С наступающим, с наступившим, за новое счастье, за старых друзей, пялимся до часу ночи на экран телевизора, объедаемся, острим, плетем всякую чушь, хохочем и, наконец, вылазим из-за стола. Жанна пытается сорганизовать массовые игры. Но ей трудно управиться с неразберихой, именуемой новогодним весельем. Ничего нового нет и в помине — все старо. Жанной предоставлена квартира, остальное, как водится, в складчину, присутствуют знакомые и незнакомые, компания сколачивалась наспех, а я опять сплоховал: не нашел в себе мужества отказать Жанне, соврать, что куда-то уже приглашен.
Ко мне подходит Лина, фотогеничная жена Мосьякова, спрашивает:
— Вы танцуете?
— К вашим услугам, — отвечаю, а мне все равно: танцевать или играть в массовые игры.
Здесь я самый трезвый. Я на работе. Внушил себе, что на работе, и за столом ограничился минимумом. Мне нельзя распускаться, нельзя болтать лишнего, потому что у Жанны я, по-видимому, в последний раз. Всякое необдуманное слово, неосторожное движение могут опять закабалить меня на многие месяцы.
Партнерши своей едва касаюсь.
А теснота ужасная, толкотня, кто танцует, кто веселит публику, кто наступает на ноги, полагая, что это очень остроумно. Словом, Новый год.
— Вы мне нравитесь, — сообщает партнерша. — У вас благородное лицо. Давайте закружимся, если не возражаете.
— Вальс? — спрашиваю я.
— Нет, в жизни, — отвечает она. — Я чертовски работала последние полгода, придумала интересную штуку, но за это время растеряла всех своих поклонников.
— В поклонники не гожусь, — говорю.
— В любовники? — смеется. — Я это имела в виду.
— В любовники тем более.
— О господи, на старости лет получаю отказ! — шутливо сокрушается она. — В чем дело, Кручинин? Сердце занято?
— Занято, — говорю. — При ваших данных другой причины быть не может.
— Это вы правильно изволили заметить, — кивает она в такт музыке. — Но причина неуважительная. Легкий флирт не влияет на сердце. От этого никто еще не умирал.
— А что, — спрашиваю, — скажет ваш муж?
— У нас демократическая республика, — отвечает она.
Танцуем, а я молчу — демонстративно и принципиально, мне в высшей степени наплевать, что она обо мне подумает.
— Хотела вас отбить у Жанны, — улыбается, — не вышло.
Тут уж необходимо что-то ответить. Молчать, во всяком случае, нельзя.
— У вас, — говорю, — неверные сведения.
— Устаревшие? — спрашивает.
— Вообще неверные. Искаженные. Основанные на обывательских слухах.
— Обывательские слухи — это своего рода барометр, — произносит она с умным видом. — По отклонению стрелки мы не можем знать, что нас ожидает: дождь, снег или ураган, но то, что атмосферное давление упало, — это факт.
— Давление нормальное, — говорю. — Бурь не предвидится. А человеческие симпатии имеют гораздо больший, как бы это сказать, диапазон, чем вы себе представляете.
— Не верю я в диапазоны, — презрительно замечает она. — В переводе на русский язык — это ширма.
— А заглядывать за ширмы, — подхватываю, — сознательным гражданам не рекомендуется.
Вот и сболтнул лишнее, не ту, что нужно, нажал клавишу. Но не исповедоваться же мне перед партнершей!
— А может, я доверенное лицо? — кокетничает она. — Может, мне поручено уточнить ваши коварные намерения?
— Сильно сомневаюсь, — говорю. — Мои друзья полномочий таких не дают.
Толкотня.
Мосьяков не танцует и в массовые игры не играет, за столом сидел с Жанной, переговаривались, мирно беседовали, а теперь — настроен критически, ко всему и ко всем. Пожалуй, в этом мы сегодня сходимся с ним, но я не высказываюсь, а он бросает ядовитые реплики направо и налево. На нем красно-белый пуловер, джинсы особого покроя, с кожаными накладными карманами, пиджаков и галстуков не признает, предпочитает одежды, подчеркивающие мощь телосложения и скрадывающие дефект, который, как мне кажется, огорчает его немало: богатырь не вышел ростом. Ему бы рост еще — ходил бы гоголем, а то приходится — чуть ли не на цыпочках.
Проигрыватель умолк, танец закончился — вот и слава богу.
— Мы еще вернемся к этому вопросу, — обнадеживает меня моя партнерша.
К какому именно? Молчу. Делаю крутой вираж — в соседнюю комнату, а там дышится полегче — балконная дверь распахнута, нет никого, и трезвонит телефон. Некому подойти — подхожу. Это Константин Федорович — из управления, он, бедняга, дежурит по городу, в праздники часто выпадает ему такая честь.
Вот опять нажата не та клавиша, а точнее сказать, не следовало мне подходить к телефону. Этим я как бы подтверждаю: все в порядке, все на месте. Полковник Величко — на своем посту, а я — на своем.
После обмена традиционными поздравлениями Константин Федорович спрашивает:
— Как морально-политическое? Инцидентов нет? Жаль. Был бы ты, Борис, парнем смышленым — звякнул по ноль-два, а я бы с опергруппой примчался к вам, поднял бы символический бокал.
— Скучаете, Константин Федорович?
— Да нет, работы хватает. Только что приехали. А ты, слышу по голосу, в норме.
— А когда я бываю не в норме, Константин Федорович?
— Это верно, — рокочет трубка. — В этом отношении ты молодец. Решительности бы прибавить, напористости… Ну, добро. Зови хозяйку.
Хозяйка нынче — Жанна, а Елена Ивановна встречает у родственников.
Зову хозяйку, она бегала к соседям за какими-то уникальными магнитофонными записями, — жакетик накинут на плечи. А сам — чтобы не заставили опять танцевать — выхожу на балкон.
Тепло. Падает медленный снег. Как в театре. Окна все, за редким исключением, светятся. Типичная новогодняя ночь. Но я ли это на балконе? Если я, то — зачем? Все в порядке, все на месте. Разве? Решительности бы мне прибавить, напористости. Как это понимать?
Разговор у Жанны с отцом недолгий — ее шаги, оборачиваюсь.
— Боренька, вы простудитесь, — тоном строгой наставницы.
— Нет, — говорю, — тает.
Тает или не тает, но внизу, под водосточными трубами, — серебряные пятна. Облокотившись на перила, мы смотрим вниз. Не может быть, чтобы таяло. А я говорю, что может. Вот и стоим. На балконе. В новогоднюю ночь. Мы это стоим или не мы?
— Как вам — Лина? — спрашивает она. — Правда, интересная?
В таких случаях обычно отвечают: не в моем вкусе. Чтобы не задеть женского самолюбия.
Я этого не боюсь, подтверждаю:
— Хороша.
Самолюбие ничуть не задето. Напротив, мы рады, что мнения сошлись.
— А как — Вадим?
— Душа не лежит, — отвечаю я.
Жанна огорчена:
— Правда? — Не верится ей. — Он, конечно, колючий. Со странностями, может даже показаться. Но добрый. У него, Боренька, трудная жизнь.
Трудная? Вот уж не сказал бы. Немного наслышан — через Лешкино посредство. Семейка зажиточная — живут припеваючи. К тому же — даром хлеб не едят. Все трое — по работе — на хорошем счету. В чем же трудность? В красивой жене? Так у них же демократическая республика, если это не вранье. Я, Жанна, с малых лет без отца, мать — инвалид, еле школу закончил, а студентом сестренок вытягивал, да и сейчас… Зарплата приличная, побольше, чем у квалифицированного инженера, а порассылаешь почтовые переводы — и сам в долгах. Впрочем, это не так существенно, есть и другие обстоятельства...
Молчу, конечно, Жанне на жизнь не жалуюсь.
— У каждого свое, — говорю.
— И у вас?
— У меня? Да что у меня… Лишь бы работалось.
— Вами довольны, — говорит Жанна. — Даже очень.
Не знаю, — дочери начальника виднее. В том-то и беда, что ей виднее, чем мне. Если так будет продолжаться и дальше, я перестану верить в свои способности и каждую возможную удачу буду воспринимать как милость счастливой судьбы.
Мы стоим, облокотившись на перила, плечом к плечу, но лица ее я не вижу.
— Почему вы, Боря, последнее время избегаете меня? — спрашивает она.
Вот бы и ответить. Вот бы? Непременно нужно ответить, удобнее случая не представится. Что может быть естественнее, чем ответить, когда тебя спрашивают? Что может быть проще: сказать правду!
— Избегаю?
Не та нажата клавиша, это промедление. Это все равно что возмутиться неуместным вопросом. А все на месте, все в порядке, я на своем посту.
Новогодняя ночь. Зачем ее портить? Но почему я так убежден, что испорчу? Вы ошибаетесь, Константин Федорович: ваш подчиненный страдает самоуверенностью, а не наоборот. Ваш подчиненный болтает о диапазонах, а на самом деле прячется за ширмой. От кого? Даже от самого себя.
Избегаю? Да, избегаю. Но уже — поздно, я слишком промедлил и, стало быть, уже ответил на неуместный вопрос.
— Жизнь прекрасна, — говорит Жанна. — Прекрасна, даже когда нагромождает вокруг нас горы трудностей или подвергает нас суровым испытаниям. В прошлом веке я, наверно, была бы примерной христианкой; я считаю, что есть и такая форма борьбы: терпение. Смирение — не скажу, боюсь сказать: вы меня осудите. Но терпеть — разве это крамола? Терпеть — это значит не нахальничать в жизни, не предъявлять ей чрезмерных требований. Счастья для всех не бывает. И не будет. Даже при полном коммунизме. Но чужое счастье — это тоже счастье. Вот что будет. Вы простудитесь, Боря. Пойдемте.
Она притрагивается к моей руке, — я вздрагиваю. Хочет доказать мне, что я замерз? У нее рука теплее. Мы стоим на балконе в новогоднюю ночь, а жакет сползает с ее плеча, — разве я не должен помочь ей? Руки наши сходятся, плечи тоже, — неужели я обнимаю ее? Я это или не я? И она ли это? Теперь я вижу ее лицо: оно точно такое же, как в ту ночь, в оперативной «Волге», когда мы ехали на происшествие. Такое лицо было у нее лишь однажды — и вот теперь опять. Наши губы сходятся, как и наши руки. Мы столько уже знакомы, — неужели это у нас впервые?
Молчим.
— Я, кажется, испачкала вас помадой, — говорит она наконец и крошечным платочком вытирает мне губы.
А я уже прихожу в себя, начинаю различать звуки, доносящиеся из комнат, мне чудится голос Бурлаки. Но не было его с нами, он дома, со своей Машкой, — откуда же ему тут взяться?
Конечно, никто не видел, как мы целовались, но на балконе нас увидели. Потому что в третьем часу ночи в квартиру действительно вломился Бурлака и первым делом стал требовать меня, — черт его принес.
Он в меховой куртке нараспашку, в ушанке набекрень, красный, как с ядреного мороза, со всеми обнимается, без разбора, и всех норовит куда-то утащить.
— На воздух! — командует. — Нечего коптиться. Левое плечо вперед!
Его там ждут внизу — орава любителей ночных прогулок — и, конечно, Машка.
Он и на меня набрасывается — с братскими объятиями, тянет на кухню: есть разговор. Новости, что ли? Дома не накормили: лезет руками в блюдо с недоеденным холодцом.
— Вилку дать?
— Слушай: взялись помаленьку опрашивать жильцов по Энергетической, десять — через паспортный отдел и частично — ОБХСС. Под предлогом той самой Иванчихиной, которая уже под следствием за спекуляцию. Ищут, мол, связи. Но не в этом дело.
— Вилку дать? — повторяю.
— Слушай: предъявляют фото, но не всем, по выбору, понял? Сегодня или, точнее, значит, вчера — такое интересное кино! Треп разнесся по подъездам: выясняют, не замечен ли был кто чужой девятнадцатого числа между семью и девятью. Подгородецкий и заявляет: замечен. Это пока по-соседски. Видел, заявляет, мужика незнакомого, в нашем подъезде, примерно в двадцать тридцать — по описанию схоже. Был, заявляет, мужик под сильной мухой, шел через подъезд. Ну, тогда н предъявили ему фото: точно, заявляет, этот самый. Я, заявляет, к соседке направлялся — на первом этаже, а тот, что под мухой, — на выход. Интересное кино, скажи?
— Интересное, — киваю.
Что же теперь будет? Как мне вести себя с Жанной? Куда отступать? Вроде некуда.
— Чтобы преступник сам на свою хазу навел! — смеется Бурлака. — Кино?
— Многосерийный фильм, — говорю. — Но если память у тебя не девичья, я тебе это предсказывал. И насчет Подгородецкого — тоже. Никакого отношения к делу не имеет. Говорил, что зашьемся, даром время потеряем? Вот и зашились.
Бурлаке море по колено.
— Ну и хрен с ним! Завтра отоспимся и начнем сначала. Все силы бросим на бумажник! Найдем! В Курске пошуруем — концы отыщутся!
Мне непонятно, какую цель он преследовал, вломившись среди ночи с этим своим сообщением: обрадовать меня? Так нет же! Расстроить? Так не злюка же! Вернее всего — никакой цели не преследовал, а просто блажь явилась — забежать мимоходом к Жанне, а когда забежал, то и накинулся на меня.
Чертова работа, думаю, никуда от нее не скроешься; и от этого — что было на балконе — тоже не скроешься, чертовы праздники!
Нужно объясниться с Жанной, думаю, сейчас же. Сказать, что это был не я и она — не она. Было это наваждение или просто крик души. Я не могу любить ее, потому что сердце занято, а легкий флирт — ни к чему: от него никто еще не умирал. Нужно умирать — тогда это будет честно. Мысли у меня путаются, состояние неважное, не могу сейчас объясняться, не готов.
Вспоминаю позавчерашний вечер, когда ходил в институт за консультацией, — жаром обдает меня. Ну кому я завидовал тогда и чему? Елкам в коридоре, девушкам в вестибюле? Молодости? Так разве ж не молодость это — нынче на балконе? Молодость! И чувство было — без него наваждению я не поддался бы. И нежность была, — в чем же мне оправдываться? С какой стати объясняться? Не знаю, не знаю.
Бурлаки уже и след простыл, теперь в центре внимания Мосьяков. Собирается уходить, его не отпускают, а он куражится: «Сейчас пойду и набью кому-нибудь морду! У меня на Новый год такая традиция!»
Он выходит, ни с кем не прощаясь, хлопнув дверью; жена спокойна за него: «Анфан терибль! Никого он не тронет!» А хозяйка дома волнуется: «Его заберут в милицию!»
Ну, раз уж милиция помянута, мне не к лицу стоять в стороне. У Жанны умоляющие глаза: «Боренька, догоните его, верните». — «Слушаюсь!» — Мне тоже не вредно на воздух.
Я тоже одеваюсь, а публика восторженно глазеет на меня: не перевелись еще рыцари в наше время!
Догоню или упущу? Догоняю. Но вернуть его мне, конечно, не удается. Да и нужно ли? Единственная уступка: сбавляет шаг. Идем рядом — не спеша, вроде бы прогуливаемся. Людно уже на улицах: отпраздновали. А до рассвета далеко: фонари горят, снежок — как в театре. Я что-то не пойму себя: хорошо мне или плохо? И куда я иду? И стоит ли возвращаться? И что будет, если возвращусь? Ничего не будет. Собственно говоря, это пустяк — на балконе. Новогодняя шутка. У одних традиция — набивать кому-то морду, у других — целоваться. Проспимся — и за работу. А я — хоть сейчас. Отпраздновали. Ну и слава богу. Что я без работы? Ничто. Тянет в управление. Кабинеты заперты, ключи — в дежурной части, и мой — заперт, который пока на двоих. Туда меня тянет? Туда. Однако же пусто там: рабочий год у нас еще не начался. У нас? Пожалуй, Константин Федорович уважит мою просьбу, и с нового года, как прежде, я буду один. А зачем это мне? Что-то не пойму.
— Ты куда? — спрашивает Мосьяков.
Брататься с ним не собираюсь:
— А вы куда?
Намерения у него самые мирные: на примете любители расписать пулечку в новогоднюю ночь. Бредовая, конечно, идея. Кто же с такой головой садится? По мнению Мосьякова — в самый раз. Дознавшись, что и я в редкие часы досуга склонен убивать время этим же способом, он, видимо, добреет ко мне и даже зовет с собой. У них есть трое, я буду четвертым. Мне нужно, чтобы он из ближайшего автомата позвонил Жанне. Такой нелепой, как эта, новогодней ночи, право же, не припомню.
Пока он звонит, стою возле телефонной будки, радуюсь чему-то. Нелепая ночь? Пусть. Мне не следовало идти в институт перед самым Новым годом. Елки, студенческий бал — нахлынуло! Возвращение из Сибири. А может, именно в этом вся моя радость?
Если судить по жестам — Мосьяков скандалит, но никак уж не извиняется.
Приоткрываю дверцу:
— Капризны вы, братец.
— А ты помолчи, — бросает на меня свирепый взгляд. — У меня все! — и вешает трубку. — За тебя тоже отчитался, — говорит он небрежно и берет меня под руку. — Учти: играем на интерес. Классику не подзабыл? Вспомни, как обобран был Долоховым Николай Ростов!
— Сорок три тысячи. Помню. А классика для острастки?
Не такая уж у них демократическая республика.
— У классиков всегда найдешь необходимую параллель, — отвечает Мосьяков.
— Там была замешана ревность, — говорю я.
— Здесь она не замешана, — отвечает. — Предпочел бы честный бой из трех как минимум раундов. Ненавижу пережитки, но иногда скорблю, что в наш век не приняты дуэли.
— Мысль не оригинальная, — замечаю насмешливо. — Что-то подобное встречал у одного поэта.
Мосьяков удивлен:
— Интересуешься поэзией?
— Было, — говорю. — По долгу службы. Приходится иногда подчитывать. Сегодня поэзию, завтра — бухгалтерский учет или какое-нибудь пчеловодство. Попалась бы ваша светлость в мои руки, подобрал бы по газетам полное собрание сочинений и тоже прочел. Отмычек на свете много — больше, чем замков. Было бы только время.
— Понимаю, — кивает Мосьяков. — А если попадусь, учти: мое полное собрание у твоего начальника в голове. Можно не утруждаться.
Колкость? Не первая, кстати. По-видимому, с Константином Федоровичем не в ладу.
Мы идем через сквер на Пушкинскую, — ведет Мосьяков. Это мой ежедневный маршрут — на работу и с работы. У меня уже все прошло, что было за столом, — тот легкий хмель. И то, что было на балконе, — тоже. Мне радостно оттого, что все прошло: день, вечер, год; еще бы только ночь прошла, я жду, когда наступит утро. В сквере деревья белые и бело на аллеях. Мы с Мосьяковым идем по целине. Снегу нападало порядочно, и все после полуночи, и никто еще здесь не ступал. Скамейки тоже белые — увязли в сугробах. Значит, повезло: не наткнись Подгородецкий на потерпевшего в своем же подъезде и не опознай его по фотографии, черт те куда завел бы нас ложный след. Мы в выигрыше — благодаря Подгородецкому. Выручил нас.
— И за то спасибо, — говорю я вслух; Мосьяков косится на меня, добавляю: — Хоть вырвались на воздух!
— Плохо начинаешь год, беглец. Обидели небось?
— Это тебе лучше знать, — отвечаю фамильярностью на фамильярность. — Не я сбежал, а ты.
— Согласен на ничью, — бурчит он. — Сбежали оба.
Мы уже идем по Пушкинской, тут недалеко до управления.
— Причины разные, — говорю. — Но не будем вдаваться.
— Не будем, — соглашается Мосьяков.
Свежий воздух явно ему на пользу.
— Вернемся, может? — делаю последнюю попытку.
Он отвечает мне не сразу, но зато с претензией на глубокомыслие:
— Когда человек заблудился, и знает это, и все же идет, не сворачивает, он не дурак и не безумец. Он прав: нельзя сворачивать, если даже заблудился. Иначе возвратишься туда, откуда пришел.
— Вариант не самый худший, — говорю.
— Нет! — взмахивает он кулаком. — Самый худший! Мы рождены не для того, чтобы возвращаться.
— Эх, жаль, нечем, — усмехаюсь. — А то бы записал.
— А ты запомни, — с подчеркнутой невозмутимостью произносит он.
Может, и правда — запомнить?
Аля, Жанна, Константин Федорович — и вдруг Подгородецкий. Он-то к чему? И как сюда — в этот мысленный ряд — попал?
Если заблудился — не сворачивай. Вот что приходит на ум: так ли уж прост Подгородецкий, как я себе это представляю? Не увлекался ли в юности футболом? Не вздумал ли тряхнуть стариной и показать нам, простачкам, что такое настоящий финт? Отмычек на свете больше, чем замков, но версий-то еще больше. Бывают мастера заметать следы, — вдруг в их команду затесался мастер отводить удары? Логика простая: коль был незнакомец в подъезде, очевидцы найдутся, подтвердят. А первым подтвердить — это козырь крупный; кто с козыря ходит, тот живет богато. Мыслю по-картежному, но мне никак не до преферанса.
С Мосьяковым прощаемся возле дверей управления, пулечку распишем как-нибудь в другой раз и в более подходящее для этого время.
А у нас, в милиции, двери не запираются — ни под вечер, ни под утро, и в дежурной части свет горит всю ночь. Туда-то я и иду.
Мы сидим с Константином Федоровичем на диване, я передаю ему слово в слово то, что рассказал мне Бурлака, а свои соображения держу пока при себе. Константин Федорович запрокидывает голову, дремлет, мне неловко становится, замолкаю, но он сразу же подает голос:
— Ну? Как оцениваешь? Со знаком плюс? Со знаком минус?
— Всякая реабилитация, — говорю, — это плюс.
Глаза у него закрыты, дремлет, а голос насмешливый, свежий:
— Ты мне лекций о гуманизме не читай. Не затем, как понимаю, пришел. У тебя, брат, резкий психологический сдвиг: перемена отношения к интересующему нас лицу. Объяснить? — Дремлет, но объясняет: — Когда объективные данные в какой-то степени давали повод для подозрений, то есть косвенно подтверждали закономерность версии, ты в ней сомневался. Но стоило интересующему нас лицу выступить в роли субъекта, активно подтверждающего твои сомнения, то есть опровергающего версию, как ты в нее поверил. Такое, брат, бывает. Мы иногда больше доверяем подследственному, который молчит, не находит доводов в свое оправдание, чем тому, который защищается по всем правилам искусства. Ты зашел ко мне в четвертом часу ночи потому, что Подгородецкий своим защитительным действием вызвал у тебя подозрение. Будешь отрицать?
— Буду, — говорю. — Мы пока что играем в темную, а в темную я только предполагаю.
— Сути не меняет. Ты лучше скажи: подъезд с одним выходом или сквозной? Сквозной, говоришь? — Дремлет, нежится, запрокинув голову на спинку дивана. — А если сквозной, то не мог ли мистер Икс идти со двора? Транзитом, а?
— Вы забываете, Константин Федорович, про пальто. Главная наша версия: это случилось в квартире.
— Да что ты, бог с тобой! С чего бы я стал забывать? Дома-то по соседству есть? В глубине?
План местности я знаю наизусть, и сама она — в натуре — перед глазами. Теперь я объясняю, а Величко слушает.
— Единственное здание, — говорю, — за домом номер десять, в глубине, — заводское общежитие. Но выход — на соседнюю улицу, через двор не пройдешь. В протоколе осмотра это зафиксировано, Константин Федорович.
Оторвавшись от спинки дивана, выпрямившись, он блаженно потягивается, расправляет плечи.
— И все-таки, Борис Ильич, оценим заявление Подгородецкого со знаком плюс. Если товарищ чист, один — ноль в его пользу. Если юлит — в нашу. Он не учел немаловажного обстоятельства: до сих пор мы вынуждены были, как ты говоришь, играть в темную. Но, предложив себя в свидетели, он сам раскрыл карты. Раскроемся и мы. На законных основаниях. Без всяких опасений, что это его спугнет. Вызывай, допрашивай, но подготовься как следует. Настройся брать высоту с первой же попытки. Ни второй, ни третьей у тебя уже не будет. Упустишь что-то, затаскаешь свидетеля — верный шанс насторожить его, испортить все дело.
— Ну, это ясно, Константин Федорович, — встаю.
И он встает, рассматривает меня:
— Визуально могу подтвердить: ты в полной форме. Но вид все-таки бледноватый.
Машинально провожу ладонью по щеке.
— Как празднество? — спрашивает. — Повеселились? А почему так рано разошлись?
— Еще гуляют. Это я. По-стариковски.
Мне кажется, что Величко недоволен, помрачнел.
— По-стариковски! — досадует. — А нам тогда что говорить?
— Виноват, товарищ полковник! — щелкаю каблуками.
Дежурная часть внизу, наш отдел наверху; прежде чем выйти, приостанавливаюсь у лестницы, гляжу туда — в пролеты: меня домой не тянет. Что мне мой дом, думаю, ничто. Пустота. Были бы в отделе диваны, вздремнул бы до утра, а там и за работу. Дослужусь хотя бы до замнача — будут назначать меня дежурным на праздники. И то веселее.
А ведь стараюсь дослужиться? Мечтаю об этом? Планирую вперед на десять лет?
Это кто-то колет меня чем-то острым. Да ну вас! Больно! А взгляды начальства ловить — это, по-твоему, что? Благовоспитанность, да? Хорошие манеры? Служба? Следить, как бы не помрачнел начальник? Как бы чего-то такого не подумал? Как бы не разгневался из-за дочки?
Выхожу; у подъезда, под водосточной трубой, — серебряное пятно на снегу. Тает? Да ну вас! Больно! Я же не с Жанной стоял на балконе, не с ней.