Тогда он еще и не подозревал, что существует на свете такая — Жанна.
Правда, в отделе было известно: есть у Константина Федоровича дочь — судебный медик, кто-то отзывался о ней лестно как об эксперте, и, кажется, сам отец не прочь был похвалиться дочерью. Бывают отцы-скромники, отцы-молчальники, а он открыто показывал всем, что ложную скромность отвергает. До всего этого Кручинину не было никакого дела.
А в мае, в двадцатых числах, выпало ему дежурить по городу.
Давненько не дежурил, график был милостив к нему, отдувались главным образом следователи из отделений, а за это время появилась в дежурной части новая аппаратура — любопытно было ознакомиться, да и возможность такая представилась: до одиннадцати вечера — ни одного выезда. Ответственный дежурный с помощником сидели на телефонах, а майор из НТО водил Кручинина по комнатам, демонстрировал технику, и еще успели посмотреть футбол из Москвы — телевизор был включен до конца программы. Опергруппа выехала в начале двенадцатого — это в первый раз, и во второй — после часа, но без Кручинина: в обоих случаях — согласно подследственности — заезжали за следователем прокуратуры. Потом выезжал и Кручинин, однако вхолостую: самопроизвольно сработала блокировка в ювелирной мастерской. Вернувшись, он прилег, но его вскоре разбудили. Было уже около трех.
Он слышал, как помощник дежурного звонит в судебно-медицинскую экспертизу:
— Будьте готовы. Выезжаем на труп.
Он сразу подумал, что зря его разбудили, по ошибке, но оказалось, что это — дорожно-транспортное происшествие, автомобильная катастрофа, — значит, надо было выезжать.
Оставили в машине место для эксперта — сели в «Волгу» втроем, Кручинин впереди; май был жаркий, даже ночью не чувствовалось прохлады, он опустил стекло, ветерок дул теплый, летний.
Когда подъехали к моргу, там, на тротуаре, уже стояла женщина, с портфелем и в плаще, помахала им рукой. Это и был эксперт.
Кручинин не разглядел, да и не старался разглядывать ее, — было красиво вокруг, по-ночному, по-майски, феерически; он любовался майской зеленью, принюхивался: цвела сирень.
Те, что сидели сзади, потеснились, она влезла, сильно хлопнув дверцей.
— Ого! — сказал майор из НТО. — Жанна Константиновна не в духе на третьем заезде.
— Будет вам! — ответила она. — Прошу прощения.
Они уже встречались этой ночью — выезжали вместе.
— Что у вас за порядки в бюро, — сказал майор. — Дежурили бы с нами, было бы за кем поухаживать.
— Наш начальник нас оберегает, — ответила она. — У вас мы принимали бы ухаживания, а у нас не сидим без дела на дежурстве, выполняем кое-какую текущую работу.
Кручинин не обратил внимания ни на имя ее, ни на отчество, и даже мысли у него не было, что это дочь Константина Федоровича, но голос ее чем-то его привлек. Красивый? Мелодичный? Певучий? Ни то, ни другое, ни третье. Голос был чистый какой-то и очень девичий, добрый. Кручинин обернулся.
Но в машине было темно.
— Не знакомы? — спросил майор. — Знакомьтесь.
Пожалуй, ни к чему было совать руку в темноту, но все же Кручинин сунул, неудобно повернувшись, вполоборота, и ощутил слабенькое, легенькое прикосновение чужой девичьей руки и услышал чистый девичий голос. Она назвалась.
И тут-то он сообразил, что это дочка Константина Федоровича — та самая, о которой говорили в отделе и которой хвастался сам полковник, и почему-то стало неловко: то ли за себя, за жест свой, кажущийся теперь развязным, — вполоборота, в темноту, то ли за полковника, отвергавшего ложную скромность.
И еще показалось, что неловкость эта передалась остальным в машине: примолкли. Впрочем, приближался рассвет: всех клонило ко сну. И возможно, неловкость эту он, Кручинин, придумал позже, на обратном пути или утром, припоминая ночь, переживая ее заново, а когда ехали туда, на место происшествия, никакой неловкости не было.
«Волга» неслась по пустым улицам с бешеной скоростью, но все привыкли к таким ночным скоростям.
— Это мы куда? — спросила Жанна.
— На трассу, — ответил майор.
Комсомольское шоссе считалось трассой, хотя и пролегало в черте города.
— Вам сегодня достается, — сказала Жанна.
— А вам? — отозвался майор.
И опять примолкли.
«Да что мне до нее! — с досадой подумал Кручинин. — Интерес? Какой интерес, в чем? В том, что она дочка Константина Федоровича? Ну и что? Мало ли на свете примерных дочерей и подающих надежды молодых специалистов?»
Значит, он все-таки успел разглядеть ее, когда она стояла на тротуаре и помахала рукой, и потом, обернувшись вполоборота, успел-таки разглядеть кое-что, хотя в машине было темно. Иначе откуда же этот жгучий интерес? Он, пожалуй, удивлялся себе, а не досадовал на себя, и сдерживался, чтобы опять не обернуться. У нее были кошачьи глаза: они светились в темноте.
«Я забыл, куда еду и зачем, — подумал он, любуясь зеленым сиянием ночной улицы. — Я долго ждал чего-то необыкновенного, что должно непременно со мной случиться, и слишком заждался: рядовую майскую ночь принимаю за чудо. А случилось-то не со мной и не чудо — случилось несчастье. Вот куда и зачем я еду».
И сразу погасло сияние: оставив позади последние городские огни, выскочили на трассу. Шофер включил дальний свет.
— Где-то поблизости, — сказал Кручинин. — На пятнадцатом километре.
Справа открылась лесистая ложбина, люди у дороги, мотоциклы ГАИ.
Один мотоцикл стоял накренясь у обрыва и светил фарой куда-то вниз. «Скорая помощь» разворачивалась на обочине; развернувшись, ослепила выскочивших из «Волги», покатила в сторону города. Все еще жмурясь, Кручинин выслушал доклад автоинспектора.
Потом спускались по склону — туда, где лежала разбитая машина; полагалось бы проявить мужскую галантность, но он не решился, промедлил, — Жанна сама сбежала вниз — по кочкам, по рытвинам — и только внизу включила свой фонарик.
Пассажира, живого, увезли, а шофер погиб. Разорвало покрышку переднего колеса: резина старая, изношенная, совсем без протектора. «На лысых скатах ездют, — сказал старшина, — а еще хочут жить».
Шофер уже ничего не хотел. В последний раз его фотографировали. Сняли переднее колесо, положили в багажник «Волги», старшина поставил запаску. Двигатель поврежден, придется отбуксировать. За долгой писаниной не заметили, как рассвело. Фонарика не потребовалось, когда Кручинин давал протокол на подпись.
Еще прибыла «Волга» — тоже милицейская, из ГАИ, и так получилось, что двое сели в ту «Волгу», а двое — в эту, разделились. С чего бы им разделяться? — но так уж вышло, и ехать вроде посвободнее, и та машина ушла вперед, а эта чуть задержалась. Никто такого подстроить не мог: двое уехали, а двое дожидались, пока водитель протрет ветровое стекло, — мокро было, роса. Та машина была уже далеко, на шоссе, а в эту только усаживались.
— Посмотрите, какой страшный контраст, — сказала Жанна. — Майское утро, куст сирени, спетые гроздья, аромат и эта нелепая смерть! Он сам виноват, но такая жестокая расплата! Наш ровесник!
— Поехали, — сказал Кручинин.
Он был в смятении. Он и не подозревал прежде, что у Константина Федоровича такая красивая дочь. Он глядел прямо перед собой в шоферское зеркальце, стараясь увидеть ее, сидящую рядом. Он видел водителя, его нахмуренный лоб и глаз, то прищуренный, то косящий, а ее не видел.
— Это моя профессия, — сказала она. — И ваша тоже. Отчасти. Но там… — показала она на ветровое стекло, — у меня уже выработался стойкий иммунитет, а когда мне приходится изредка бывать свидетелем этого, у меня сжимается сердце.
И у него сжималось сердце, но не оттого. «Я слишком засушил себя, — захотелось ему сказать. — Я засушил себя планами, графиками, протоколами, постановлениями, всей этой нескончаемой текучкой, без которой себя не мыслю. Мне нужно встряхнуться. Нужен тайм-аут. Я понимаю, что всякая смерть нелепа, если она бессмысленна, и бессмысленна, если нелепа. Впрочем, это одно и то же. Я не могу сейчас думать о смерти, потому что я жесткий, меня не так-то просто разжалобить. Я привычный ко всему и хочу думать о жизни. Я думаю, что эта ночь, которая принесла кому-то смерть, могла бы принести мне новую жизнь».
— Да, — сказал он, — тяжелый случай.
Она глядела в окошко. Волосы у нее на затылке были золотисты и слегка курчавились, а выше — отливали нежной бронзой. Нет, она не красилась, это рассвет ее красил. Уже совсем посветлело.
Наш ровесник. Ровесник остался там, за ним приедут. Он еще побывает на вашем, Жанна, страшном столе. Или на столе кого-нибудь из ваших коллег. Врачи и юристы должны быть немного циниками, а то у них постоянно будет сжиматься сердце. Не нужно думать о смерти, когда вся жизнь впереди. И не нужно молчать: нам не скоро еще случится поговорить.
— Ранний рассвет, — сказал он.
— Еще бы! — посмотрела она в окошко. — Весна!
А у него все сжималось сердце и сжималось: утро будет уже без нее.
И день. И вечер. И вообще вся жизнь. Он это предчувствовал еще тогда, в мае: вся жизнь. Без нее. Он слишком был засушен, чтобы чувствовать иначе.
Но он почувствовал еще и другое: на Гоголевскую потянуло, туда. Там — институт, который он кончал. Туда приходилось захаживать, консультироваться: они в следотделе держали с институтом связь.
Но то он ходил по делу и даже не пытался предаваться воспоминаниям. Он считал это лишним: юность прошла, возврата нет. А мысленно возвращаться — пустое занятие. Оно размагничивает, а не дает зарядку.
И вот он все-таки вернулся — мысленно. Он вдруг подумал, что там, в институте, что-то принадлежащее ему все же осталось. Надо сходить поглядеть: как оно там. И заодно поглядеть на себя.
— Ваша фамилия Кручинин? — спросила Жанка. — Я не ослышалась?
— Так точно, — ответил он. — А что?
— Нет, ничего, — отвернулась она к окошку. — Папа про вас рассказывал.
Вот как! Что же он рассказывал? Что-нибудь смешное? Что-нибудь вроде того, как лейтенант Кручинин — тогда еще лейтенант — посадил подследственного в КПЗ и забыл о нем? Что-нибудь о раннем склерозе или запоздалых попытках амнистироваться за счет зеленой молодости? А может, похвалил? Ваш папа либо хвалит, либо высмеивает — среднего у него нет. Про вас он тоже рассказывал — правда, не мне. Но я теперь берусь утверждать, что он — не выдумщик. Вот и сердце сжимается, а это у взрослых мужчин бывает не так уж часто. Было уже — сжималось, так что ощущение знакомо. Разная степень сжатия, но так — во второй раз. А в первый? Когда-нибудь расскажу.
— Да, — сказал он, — работаю у него.
— А я училась в школе с Лешкой Бурлакой, — сообщила она. — Вы такого не знаете?
— Знаю, — ответил он. — А как же.
Нет, это он придумал: и степень сжатия, и всякие предчувствия, — никаких предчувствий не было, это он внушил себе, когда ехали на аварию. И никакой он не засушенный, а такой, как надо и каким должен быть, — это все ерунда. Это он внушил себе: вон она, новая жизнь. Ничего он не видел, было темно, и голос был самый обыкновенный, а он внушил себе бог знает что.
Проезжали мимо городского парка, за оградой дымилось лиловое облако.
— Как пахнет сиренью! — сказала Жанна.
Вовсе и не пахло.
— Да, — сказал он. — Свежо.
— Пожалуйста, выпустите меня возле оперы, — попросила она водителя. — Я пройдусь.
А сердце сжималось-таки, независимо ни от чего, само по себе, и дальше уж, кажется, некуда было, а оно тем не менее сжалось — еще, напоследок.
— Ну, будьте здоровы, — сказала она, но руки не подала, запахнула свой плащ, взяла портфель. — Рада с вами познакомиться, хотя лучше было бы при других обстоятельствах. Не таких гнетущих. Вот хочу улыбнуться, — добавила она, — и не могу.
— Улыбаться не обязательно, — сказал он угрюмо.
— Обязательно! — возразила она, открывая дверцу кабины. — Люди должны улыбаться.
— Ну, если должны… — улыбнулся он.
Там как раз поливали улицу из шланга — возле оперы; она побежала по сухому, он придвинулся было к окошку, чтобы посмотреть на нее, но машина мигом стронулась с места и понеслась. Что-то осталось, принадлежащее ему, на том углу. И на Гоголевской, в институте, — тоже осталось. Степень сжатия. Любопытная штука. Он опять улыбнулся — сам себе.
В дежурной части окна были еще зашторены и горели лампы.
— Гасите! — сказал Кручинин. — Утро!
Он сказал это так, что все подумали, будто у него большая удача. Бывает. Бывает, за ночь распутываются узлы, каких и не разрубишь.
Но не было у него никакой удачи. Зря подняли шум.
Он позвонил в экспертизу. Где-то не близко сняли трубку. По телефону он не узнал ее: она ли? Голос был усталый.
— Это вы, Жанна Константиновна? — спросил он. — Вас беспокоит Кручинин.
И она спросила:
— Выходить?
Если бы так! На углу, возле оперы. Там, где поливают из шланга. Пробежимся по сухому.
— Вы меня неправильно поняли, — сказал он, прикрыв трубку рукой. — Я хотел спросить, как вы дошли.
— О! — засмеялась она. — Вы очень любезны.
— Ну, вот и все, — сказал он. — Пожелаю вам спокойно додежурить.
Большего не было сказано в то знаменательное утро. Впрочем, и потом, когда они стали часто видеться, не было сказано ничего такого, что могло бы внести ясность в их странную дружбу.