Просыпаюсь с поганым чувством, как после дурного сна. Без десяти семь, ночь еще на улице, горят фонари, мокротá, не похоже на декабрь.
Нажимаю кнопку будильника, чтобы зря не трезвонил. Снилось что-то прежнее, студенческое, комнатка наша в общежитии, ожидание какой-то желанной встречи. Лежу, соображаю: не такой уж поганый сои. Тоска по безоблачным денечкам? Бывали и тучи. Тут что-то другое.
Незаконченных дел у меня в производстве два: ограбление универмага и квартирные кражи, а это новое, третье. В отдел оно попало из отделения: Константин Федорович распорядился передать его нам. А возбуждено было по признакам статьи сто восьмой. Колото-резаное ранение мягких тканей левого предплечья и ножевая рана в поясничной области с повреждением правой почки. Личность потерпевшего не установлена, подобран дружинниками на улице, документов не оказалось, скончался в больнице, не приходя в сознание. Так что переквалифицировали на часть вторую той же статьи.
Лежу, соображаю: не со вчера ли скверный осадок? Может, и так. Утром знакомился с делом: неотложные следственные действия произведены, упущений нет. Труп сфотографирован, отправлен в морг, отпечатки пальцев сняты, свидетели допрошены. Фотографии — размножить, отпечатки — на проверку в Москву, кое-что придется сдублировать: дружинника, который был за старшего, вызвал повесткой на сегодня. Протокол осмотра местности — в деле, но я, конечно, съезжу сам — с инспектором уголовного розыска. Мне не повезло. По этому делу назначен старший лейтенант Бурлака. Как-то уже работали вместе. Лентяй.
Потому ли осадок? Ерунда! Я еще не проснулся, лежу, вспоминаю. Сон этот лезет в голову — и вчерашнее. А что именно? Не разберу.
Может, это? Лежу вспоминаю.
Звонил в бюро судебно-медицинской экспертизы. Акт готов? А когда? Во второй половине дня? Добро, заеду. Кто делал вскрытие? Жанна Константиновна Величко? Надо же! Впрочем, в морге всего шесть экспертов, не считая заведующего. Из пяти счастливых билетов всегда можно вытянуть шестой — несчастливый. Однако же я не так выразился. Раз уж вскрытие делала Жанна, не исключено, что возникнет надобность переговорить с ней — это я имел в виду. У следователя частенько бывают к эксперту дополнительные вопросы.
Да, мы знакомы. Давно ли? Как сказать… Июнь, июль, август… словом, полгода. В июле она отдыхала на Кавказе, а я гостил у матери под Воронежем. За полгода мы были в кино девять раз, в театре — четыре, на волейболе — трижды, а по воскресеньям она приглашала к себе. Я любитель статистики.
За полгода мы успели поговорить о судебной медицине и следственной практике, проблемах нравственности и борьбе с преступностью, событиях в Камбодже и на Ближнем Востоке, Достоевском и Эйзенштейне, жизни и смерти, дружбе и любви, но на «ты» так и не перешли.
Чуднó для молодых людей второй половины двадцатого века? Жанна, по-моему, не из этого века — из прошлого. А я?
А я люблю ясность. Ясности у нас не было. Я и сам не знал, нужно ли нам продолжать в том же духе. Мне было приятно с ней, но этого мало. Мы не робели друг перед другом, а просто довольствовались тем, что есть, — нашим чудны́м знакомством. Редкий случай.
Как в таких случаях поступают? Потихоньку, постепенно растворяются в пространстве. Болезненный процесс.
В воскресенье я сослался на встречу с приятелями. Ложь мне профессионально противопоказана: встреча такая была. Потом пообещал зайти, но неопределенно, не наверняка. И не зашел — извинился по телефону: скопление сложных расследований, завал. Тоже сущая правда. У нас всегда завал, и есть единственный способ выбраться из него — плюнуть на всякие сложности, морально отключиться от них. Тайм-аут. После института я не жил монахом, но длительных тайм-аутов не брал. Этим, по мнению некоторых моих приятелей, объясняется, что я до сих пор хожу в бобылях. Может, и этим.
Лежу, вспоминаю.
Заехал в морг за актом, обычная процедура; но дверь в коридор открыта, по коридору — белые халаты, стоял в канцелярии, расписывался в получении у медрегистратора, а на уме: поскорее бы! Если это можно назвать объяснением, то мы, конечно, объяснимся, но позже, сейчас я еще не готов. Я убежден, что ко всему нужно заранее готовиться: к жизни, к работе, к новому делу, к очередному допросу, а это, последнее, — наши азы. К интимным объяснениям тоже нужно готовиться — это не азы, но я убежден, что нужно.
А болтать в коридоре о пустяках, выдавливая из себя любезности и обещания явиться с визитом, бессмысленным и — более того — вводящим кого-то в заблуждение, — это дешево. Вот откуда скверный осадок. А сны пускай снятся — веселые, грустные, какие угодно.
Встаю, одеваюсь, зажигаю газовую конфорку.
Вместе с актом полагается взять одежду потерпевшего, если она представляет интерес для следствия. Она интерес представляет: на ней пятна крови и порезы. Узел с одеждой в кладовой. Кладовая у них мала, они всегда стараются избавиться от лишних тряпок. Пока это тряпки, но, как только я приобщу их своим постановлением к уголовному делу, тряпки станут вещественными доказательствами. Для этого мне необходимо, как у нас говорят, произвести выемку, внести подробнейшую опись в протокол, да еще при понятых. Понятыми тут обычно бывают санитары. Сейчас, сказали мне, пришлем санитаров. Но я торопился, я, как нашкодивший мальчишка, поглядывал в коридор. Мне нужен акт, а одежда — потом. В понедельник, заверил, приеду и заберу. А что изменится до понедельника? Разве что избегну воскресного визита. Тонкие расчеты. Растворяться в пространстве не так-то легко.
По пути в управление, в троллейбусе, пробежал глазами акт: ясно, толково, исчерпывающе. Это я люблю. Иные, случается, пишут по памяти, после вскрытия, а Жанна — никогда. Диктует черновик лаборанту, я сам присутствовал. Это и видно. Это и видно, что вопросов, дополнительных, у следователя к эксперту не будет. Хороший эксперт вопросы эти всегда предусмотрит. И тут, как видите, полезна инициатива. Мог ли потерпевший сам себя ранить? Мог ли нанести себе данное телесное повреждение, наткнувшись на что-нибудь, спьяна? Не мог. Жанна привлекла к экспертизе коллегу из физико-технического отделения. Для меня это ценно: экономия времени. Акт обстоятельный, квалифицированный — это я беспристрастно.
Снимаю чайник с плитки, вспоминаю.
Должен признаться: не столько вчитывался в акт, сколько думал о Жанне. Допустим, ясность — мой девиз, так зачем же самому напускать туману? Чего уж проще — взял и поставил точку. А если не поставится? Если вместо точки — многоточие? Знак-то неопределенный, допускающий двусмысленности. Притом, что положение у меня и без того двусмысленно, лучше остеречься рубить сплеча.
Вот вам и туман.
У другого было бы не так, проще, а у меня так — особое восприятие; я сунул акт в карман, попытался отвлечься от ерунды.
Кем бы ни был потерпевший, но жил-то он среди людей — пусть даже холостяк вроде меня, и квартирка тоже изолированная, без соседей, а все равно хватятся, заявят. Личность мы установим. Бурлака — лодырь, но везучий, в нюх я не верю, хотя и такая о нем ходит молва.
Божился: в три дня раскручу. Нам предстояло еще побывать с ним на Энергетической, глянуть своими глазами, а тогда уж — версии, план оперативно-следственных мероприятий. Бурлака, правда, к делу приступил, а может, и брешет. Строить из себя ретивого сыщика — на это он мастер. А сам не прочь сходить в кино на дневной сеанс под видом изучения оперативной обстановки. Во всяком случае, мы сориентировались пока на самую очевидную версию. Уличная драка. Главного русла поисков любые возможные вариации, думается, не изменят.
Пью чай с бутербродами, вспоминаю.
Константин Федорович прочел акт, спросил: «Что скажешь?» Он меня называет по-разному: то запросто, то церемонно, официально. Я решил, что подразумевается качество экспертизы, но хвалить его дочь не стал: «Пока зацепиться не за что». Ему, видно, не понравился мой ответ, он ткнул пальцем в акт: «Вы в этом разобрались или не разобрались?» — «Не понял вас», — сказал я. В чем, собственно, разбираться-то? Он спросил: «Одежду смотрели?» — «Не успел, — сказал я. — После выходного». — «Так вот, Борис Ильич, — порылся он в карманах. — Нате вам на троллейбус. — Протянул медяки: восемь копеек. — Езжайте оформляйте выемку». — «Мне казалось, — улыбнулся я принужденно, — одежда в принципе на версии не повлияет». Но денежки взял — шутить так шутить, повернулся к дверям. «Обожди, — буркнул он и снял телефонную трубку, набрал номер. — Гриша? — Это наш шофер. — Ты сейчас куда? Подкинь Кручинина в морг. И обратно». — «Благодарю вас, товарищ полковник», — поклонился я и выложил медяки на стол. «Я просто хочу, — сказал он, — чтобы ты работал на отдел, а не катался по городу, пользуясь услугами общественного транспорта. Между нами, мальчиками, говоря, — добавил он, — начали вы с Бурлакой не с того конца. — И отчеркнул ногтем строчку в акте. — Пальто не повреждено. Повреждены пиджак, рубаха, майка, а пальто — нет. Разве тебе это ничего не говорит?» Кажется, я покраснел. Бывают промахи, но и они поправимы. А это не промах даже, а всего-навсего пустячный недосмотр. Краснеть-то с чего? Следствие, по сути, еще впереди. Подготовительный этап. Если я и покраснел, то потому лишь, что именно Константин Федорович поймал меня на недосмотре. Поймал бы кто другой, я не придал бы этому значения. Подчиненный, которому в доме начальника задают воскресные званые обеды, всегда расплачивается морально.
Допиваю чай, вспоминаю.
С Константином Федоровичем было у меня и похуже. Когда он взял меня из отделения в отдел, я так закрутился, что забыл о своем подследственном. Мера пресечения избрана, сидит арестованный в КПЗ, а я и в ус не дую. Хорошо еще, вовремя спохватились. Величко тогда сказал: «Если с таких лет склероз, что же дальше будет?» Но больше ничего не сказал, обошлось для меня без последствий. Я тогда еще и не подозревал, что существует на свете такая — Жанна.
Пальто, стало быть, не повреждено, то есть целенькое, без порезов, — в этом я смог убедиться, когда осматривал одежду потерпевшего. Обстоятельство, признаю, существенное, даже очень. Кроме того, кое-что было обнаружено мною в пиджачном кармане и на подошве башмака. Не знаю, пригодится ли это для розыска и следствия, но то и другое, конечно, пошло в протокол. Вчера.
А сегодня — скверный осадок, поганое утро и предчувствие, что с этим новым делом придется повозиться. Да у меня всегда так: приступаю — как в ледяную воду. Есть желание, интерес и даже азарт, а вода холодна, боюсь, что не выплыву, захлебнусь. Потом — ничего, проходит. Это все от молодости — успокаиваю себя: шесть лет разве опыт? У нас в отделе есть — и по пятнадцать, и по двадцать. То опыт, а у меня — пшик.
Бреюсь.
Пальто не повреждено — этого я никак не ожидал; подобран раненый на улице, упал, потерял сознание, — первое, что подумалось: на улице и ранили. Выходит, не на улице? Выходит, шел откуда-то, и нам теперь предстоит определить — откуда?
Бреюсь и думаю: а шел ли? А был ли в состоянии идти? А способен ли человек с таким ранением сколько-нибудь времени держаться на ногах? А если способен, то сколько?
Все дороги ведут к Жанне Величко. Я-то уверил себя, что дополнительных вопросов не будет.
Добриваюсь, ощупываю щеки: сгодится? Вполне! Массаж, одеколон?
Массажем не пользуюсь, одеколоном — в меру. Кто-то мне говорил, что одеколон сушит кожу. Господи, досадую, какая ерунда лезет в голову: верный признак, что утро началось паршиво. Не могу сосредоточиться, а надо. Мне же целый день работать.
Иду к столу, присаживаюсь, выдираю из старой тетрадки листок, кладу перед собой.
Что и когда. В первую половину дня и во вторую. До обеда и после. С Бурлакой? С Бурлакой — в одиннадцать, а без четверти — с дружинником. Пятнадцати минут хватит? Надо, чтобы хватило: у меня еще допросы по универмагу и две очных ставки по квартирным кражам. Холодок заставляет поежиться: а не затягиваю ли? Типичные кражонки, пора заканчивать, срок — на исходе. Счастливый — это кто? Счастливый — тот, кто все успевает. Я не успеваю — могу сознаться хоть перед начальником отдела, хоть перед нашим партбюро. Хватит ли пятнадцати минут? Рабочего дня не хватает — вот в чем беда. Сроки поджимают, свидетели вовремя не являются, а если и являются, то не помнят подробностей. Обвинительное заключение готово — машинистка в отделе загружена, жди. А по соседству у следователя не так. Почему? Опыт, авторитет. Потребовались документы? Шлют незамедлительно. Прокурор без лишних проволочек дает необходимую санкцию. Машинистка старается — обвинительное заключение поспевает к сроку. Лет через десять и для Бориса Кручинина наступят счастливые денечки. Наступят ли?
Мне еще рано в управление — без десяти восемь, но одеваюсь, выхожу: надо подготовиться к допросам.
Этим и занимаюсь все утро и время от времени названиваю в морг. Словно бы заколдовали. Занято и занято. С девяти до половины одиннадцатого не удается прорваться.
Наконец прорываюсь: Жанна Константиновна на вскрытии. Что за напасть! — это откладывать нельзя. Все наши с Бурлакой версии зависят от этого. Без этого у нас — заминка, простой, незачем соваться на Энергетическую. Передайте, прошу, Жанне Константиновне, чтобы — как освободится — позвонила по такому-то номеру. Следователь УВД, да. Кручинин. Ага, был у вас дважды, а вот опять понадобилась справочка. Пожалуйста. Будьте настолько любезны. Все дороги ведут к Жанне, и пока я здесь, не списан, не уволен, — в пространстве мне не раствориться.
Опять этот тяжелый осадок: Жанна, Константин Федорович, вчерашний разговор с ним, — но в дверь стучатся. Тот, которого я вызывал. Дружинник. Кстати, из вечерней газеты, корреспондент, знакомая фамилия. Заходите. Присаживайтесь. Позвольте-ка повесточку.
Парень моего примерно возраста или чуть младше, мне по плечо, коренаст, тяжеловес, грудь колесом, глаза свинцовые, навыкат, косой пробор, прилизанный, в куртке из поролона, картуз швырнул на подоконник.
Иначе не назовешь — картуз, и именно так: швырнул.
— Вон туда, — показываю ему на вешалку. — Разоблачайтесь. Сильно топят.
Он, однако, ноль внимания; щупает батарею, желает удостовериться, но куртки своей, фасонной, не снимает, а картуз берет с подоконника, держит в руке, поигрывает им, садится развалясь. Глаза нагловатые.
— Сами печатаете? — спрашивает.
У меня два стола, на втором — пишущая машинка.
— Стучу. Помаленьку.
Спрашивать полагается мне, а ему — отвечать; у нас выходит наоборот. Я терпелив: скорее по привычке, чем по необходимости, присматриваюсь к нему. Он, видно, намерен, воспользовавшись случаем, не терять со мной понапрасну времени — взять у меня интервью. Но я-то временем не располагаю.
— Приступим?
— А мы уже приступили, — отвечает бесцеремонно, а сам разглядывает узел — в углу, на стуле.
Это те самые тряпки, из-за которых мне пришлось краснеть перед Константином Федоровичем. Узел развязался, штанина торчит — в грязи. И грязный башмак. Но все должно оставаться таким, каким было.
Встаю, завязываю узел, навожу порядок.
— Чтобы вас не отвлекало.
И вытаскиваю из папки бланк протокола. Их у меня целая кипа.
— Вот куда уходит бумага! — замечает он критически. — Нам режут тиражи, а вы создаете могучие фонды для архивов. Каждый сознательный гражданин, будь то дворник или руководитель учреждения, обязан мыслить рационализаторски. Вы задумывались над тем, как упростить процедуру?
— У нас с вами процедура будет простая, — говорю сдержанно. — Сперва отдадим дань форме. — Заполняю бланк: фамилия, имя-отчество и так далее. — А теперь — несколько уточнений.
— Позавчера на эти уточнения меня вынудили угробить вечер! — сердится он. — Что еще? Возможно, вы предполагаете, что это я пырнул его ножом?
Ирония вряд ли уместна. Мне сразу показалось, что Мосьяков почему-то предубежден против меня. Ершист и, видимо, много мнит о себе. Ну как же, представитель прессы! С чего бы это занесло его в дружину «Электрокабеля»?
— Кто кого пырнул, — говорю, — мы как раз и выясняем.
— Чем отрывать людей от работы, вы бы спросили у него самого.
— К прискорбию, — говорю, — потерпевший дать показаний уже не может.
Перемена в лице и перемена в тоне.
— Даже так?
— Пресса плохо информирована.
— У вас, — говорит он, — чересчур много секретов от прессы.
— У нас? — удивляюсь. — Почитаешь ваши заметки — в городе только то и происходит, что люди несут отовсюду кошельки с крупными суммами в стол находок.
— Мы, — говорит, — посоветуемся и, возможно, попросим следственный отдел курировать городские газеты. У меня даже есть кандидатура на пост главного куратора: Константин Федорович!
— Вы хотите подчеркнуть, — поддеваю его, — что лично знакомы с полковником Величко?
Он бросает на меня свирепый взгляд и цедит сквозь зубы:
— Портачи.
А это о ком? Ах, о врачах, о медицине. Категоричен в своих суждениях. Врачи намудрили, угробили человека. Жив же был, когда привезли? И крови не так чтобы очень. Пустяковое ранение. Нормальный габитус. Корреспондент вечерней газеты обладает, оказывается, глубокими медицинскими познаниями. Всесторонне эрудирован. Энциклопедическая осведомленность. Следствие, видите ли, пошло по неверному пути.
Усмехаюсь. Невесело. Опять вспоминаю вчерашний разговор с Константином Федоровичем. Что же касается следствия, то оно покамест никуда не пошло, даже путь еще не выбрало. Впервые, пожалуй, вижу такого бойкого свидетеля. Невозможно остановить. Понесло.
— Попробуем сосредоточиться, — говорю. — Возьмем только тот момент, когда вы обнаружили потерпевшего и вокруг собралась толпа. Вы — журналист, человек, надо думать, наблюдательный. Не заметили ли вы в толпе кого-нибудь, кто показался бы вам — не тогда, а сейчас — подозрительным? Тогда вы, конечно, подозревать никого не могли. Не было ли в толпе такого лица, которое выглядело бы или слишком безучастным, нарочито сдержанным, или слишком возбужденным, заинтересованным? Вы понимаете, что я имею в виду? В тот вечер вы показали следователю райотдела, что собралось человек десять — двенадцать, но все это были случайные прохожие или живущие по соседству, и потерпевшего они не опознали. Возможно, был кто-нибудь еще? Стоял в сторонке, наблюдал? Постарайтесь вспомнить.
Ему сперва смешно, затем он раздражен и надувается от раздражения, не находит слов, а потом, придвинувшись к столу, обхватывает голову руками, застывает в позе шахматиста, обдумывающего очередной ход. Поза картинная. Пауза многозначительная. Артист.
— Ну как? — спрашиваю, а тем временем набираю номер морга.
Короткие гудки. И Мосьяков не откликается. Перемножает в уме шестизначные числа. Я как-то видел такого артиста на эстраде. Но тот перемножал-таки, а этот, похоже, пускает мне пыль в глаза.
Я терпелив, хотя работы у меня по горло.
Наконец он поднимает голову: готово, перемножил!
— Небольшой штришок, — вновь цедит сквозь зубы. — Клали пьяного в машину, а сзади голос. На тротуаре. У меня за спиной. «Кончай переживать». Это кому-то рядом. «Делов на копейку, утро покажет». Голос мужской. По голосу — не старик. Грубоватый голос, но не громкий. Растянутые гласные. Я, конечно, даже не обернулся. Теперь создается впечатление, что это были не просто зеваки.
— Запишем, — пододвигаю к себе протокол.
— Вы думаете, это что-нибудь даст?
— Ровно ничего, — отвечаю. — Это были зеваки. Но все равно запишем.
Дверь распахивается, будто ее рвануло сквозняком. Входит Бурлака. Рот до ушей — такая улыбка. Зубы сверкают, как на рекламном плакате.
— Здравия желаю! — И Мосьякову — Мы с вами где-то встречались?
Мосьяков — воплощение неприступности: небрежно кивает.
— Допрыгался? — хохочет Бурлака. — Теперь не темни!
— Знакомы? — спрашиваю сразу у обоих.
— Смотря по какому делу проходит, — ухмыляется Бурлака. — В крайнем случае, может, и не знакомы.
Весельчак.
Протягиваю ему протокол, берет, изучает, двигает бровями, а потом подмигивает Мосьякову:
— Кругом голоса! У тебя — мужской, у меня — женский… — Загадав загадку, снова хохочет, достает из кармана затрепанный блокнот. — Слушай, Димка, выдай-ка телефончик. Дэ или эс, неважно. — Домашний или служебный. — Кручинину ты уже до лампочки, а мне, в крайнем случае, пригодишься…
С неприступным видом называет Мосьяков два номера: дэ и эс, даю ему подписать протокол, читает, морщится:
— Стиль!
— Вот модерняга! — смеется Бурлака. — За стилем в милицию пришел!
— Давайте перередактируем, — предлагаю сдержанно. — Ваше право.
Мосьяков подписывает, надевает картуз, застегивает куртку:
— Разрешите идти?
— Идите! — за меня отвечает Бурлака. — И впредь не допускайте происшествий на дежурстве!
Его шутовство известно и в нашем отделе. Как-то было совещание по координации розыска и следствия, Константин Федорович начал так: «Присутствующих прошу не курить, а товарища Бурлаку не острить». Одиозная личность.
После ухода Мосьякова он впадает в меланхолию:
— Бежит времечко… Мы с ним — с шестого класса… — Щелкает языком, завидует: — Талант!
— Пижон, — говорю.
— Это есть. А насчет голосов…
Да, насчет голосов.
— Дельце копеечное! — машет рукой Бурлака. — За неделю размотаем. — Сроки, значит, все-таки отодвинулись! — Был в больнице, калякал с девкой из регистратуры. Пиши фамилию, вызывай. — Записываю. — На другой день после происшествия, утречком, где-то около восьми — звонок. Она снимает трубку: женский голос. К вам вчера привезли порезанного, да к тому же — вдребезину. Кто спрашивает? Соседка. Ну, она и выкладывает соседке все как есть. А соседка липовая: сразу повесила трубку — и ни слуху ни духу. Вот тебе и связь: голос на улице, голос по телефону. Нервничают, а ткнуться в открытую дрейфят. Резали его втихаря, это точно, весь микрорайон прочесал — ни одного очевидца. А это тебе не ночь была, и Энергетическая — не лес дремучий.
— Есть другое предположение, — говорю. — Дело было в квартире.
Сейчас он предаст меня анафеме за то, что якобы зря его гонял. Предвижу. А у нас, в общем-то, зря ничего не делается. Любую версию, даже самую невероятную, без тщательной проверки отбрасывать нельзя. Версии — как рыбацкая сеть. Чем гуще, тем надежней улов.
Развязываю узел, вытаскиваю пальто, показываю ему.
— Работнички! — всплескивает он руками и вроде бы злорадствует. — А сразу нельзя было сориентировать?
Работнички — это я. У нас с ним старые счеты. На том совещании — по координации — меня прорвало: припомнил ему, как морочил мне голову. Таксиста разыскивали, свидетеля, а инспектор Бурлака трое суток где-то шлялся и лишь на четвертые соблаговолил заглянуть в таксомоторный парк.
Молчу — нет смысла с ним заводиться, а тут еще — телефонный звонок: «Товарища Кручинина, пожалуйста… — Это Жанна. — Боренька, вы? Я вас не узнала. Какой-то разгневанный мужчина! Вы не один? Я вас слушаю, Боренька». Растолковываю ей, что мне требуется от нее. Да, я не один. Я действительно разгневанный мужчина, у которого с утра неприятный осадок. Я показываю старшему лейтенанту Бурлаке, что разговор у меня сугубо деловой. «Два вопроса, — чеканю в трубку. — Первый. Мог ли он вообще передвигаться?» Жанна не задумывается, отвечает сразу: «Мог. В практике случается, что даже при огнестрельных ранениях в черепную область.» Перебиваю: «Без посторонней помощи?» — «Без». — «Вас понял, — говорю. — Спасибо. А второй вопрос потруднее. На какое расстояние?» — «Это нужно посмотреть. Копию акта. Я уже не помню деталей. Вам — на когда?» Привык к ее голосу, трудно будет отвыкать. До сих пор мы перезванивались с ней по другим, более веселым поводам. «Желательно, — говорю, — поскорее». — «Тогда приезжайте. У нас в бюро с телефоном — форменное мучение. Приходится караулить, пока освободится. А у меня много работы. Приедете?» Она говорит это так, будто приглашает меня на обед. А я обещаю, будто мне неловко отказаться. Господи, думаю, какая все-таки ерунда. Какую кашу заварил — или сама заварилась.
Вынимаю из стола конверт, а в конверте — мои находки. Они умещаются на ладони: хвоинка и лапчатое колесико от электробритвы. Хвоинка свежая, зеленая — словно бы только что с дерева. Сосна. А колесико вроде паучка. С лапками, отшлифованными по краям.
— Это было в подошве, — объясняю Бурлаке. — Вонзилось. Подвижный нож. Бритва «Харьков» первого выпуска. Где-то, значит, наступил.
— Будет сделано, капитан! — паясничает Бурлака. — Объявим всесоюзный розыск на бреющихся «Харьковом». — И сам смеется. — А это? — Берет, как щипчиками, хвоинку. — Тоже?
— Тоже, — говорю. — В кармане. В пиджаке.
Декламирует:
— Я из лесу вышел, был сильный мороз?
— Может, и из лесу. А может, и нет. Новый год на подходе. Народ елками запасается.
— Елки-палки, да… Выйдешь на пенсию в звании генерала, отметишь эти факты в своих воспоминаниях. — Что бы я теперь ни предпринял, все будет подвергнуто осмеянию. — Собирайся-ка лучше в поход: покажу тебе Энергетическую с прилегающими окрестностями. Начальство насело: чтобы к завтрему были версии и план мероприятий… Эх, люблю эти планы! — жмурится от удовольствия Бурлака. — Сидишь, как в кино, и расписываешь себе, как по нотам: сеанс в девятнадцать двадцать, а в двадцать сорок пять убийца — на скамье подсудимых!
— Смотри, чтобы не получился у нас многосерийный фильм.
— Не каркай. По мне, так дельце из тех, которые разматываются сами.
Добро, думаю: на Энергетическую нужно так или иначе, а по пути заедем в морг, — вдвоем оно будет сподручней.
— Ты оптимист, — говорю, когда мы, уже одетые, выходим из управления.
— Я? — переспрашивает Бурлака. — Точно. — И все-таки уточняет: — По данному делу. В крайнем случае, поживем — увидим. Поножовщина, да еще в квартире, как ты сам теперь доказываешь, — это тебе не покушение на убийство. Помер, но не убийство. Тем паче — не заказное.
Блатной жаргон: подготовленное заранее.
— О заказном речи нет.
— Резали бы насмерть, из квартиры не выпустили бы. Грабить таким способом тоже навряд ли кто умудрился бы. Бухой в дымину! Нож зачем? Нет, тут — по пьяной лавочке. А там, где пьянка, следов не заметают.
— Мы-то идем не по горячим.
— Знаешь, что в воде не тонет? — спрашивает Бурлака. — Что всегда всплывает? Так вот — это самое и было, такой носило характер. Само всплывет, чует мое сердце.
— Спасибо сердцу, — говорю. — Тем лучше.
— Лучше-то лучше, — хмыкает Бурлака, — а медальки ты на этом не заработаешь.
— Мой пистолет, — говорю, — в сейфе скучает. Мы бандитов не ловим, а только к стенке припираем. У нас медалей в мыслях нет.
— То-то и оно, — усмехается Бурлака. — А мне бы героизм не повредил.
Садимся в троллейбус, едем, гляжу в окошко, думаю: неизвестно еще, что сложнее — ловить преступников или припирать их к стенке. Неизвестно еще, что сложнее: гоняться за медальками или растворяться в пространстве. Сейчас мы получим информацию у судебной медицины и обставим это так, что даже инспектор Бурлака никаких личных мотивов у следователя и эксперта не учует.
Выходим из троллейбуса, и вдруг выясняется: сопровождать меня мой инспектор не намерен. Встретимся, говорит, здесь, а то «Промтовары» на перерыв закроют. Доченька моя, говорит, по сю пору без зимнего, старшенькая, заскочу присмотрю. У него трое: две дошкольницы и годовалый малыш. А до перерыва в промтоварном — еще целый час. Но что ему скажешь? Иду один, чертыхаюсь.
Вестибюль, лестница, Жанна сбегает сверху, на ней пальто поверх белого халата — внакидку, придерживает рукой, чтобы не сползло. Улыбка.
И к улыбке привык, и ко всему.
— Что это вы такой пасмурный? — спрашивает. — Перетрудились?
— Погода действует, — говорю. — Не зима, а недоразумение.
В глазах у нее — смесь лукавства и простодушия.
— Вы никогда не догадаетесь, Боренька, о чем я подумала! Я подумала, что мы с вами зимой еще ни разу не были знакомы! И потому ни разу не ходили вместе на лыжах. Вы ходите на лыжах? Я хожу. — Она мне нравится — вот в чем трагедия. Хотя, конечно, если по-честному, трагедией и не пахнет. Она мне нравится, и я ей, видимо, нравлюсь, — чего же еще? Она хорошая, а я не очень, но разве это препятствие для того, чтобы вместе ходить на лыжах?
— Сходим, — говорю. — Зима впереди.
Не то говорю, что нужно.
— Вы на меня не сердитесь? — спрашивает. — Ну как за что! За то, что вытянула вас из тепленького кабинета.
— Служба! — вроде бы отшучиваюсь.
— А я не по службе! — тоже, кажется, не прочь пошутить. — Я так… по собственному расположению.
Рубануть бы все напрямик. Не умею. Слаб.
— Слаб, — говорю. — От таких слов могу растаять.
— А вы уже растаяли, — смеется она. — В нашем доме от вас остались одни воспоминания. А я соскучилась, представьте.
Нет, это не опасные слова. Обычные. Она — такая. Ей нравится говорить людям приятное. Она не допускает мысли, чтобы кто-то стал отыскивать в ее словах какой-то скрытый смысл. Она никогда не подразумевает больше того, что говорит.
— И я соскучился, — отвечаю, потому что и в моих словах нет никакого скрытого смысла.
У нее изумление на лице. Жалость.
— Что же вам мешает бывать у нас? Не понимаю!
— Она же, — говорю, — служба!
Слаб. Увиливаю. Но пускай она поймет сама: служба — это я, служба — это Константин Федорович, служба — это те, которые завтра станут поговаривать, что я хожу в его дом неспроста.
Но ей такого не понять. И верно: не в этом главное. Главное в другом: я хожу к ней просто так, а должен бы ходить неспроста.
— Не преувеличивайте, Боренька, — улыбается она. — Служба вас простит.
— Простит, — соглашаюсь я. — Но пока что торопит.
— Да, я посмотрела. Копию акта. — Лицо у нее становится озабоченным и, пожалуй, даже напряженным. — Посмотрела внимательно, можете не сомневаться. — Все-таки ей больше к лицу, когда она болтает о пустяках. — Как вы знаете, судебная медицина — это не арифметика. И вообще медицина. Дважды два не всегда четыре.
Мне досадно: надо было все-таки не так с ней, не так.
— Таблицу умножения оставим, — говорю.
Она морщит лоб.
— Если даже принять во внимание анестезирующее действие алкоголя и малую потерю крови, тут много зависит от индивидуальных особенностей организма…
За этим я ехал сюда?
— Короче, — перебиваю. — Самое большее сколько он мог пройти? Это вы можете сказать?
— Самое большее? — медлит она. — Вам нужен максимум?
— Не минимум же! — отвечаю. — Я тоже не против подстраховаться. А если это вас к чему-то обязывает, пока обойдусь без письменного заключения.
— Ну при чем здесь… — вдруг расстраивается она. — Максимум четыреста метров. Меня это ни к чему не обязывает. Я исхожу из объективной картины. А если вы сомневаетесь, можно обратиться к заведующему отделением или даже к начальнику бюро…
Она не обижена, хотя говорит обиженным тоном. Я ее изучил. Она не обижена и дело свое знает. Максимум четыреста метров.
— Когда это бывало, чтобы в вас сомневался! — с чувством произношу. — Спасибо. Попробуем что-нибудь из этого извлечь.
— Желаю удачи! — преображается она. — Надеюсь, вы обедаете у нас в воскресенье?..
Нет, не обедаю, и ноги моей у вас не будет. Вы наивная девчонка или прикидываетесь такой. Пора бы поумнеть. У вас нет парня, и вы цепляетесь за меня. А мне это надоело. Нам нужно поссориться — единственный для нас выход. И потому я в ваши четыреста метров не верю. Вы взяли их с потолка.
— Беретесь подкармливать меня? — спрашиваю.
— Конечно! — радуется она моей сообразительности. — Вы же одинокий молодой человек. А иначе пристраститесь к ресторанам.
— Ладно, — говорю, — так и быть.
Я расстроил ее, хотя она и не обиделась, — у меня не хватает духу испытывать ее характер. Дружеское рукопожатие. Иду к дверям.
Иду к дверям, но оборачиваюсь: она уже в окружении белых халатов — мужчины, сослуживцы — и смотрит не на них, смотрит мне вслед. А я зачем-то машу ей бодро шляпой, — веселенький жест в этом невеселом учреждении.