочарований, то станцию эту проехал я давным-давно. Две жизни, две судьбы, две тревоги были у меня на плечах и на сердце: Вовка и Жанна. Вовка еще не умел постоять за себя, Жанна, по-моему, никогда не умела этого, да так и не научилась.

За Вовку я тревожился ласково, за Жанну — гневно. Какой-то дурной был у нас разговор, когда хоронили Тамару Подгородецкую, и день был дурной, тяжелый, мрачный, и мрачность эта прочно осела во мне. На кого я злился? На себя? На ересь, которую тогда спорол? Но Жанна была не причастна к этому, а злился-то я на нее! Злиться — излиться, каламбур случаен, и так же случайно, по редакционным надобностям, оказался я неподалеку от Жанны, от ее почтенного учреждения, и, хотя никому изливаться не собирался и не на кого было изливать свою злость, решил вдруг зайти. Там они сложа руки не сидят, поймать не просто, а все-таки зашел. Вдруг.

Намерений у меня никаких не было, — я только подумал, что жизнь идет, я ей не перечу и, черт возьми, вправе поддаться безобидной прихоти.

Быстренько, девоньки, разыщите Жанну Константиновну Величко. Срочненько. В наказе моем игривость сочеталась с внушительностью, а дозировка испытана была на практике. Через минуту меня уведомили, что Жанна Константиновна — у заведующего отделом, и мне придется подождать. Рад бы — в таком приятном обществе, но служба не позволяет. Вторая дверь направо? А как по имени-отчеству? Вошел я к заведующему без стука, словно большой начальник или закадычный приятель, — еще сидели трое кроме Жанны, пялились на меня, а я тем временем представился, убил всех могучим своим удостоверением, и всем стало ясно, что судебный медик Жанна Константиновна Величко понадобилась корреспонденту неспроста. Трое в белых халатах были заинтригованы, четвертая — панически округлила глаза, пятый — заведующий — не нашелся вовремя, и восторжествовали быстрота и натиск. Я заверил летучее собрание, что больше чем на десять минут Жанну Константиновну не задержу. Она была в смятении — встала, одернула халат, пошла вслед за мной, спросила нервно в коридоре: «Что случилось? Ради бога, Дима…» — «Абсолютно ничего». — «Но ты же меня вызвал!» — «Оденься, буду на улице, поговорим». — «О чем! Разве нельзя здесь?» — «У вас тут атмосфера… того. Запахи…» — «Правда, что ничего не случилось? Дай честное слово!» Я дал ей честное слово и вышел на улицу.

Январская пора не отличалась постоянством — то холодало, то теплело; утром, когда я торопился в редакцию, утоптанный снег до того был крепок и каменист, что даже не скрипел под ногами, а после полудня стал рассыпчат, как манная крупа. Правда, что случилось? Абсолютно ничего. Я не зря дал честное слово и вообще словами не разбрасываюсь.

Жанна, одетая, выскочила из дверей, осмотрелась, не замечая меня, а я скромно стоял в сторонке, курил.

— Ради бога, Дима! — обрадовалась она, заметив наконец. — Что тебя побудило, фантазер? И как я буду отчитываться перед руководством за твой сумасбродный вызов?

— Знакомлюсь с передовиками производства, — ответил я, лениво покуривая. — Внедрение новой техники, производительность труда, выполнение плана…

— Нет, серьезно, — сказала она.

— Дозвониться к тебе не могу. Твой отец объявил мне бойкот.

— Что за шутки! — обиделась она за отца. — Разве ты звонил? Когда?

Я молча взял ее под руку, и мы пошли по улице, — вот и вся моя прихоть.

— Ну? — подстегнула она меня. — Что такого экстренного, из-за чего ты привел в замешательство мое руководство?

Она плохого не помнила, помнила только хорошее — то, например, что было у нас два года назад. А как обошелся я с ней, когда хоронили Тамару, это она забыла, — я мог бы поручиться.

Мы дошли до угла и повернули обратно.

— Что у тебя с Кручининым? — спросил я.

Она отстранилась от меня, попробовала даже высвободиться, но я держал крепко.

— С Кручининым? Погоди! Ты вызвал меня для этого? Только? — Она была не так возмущена, как напугана моим сумасбродством и даже заглянула мне в лицо, желая, видимо, проверить, здоров ли я. — Ради бога, Дима! Ты шутишь? Неостроумно! Другого времени для этого не нашел?

— Тебе должно быть известно, — ответил я, — что не ищу удобных случаев ни для чего. А тот, кто их ищет, раб. Раб случая. И выражает себя лишь от случая к случаю. А я выражаю себя всегда и везде.

— Но не в рабочее же время, Дима! — словно бы взмолилась она.

Ее упреки были справедливы и естественны, но моя ожесточившаяся с некоторых пор душа решительно их отвергла.

— В твоем распоряжении десять минут, — сказал я. — Не траться на междометия.

Она пожала плечами и гордо вскинула голову, как доблестный воин в осаде, отклоняющий ультиматум.

Сравнение оправдалось мигом, но с той лишь разницей, что сказано было жалобно, совсем не по-воински:

— Пожалуйста, без ультиматумов… Ради бога, Дима!

Я был удовлетворен: эти увертки подлили масла в огонь. Мне нужно было по-настоящему распалиться, и, кажется, я был уже близок к этому: уйти непонятым и оскорбленным! Но злость еще не насытила меня, а только раздразнила.

— Что у тебя с Кручининым? — повторил я.

— У меня? — удивилась она, будто впервые слышит это имя. — С Кручининым? — Так тянут, когда совесть нечиста. — Самые обыкновенные приятельские отношения! — сказала она, не переставая удивляться. — И ничего другого. Ты этого не признаешь? — спросила жалобно. — Ты считаешь, что у женщины и мужчины не может быть обыкновенных приятельских отношений?

Это была тема для диспута в десятом классе общеобразовательной средней школы. Впрочем, когда мы были десятиклассниками, тема эта нас уже не волновала. Так что скорее повеяло девятым или даже восьмым.

— Наивность украшает шестнадцатилетних, — сказал я. — А уже под тридцать — это похоже на карикатуру.

— Ах, Дима, ну и пускай! Пускай будет карикатура, если тебе так уж хочется… Да, Боря мне симпатичен, — кивнула она энергично, и, по-моему, даже слишком. — Славный мальчик. Но замкнутый немножко. Немножко одинокий. Служба только начинается. Первые шаги. Ты же сам знаешь, как важны в этот период бодрость духа, дружеское участие…

— О каких ты шагах? — перебил я ее. — Уже штаны просижены на этом!

Не дорожа минутами, отпущенными нам, она принялась терпеливо растолковывать мне различие между моей профессией и той, о которой якобы сужу понаслышке, а я показал ей на пальцах, какой кругозор у меня и какой у нее. Понаслышке ни о чем и ни о ком не сужу.

— Ну, что ты сравниваешь… — тотчас же согласилась она со мной. — Ты умный, Дима, а я… Я просто женщина, которая убеждена, что на свете существует чистая дружба.

Ее наивные убеждения, по идее, должны были бы смягчить меня, но почему-то не смягчили. Я верил ей безгранично — каждому ее слову, но почему-то вера эта ожесточала меня.

Кто для нее Кручинин? Объект! Очередной объект, который беспрепятственно, да к тому же в угоду папочке, можно опекать. Я так и сказал. Почему в угоду? Да потому, что не подчиненные выбирают себе начальника, а начальник выбирает себе подчиненных. Папочкин выбор нельзя не одобрить. Дочка при деле. Бедный, несчастный Боря нуждается в душевной теплоте. Ему нужен дом, где встречали бы его с добрым сердцем. Мы должны почаще напоминать себе, кто мы такие. Люди! Прежде всего! А для этого — чуточку побольше сердечности, чем это положено нам по форме. Что, не так?

— Так, — ответила Жанна. — Примерно.

— Кручинин заарканен! — повысил я голос. — Мертвая хватка. Некуда деваться, представляю себе! Справа — начальник, слева — его дочь. Не так заарканен, как ловят богатых женихов, а потуже. Потому что погуманнее. Потому что нет острей коготков, чем те, которые выпускает гуманность. Если, конечно, напасть на такого, как Кручинин. На меня бы напали, я бы враз пообломал коготки. Кручинин пригрет! А что может быть унизительнее для мужчины? Ну, скажи!

— Как ты можешь, Дима… — пролепетала она.

А я гаркнул:

— Благотворительность — твое хобби! Бывают старые девы, которые подкармливают бездомных собачонок и в этом находят смысл своей жизни!

Она растерялась, но не рассердилась, только шлепнула меня по руке.

— Дима, я не старая дева.

— Будешь ею, если не прикроешь свою богадельню!

— Ты груб, — сказала она жалобно. — И аллегория твоя груба. За столько лет никак не привыкну к твоим грубостям.

Мы дошли до дверей ее почтенного учреждения и повернули обратно.

— Моя аллегория касается бездомных собачонок, — сказал я. — Кручинина она не касается. Он — вполне обеспеченный товарищ, у него отличная берлога со всеми удобствами. Он такой же трудяга, как я, но почему-то мне милостыню никто не подает! Потому что я не попрошайка? — спросил я грозно. — Или же благосостояние нищих все-таки зависит от их личного обаяния?

Когда норовишь досадить кому-нибудь и не выходит, досада оборачивается против самого себя. Я не насытился, лишь раздразнился: Жанна была неуязвима.

— Да, Боря хороший, — как бы поддержала она меня. — Ему трудно, его нужно подбодрить. Ему нужен такой дом, как наш. Он ужасно щепетильный и страдает оттого, что возможны кривотолки, я это чувствую. Он перестал к нам ходить, хотя у нас ему хорошо. Последнее время мы совершенно не видимся, а мне жаль. Однажды мы даже целовались! — похвастала она. — Знаешь когда? На Новый год!

Я сжал ее руку так крепко, что она даже ойкнула:

— Димка, больно! Это месть?

— Извини, — сказал я. — Это награда. За откровенность. Я за тебя рад. — У меня не было прав — только обязанности, но разве мои обязанности не были вместе с тем и правами? Я спросил: — Хочешь меня послушать?

— Нет, не хочу, — мотнула она головой.

Практические советы и директивные указания — это, значит, для одного меня?

— Выходи замуж. За Кручинина, — сказал я.

Опять она не рассердилась, ответила мне с легким вздохом, как бы сожалея, что анекдот слишком плоский, а я, бедняга, докатился до таких анекдотов:

— Это уж совсем не остроумно, Дима. Даже пошло.

Вот до чего докатился! Замужество — пошлость, так, что ли? Теперь-то я не дал ей вставить ни словца. Замужество — пошлость, а игра в чистую дружбу — святость? Игра в куклы — невинное занятие? Так возраст же не тот! И объект в летах — женихаться пора. Взаимная неопределенность отношений неизбежно приводит к их ложности. Я так и сказал. Ложь начинается с кукольных комедий, а кончается бритвой в чемоданчике. Бредовая аналогия?

Однако же прочно засело это у меня в мозгу. О бритве я, разумеется, не упомянул.

А Жанна не стала спорить со мной; ее призвание — увещевать.

— Ну что ты говоришь, Дима! Какие куклы? Какая ложность? Какое замужество, Дима? Не думаешь, что говоришь. Для замужества нужна ведь любовь!

— Как минимум, — сказал я.

Мы дошли до угла и опять повернули обратно.

Если бы мною руководило мстительное чувство, оно должно бы, по идее, заглохнуть: некому было мне мстить и не за что, а поцелуи под Новый год — дискуссионная тема для девятиклассников. И все же я чувствовал себя неуправляемым аппаратом, который несется куда-то по черт его знает какой орбите.

— Как минимум! — с горькой иронией повторила Жанна. — Не навязывайся в сваты, Дима, дело мертвое, как говорит наш водопроводчик, когда и трубы и краны в порядке: магарыча не будет! Магарыча не будет: я замуж не иду. Я замуж не пойду, Дима, — сказала она свободно, решительно, — не усердствуй.

А меня, неуправляемого, несло черт те куда.

— Зарок? — спросил я ехидно. — Подготовка? В послушницы? Извини за архаизм! Как племя монахини вымерли, остается глупость, идиотизм или же особенности сердечной конституции. Чересчур вместительное сердце, емкости крупные, а концентрация слаба. Папочка, мамочка, обездоленные, делающие первые шаги! Ты не способна любить, дорогая моя, — этот минимум в тебе отсутствует. Оперная любовь для жизни непригодна!

— Перестань, Дима! — сказала она жалобно. — Можно подумать, что ты меня сбываешь.

А это уже была капля, переполнившая чашу. Чашу обиды? Тревоги? Ожесточения? Я и сам не знал — чего. Но именно чаша. Именно капля. Именно это заставило меня взглянуть на часы.

— Десять минут истекло, — сказал я, церемонно поклонившись. — Спасибо за внимание.

Она пыталась удержать меня и что-то говорила вслед, но я уже не слышал ее, шел не оглядываясь.

Загрузка...