24

С домушниками тоже не слава богу. Кто бы мог предположить, что расследование так затянется! Ящерицу, говорят, ухватишь за хвост, а она ускользнет без хвоста. Так и тут. Я охочусь за ящерицами, а не за хвостами. Хвостов у меня сколько душе угодно. Как бы ни подстегивали сроки, но обязан докопаться до корешков. Не докопаюсь — грош мне цена, хотя и похвалят, что в срок управился. Хвосты, хвосты. Один за другой цепляются, много их. А такое было с виду — Бурлака сказал бы — копеечное дельце.

У него память на лица, у меня на бумажки. Вспоминаю писульку одну, перехваченную полгода назад в следственном изоляторе. А тут — заявление на имя начальника райотдела. Жалоба. Незаконно якобы оштрафовали. По-моему, тот же почерк.

Писулька, помнится, в суде не фигурировала, подшита в папке наблюдательного производства. Обеденное время — не на замке ли наша канцелярия? Нет, не на замке.

За барьером — Аля с машинистками, а секретарша примеряет сапожки. Кому-то не впору, кто-то перепродает. «Я тебе говорю: бери! — горячится Аля. — По ноге. У меня нога полная, и то взяла бы!» — «А я вот на вас ОБХСС нашлю!» — «Боб, закрой двери с той стороны!» Чудеса! Когда-то я забежал к ним в аудиторию, а она с девчатами тоже что-то намеряла и приказала мне: «Боб, закрой двери с той стороны!»

Примерка прервана, нужная мне папка НП разыскана; облокотившись на барьер, листаю ее, нахожу: «Урки, над вами сидит мой подельник Стиляга, передайте: иду паровозом на всех допросах, Сенной переулок отшиваю, нехай и он отошьет, передайте по трубке, если не сможете передать мою ксиву, которую прилагаю».

По-моему, тот же почерк. Но это скажет криминалист. Облокотясь на барьер, размышляю: стоит ли связывать себя экспертизой? Затяжная процедура. И все-таки стоит!

Примерка окончена, Аля выходит из-за барьера, заглядывает в раскрытую папку, а для удобства кладет руку мне на плечо.

Это у нее получается непреднамеренно, по-дружески, никто не видит в этом ничего предосудительного — ни секретарша, ни машинистка, а я испытываю острейшее чувство блаженной неловкости, мне страшно выдать себя, и пошевелиться, и показаться смешным. Какая-нибудь ответная шутливая вольность выручила бы меня. Не способен.

— Иду паровозом! — напевает Аля. — Иду паровозом… — И убирает руку. — Девочки, пошли обедать. Боб, принимаем тебя в компанию при условии…

Какие там условия! У меня допросы расписаны, как сеансы в кино. Уже, наверно, дожидается Ярый.

В институте, начиная с третьего курса, было так: увижу ее — не зря день прожит. Утро — это надежды, вечер — подведение итогов. Итоги бывали разные: и зря день прожит, и не зря. Так и теперь. Что со мной? Откуда такое мерило? Зря, не зря… Подкрадывается прежнее, подползает. Спасибо еще, работаю как черт — назло, вопреки и невзирая… Увижу — хорошо работается, не увижу — похуже. А сам же вытурил ее из своей резиденции! До сих пор я был вполне созревшей личностью, устоявшейся, постоянной. А теперь на глазах у самого себя меняюсь. Как будто юношество вернулось. Постой, говорю себе, а с Жанной было как? Иначе? Не могу думать о Жанне, не хочу, неинтересно, пусто, неприятно. Просто не звоню ей, не показываюсь, исчез, растворился в пространстве. Трудно было растворяться, а теперь легко. Благородство, быть или не быть, объясняться или не объясняться — все это побоку. Чудесное и вместе с тем постыдное превращение.

Ярый ждет.

— Извините… — взглядываю на часы. — На моих ровно половина. — Здороваюсь с ним, отпираю дверь. — Прошу.

Из чего будем исходить? Из того, что совравшему веры нет? Готовясь к разговору с Ярым, я рассуждал и так и этак. Предыдущий разговор насмарку? Впечатления, соображения, выводы — перечеркнуть? Едва ли это было бы верно. С какой целью соврал — да еще так неискусно? Запутать следствие? Но были же другие пути — куда попрямее, понадежней! Я сам наталкивал его на них, но он по ним не пошел. Зачем понадобился ему Кирпичников, парень, по всему видно, честный и врать не умеющий? Кирпичникова этого Бурлака сразу раскусил. Но если не Кирпичников, то кто же? И загорелся-то сыр-бор из-за чего? Ярый был трезв. Дать волю рукам — это одно, пустить в ход нож — совсем другое. Откуда нож у Ярого? Не было. Соседи утверждают. Ни на заводе, ни в общежитии никто ножа не видел. С Кирпичниковым был уговор — это ясно, но всех-то не подговоришь. Общежитие — не частная квартира, нож утаить — не так-то просто. Был бы нож, была бы поножовщина, проще всего откреститься от этого. Попробуйте докажите. Проще всего отрицать — и ссору, и драку, и кровь на полу. Что ж, у Ярого такая возможность никем еще не отнята. Такую возможность предвижу. Воспользуется ли ею? Я допускаю, наконец, что не он бросился с ножом на обидчика, а обиженный — на него, и нож этот был отнят, и Ярый сам нанес удар в горячке схватки. Будь это так, ножа, конечно, не найти, и доказать, что было так, очень трудно. Но более всего затрудняет меня психологическая загадка: мог ли Ярый, при его установившейся доброй репутации, на пороге женитьбы, в разгар предсвадебных хлопот поступить так безрассудно, опрометчиво и опасно? Если мог, то какие чрезвычайные обстоятельства принудили его к этому? Сам по себе рецидив ничего еще не объясняет. Я добросовестно проштудировал два архивных дела, по которым он привлекался к уголовной ответственности. Тогда обстоятельства были иные. Там у них была круговая порука. Если рецидив, то не связан ли он с прошлым? Прежние связи? Старые счеты? В конце концов, я и этого не исключаю. А спокойствие? А уверенность в себе? Не допускает мысли, что может быть изобличен?

Нет, не допускает — нисколько: и нынче такой же, как в прошлый раз.

Но мне придется обескуражить его, что я и делаю с искренним сожалением. Я говорю ему, как тяжело разуверяться в людях, как приятно снимать с них всякую тень подозрения, и гляжу на него в упор, слежу за выражением лица.

Изменения есть. Каменная невозмутимость уступает место насмешливости, которая тоже знакома. И насмешливость у него, впрочем, каменная. Высеченный из гранита тип.

Читает показания поселковых свидетелей. Хватило бы двух, но их значительно больше. Лешкин размах. Это должно бы произвести впечатление хоть на кого, но на Ярого впечатления не производит.

— Читать дальше?

— Как хотите, — говорю. — Вам все понятно?

— А вам? — насмешливо спрашивает.

Я, пожалуй, обязан отчитать его за этот тон и конечно же не обязан отвечать ему, но отвечаю:

— Мне непонятно, на что вы рассчитывали. На нашу наивность?

Он молчит. У него вид нашкодившего подростка, который гордится своими проказами и раскаиваться в них не намерен. Вы меня извините, говорю, но легкомыслие как-то не вяжется с вашим жизненным опытом, тем более что об ответственности за дачу ложных показаний предупреждены, и, надо добавить, не в первый раз. Он глаз не прячет, глядит на меня скучающе. А положение ваше, говорю, в общем-то незавидное. Чуть-чуть приподымает брови, они у него прямые, белесые. Тяжелые брови — приподымает не без труда. Он думает, пугаю его, а я нисколько не пугаю. Сто восьмая статья, часть вторая: лишение свободы на срок от пяти до двенадцати лет. Вот вам и свадьба-женитьба. Но он и мысли не допускает, что может быть изобличен.

Фотография потерпевшего у меня под рукой, но это оставляю напоследок.

— Запишем, — говорю. — По поводу Кирпичникова давать показания отказываетесь.

— Почему отказываюсь? — недоумевает он. — Не было Кирпичникова. Надурил.

— Не учли, что можем проверить?

— Учел. По городу. По поселку не учел.

Ну, разве не легкомыслие? И разве, спрашиваю, случай девятнадцатого декабря стоил того, чтобы так его маскировать? Он таки стоит этого, говорю, но, по-вашему, пустячок! Поскандалили, предположим, подрались — что вам грозит? Истец-то в воду канул?

— Я не пацан, — хмурится Ярый. — Вижу, что дело шьете. А мне пришить — пара пустяков. При моей автобиографии.

Мы с Бурлакой не сомневались, что он ухватится за этот пунктик. Как мне его разубедить? Пытаюсь. С вашей биографией знаком, говорю, но роли она, можете поверить, не играет, ваши последние четыре года жизни и работы чашу весов перевесили, — кроме уважения, ничего другого в этой части питать к вам не могу…

— А дело шьете, — с трудом приподымает Ярый тяжелую бровь.

— Давайте, — говорю, — уважать друг друга. Без этой взаимности ничего хорошего у нас с вами не выйдет. А если уж кто-то что-то шьет, то вы, конечно, сами. Сами бросаете тень на себя.

И мысли не допускает, что в чем-то не прав.

— Я, — говорит, — завязал. А вы по бывшему судите.

— Знаем, что завязали. Зачем же тогда обман? Зачем подставные лица? Кирпичников — подставное лицо? Подставное. Кого же он прикрывал?

Молчит. Нет, я решительно его не понимаю.

— Представьте себе такое, — перехожу в наступление. — Гражданин, которого вы ударили, через несколько минут найден в бессознательном состоянии возле общежития. Ножевое ранение. Смертельное притом. Если бы я спросил у вас, чем докажете, что ранили его не вы, это был бы неправильный вопрос. Я ставлю вопрос иначе: чем докажу это я?

Молчит. Однако же сквозь закаменелую оболочку пробивается слабый отблеск внутренней напряженности. Доходит понемногу до него, что дело нешуточное.

— Совсем иначе ставлю вопрос: чем вы поможете мне это доказать? Или не это, а другое: ваш гость и раненый, погибший — разные лица. Поможете? В ваших же интересах!

Молчит. Но брови тяжелые, напряжены. Думает.

— Не хотите помочь?

— А этот, погибший… Какой из себя?

Выдвигаю ящик стола, вынимаю оттуда фотографию.

Ярому достаточно одного лишь беглого и ничего не выражающего взгляда. Но свой вердикт произносит с явным облегчением:

— Нет, не то.

— Не тот, вы хотите сказать? А тот? Предъявите его мне в полном здравии, и наш разговор окончен.

Молчит. Странно, говорю, очень странно.

— Да вот же! — слегка кивает. — По мокрому делу уборщицу впутывать?

— Ну, это из области психологии. Подсобная область. А раз уж к слову… Мы, следователи, частенько применяем психологическое давление. Это как в спорте — прессинг, в пределах правил. С вами мне не хотелось бы прессинговать, — говорю многозначительно. — Вам предстоят перемены в жизни. Будем надеяться, счастливые… А ваше упорство или упрямство может лишь омрачить… Простите, вот я невольно и прибегнул к прессингу.

— Мои перемены сюда не касаются, — произносит он сурово, неприступно. — Кирпичников Севка не касается тоже. А за того, кто был у меня, ничего не скажу. Приметы могу дать.

Снова странность? Но тут уж рассуждать не приходится, — у нас так: куй железо, пока горячо. Записываю приметы. А записав, спрашиваю:

— Почему не хотите назвать?

— Не могу, — отвечает он.

— Не можете потому, что не знаете? Или потому, что боитесь?

— Двояко, — впервые опускает он глаза. — Разговор был… Ну, сами понимаете. Нездешний он. Приехал. Специально. Когда завяжешь, это кое-кому поперек горла. Потребовалась одна маловажная услуга. Я ему на дверь показал. Не сработало. Наоборот: угрозы. С ихней породой нужно обязательно инициативу брать на себя. Не возьмешь — подомнут. Ну, я и взял. Удар не очень. Средней силы. Но по носу попало. Он и смотался.

— Эх, если бы не Кирпичников! — говорю. — Так было бы все ясненько.

— Сами понимаете… Перемены в жизни… Неохота трупом лечь.

Понимаю, понимаю. И все же Кирпичников здорово мешает мне понимать.

— Что ударил, это у них не такой уж грех, — опускает голову Ярый. — Не дал согласия — хуже… Но вроде бы вопрос остался открытым. А если продам…

Четыре года прошло, и все-таки мыслит по-старому. Сейчас не время заниматься морализаторством — надо ковать железо, пока горячо.

— Подсунули нам Кирпичникова, рассчитывая на нашу наивность… Теперь сомневаетесь в наших возможностях вас защитить!

— Оседлый ли он, не имею понятия, — поднимает голову Ярый, глядит мне в глаза прямо и строго. — На поезд обратный спешил: двадцать один сорок пять. Стилягой звали — это знаю. Больше ничего.

Стилягой? Цепная реакция! А может, цепочка каверзных совпадений?

Когда Ярый уходит, сижу некоторое время в раздумье, — свободных минут пятнадцать у меня есть. Назови он мне любую другую кличку, я бы еще поколебался, прежде чем ему поверить. Но кличка-то мало распространенная, совсем не распространенная, можно сказать. С чего бы она пришла Ярому на ум, если это не более как фортель? А если это правда, не окажусь ли я в двойном выигрыше, посчастливься нам только напасть на след Стиляги? Не явится ли он недостающим звеном в деле домушников? Поезда, поезда. Звоню на вокзал, в справочное бюро; разумеется, сразу не могу дозвониться. Начинаю с пригородных электричек. Есть ли хоть одна в расписании: без четверти десять вечера? Нет. Двадцать пятьдесят, двадцать два двенадцать. Не подходит. Дальнего следования? По нечетным в двадцать один сорок пять — скорый на Ростов. Это годится. Девятнадцатое число — нечетное. Значит, Ростов или Донбасс; все-таки круг сузился. Иду к Величко.

Откровенно говоря, идти не хочется и порадовать нечем. Несмотря на фортель с Кирпичниковым, я почти уверен, что на этот раз Ярый сказал правду, и, стало быть, я снова в тупике: личность потерпевшего не установлена, преступник не найден, преступление не раскрыто. Только тем и утешаюсь, что в общем-то спрос не с меня, а по следственной линии я промахов никаких не допустил. В этом деле сроки меня не подпирают. С домушниками — хуже. Мне потому и не хочется идти к Величко, что знаю: заговорит о домушниках. Вот где мое уязвимое место. А идти нужно: чем раньше будут приняты оперативно-розыскные меры в Ростове и Донецке, тем больше вероятности ухватить за хвост Стилягу. Хвосты, хвосты. А ящерицы и без хвостов ускользают.

Вопреки моим опасениям, Константин Федорович не касается домушников, а может, откладывает это на закуску, но мой краткий доклад, не сдобренный, кстати, никакими сладкими упованиями, почему-то приходится ему не по вкусу. Склонив голову набок, он разглядывает что-то, невидимое мне, за окном.

— А вы, Борис Ильич, сегодня оптимист!

После Нового года в доме у них я не был ни разу. Два воскресенья прошло. Этим самым оптимизмом я попрекал Бурлаку, теперь попрекают меня. Тон иронически-официальный. Впрочем, в обращении со мной полковник Величко никогда не отличался постоянством.

— Да, оптимист! — повторяет он. — У вашего Ярого страсть к инсценировкам. Мало разыскать Стилягу, что проблематично. Нужно еще установить, действительно ли он приезжал, и когда, и не было ли у Ярого впоследствии с ним контактов. Уже после того, как этот… Кирпичников вышел из игры.

Соглашаюсь. Сложно. Но другого-то пути у нас нет.

— Вы так считаете? — рассеянно произносит Величко, постукивая пальцами по столу, разглядывая что-то, невидимое мне, за окном. — По-вашему, все ресурсы исчерпаны? Таинственный гость — невидимка? Сдать талон в спецотдел и снять дело с учета мы всегда успеем. Выкладывайте ваши планы.

Наши планы? Все тот же микрорайон Энергетической, включая Садовый переулок. Недавно обсуждали это с Бурлакой. Семиэтажный дом, жилой, на схему пока не нанесен. Метров шестьсот до табачного киоска, где подобрали раненого. Далековато? Не соответствует выводу судебно-медицинской экспертизы? Я тогда оборвал Бурлаку, пытавшегося поставить под сомнение этот вывод, а теперь у самого как-то прорывается:

— Экспертиза, Константин Федорович, тоже может напороть!

Чудесное и вместе с тем постыдное превращение, а проще сказать, затмение ума: поминая лихом экспертизу, я вовсе не подразумеваю кого-то персонально и забываю начисто при этом, что персона-то, напрасно помянутая, Константину Федоровичу совсем не безразлична.

— Мне кажется, — посмеивается он, — ты применяешь запрещенный прием.

Смешок у него сухой, — покряхтывает скорее, чем смеется.

Промолчать? Как говорят, не нарываться? Я все-таки спрашиваю:

— Какой прием, Константин Федорович?

— Не путать одно с другим, — покряхтывает он. — Не переносить личные отношения на службу.

Вот этого я от него не ожидал, — это и есть запрещенный прием. Это и есть удар ниже пояса. Возмущение накатывается на меня, я чувствую, что меняюсь в лице. Он был мне добрым наставником, близким человеком — несомненно! Я уважал его и любил — да, любил! Теперь все это в прошлом. Постыдное превращение, преобразившее меня, преобразило и его. Но это к добру. Наконец-то я свободен. Отныне ничто не связывает меня ни с ним, ни с его дочерью. И не я переношу личные отношения на службу, а он. Теперь мы прочно вошли в пазы, для нас обоих предназначенные, а то ведь болтались как попало. Я подчиненный, он мой начальник — вот она, ясность, которой добиваюсь. А когда начальник несправедлив, подчиненному приходится с этим мириться. Да, я меняюсь в лице, — мне бы выдержку Ярого! Мне бы такую каменную невозмутимость! А полковник Величко еще и потому ненавистен мне, что не верит Ярому, а я верю. Не верит, хотя в глаза его не видал.

— Извините, Константин Федорович, — говорю, — но вы напрасно обо мне так думаете…

Он перебивает меня:

— Когда дело стопорится, Борис, иногда бывает полезно вернуться к истокам… — Я это знаю без него и без него уже возвращался. — Проанализировать, Борис, сызнова. Возможно, что-нибудь малозаметное упущено с самого начала. Например, звонок в больницу, женский голос. И прочее. Возможно, кроме невесты, Ярый еще с кем-нибудь близок.

Он не верит в Ярого, а я верю. Он и в меня не верит: я для него жалкий бабник, не брезгающий запрещенными приемами.

— Анализировали, Константин Федорович, — говорю угрюмо. — Проверяли.

Он меня не слышит.

— Проанализируй. Связи, связи! Не только по общежитию, но и заводские…

Он не слышит меня, а я — его. Но домушники на сегодня забыты. И то слава богу. Возмущение мое угасло, а легче мне не становится. Мне стало бы легче, если бы поговорил с Величко напрямик. Но это кабинет начальника отдела, а не исповедальня.

Загрузка...