Я ей сказал, что не могу, занят, у меня, черт возьми, такая работа, недосуг веселиться, но телефонная трубка раскалилась от благородного негодования: надо знать Жанну Величко. Другой столь же ярой ревнительницы нерушимого школьного братства свет еще не создавал. Она-то и распоряжалась.
Линке моей велено было прийти пораньше — помочь по хозяйству, а мне — после бурных телефонных дебатов — дана была великодушная поблажка, поскольку я, разумеется, сочинил в свое оправдание более вескую причину, нежели хождение по улицам с красной повязкой на рукаве. Жанна заставила меня поклясться, что не позже половины десятого я буду у нее в Замостье — это наши Черемушки, а ради Жанны Величко я, как известно, готов и на подвиг.
В тот вечер дежурили мы втроем, день был будний, тихий, без происшествий, моросило, капало с крыш; декабрь выдался гнилой, сиротская зима, были уже белые утра с мокрым тающим снегом, белые крыши, столбы, провода и деревья, были стеклянные капли на отсыревших ветках и оловянные следы первых прохожих на пушистом тротуаре, а к полудню тротуары чернели, и много было воды и желтого снега, как в марте.
Впрочем, я не представился: Вадим Мосьяков, сорок четвертого года, женат, образование высшее — факультет журналистики, трудовой путь — многотиражка, радио, собкор по области, исколесил ее вдоль и поперек, хлебнул репортерского лиха, набрался ума, набил руку, заметили, оценили по заслугам, перетащили в городскую газету, вечерку, шеф сам ходил по инстанциям, согласовывал мой переход и добился-таки, — знал, кого берет, парень он с головой, в людях разбирается, держит меня на глубинных заданиях, на широкоформатной информации, вот тебе, Мосьяков, срок и сгинь с моих глаз, пока не управишься, а как буду управляться — его не касается, и правильно, вынь да положь, это весь разговор.
Позвал он меня к себе, показал кое-какие наметки на ближайшие номера, я спросил, сколько времени даст. Двое суток? С ума сойти! Да ты что? Хочешь, сварганю тебе конфетку? Сваргань мне, сказал он, кусок ржаного хлеба, но — как часы, на завтра, а послезавтра варгань конфетки для мировой литературы, она может ждать, а я, сказал, не могу.
Кого ты агитируешь? Кому ставишь каторжные сроки? Мосьякову? Ладно! Мосьяков обеспечит тебя и на завтра, и на послезавтра, и еще выдаст задел с перспективой. Мосьяков если окунется в жизнь, если влезет в материал… Послушай-ка, да знаешь ли ты такого — Мосьякова? Возможно, ты просто не в курсе или тебя неправильно информировали…
Есть одержимые, которых, черт их побери, сколько ни вьючь, все им кажется мало, подавайте побольше, грузите, наваливайте поверх головы, и упаси вас боже обделить их поклажей. Ишаки. К этой породе я отношу и себя.
В горкоме комсомола мне порекомендовали один из новых заводских районов — это далековато от центра, но зато, по-видимому, сулило щедрый журналистский улов: о тамошних дружинниках шла добрая слава. Хитрить с ними я не стал, назвался, кто я есть, и, чтобы покрепче привязать себя к ним, попросился в их дружину. Меня приняли.
Очередность дежурств соблюдалась строго, ребята были все с «Электрокабеля», но группировались мы обычно по-разному, в зависимости от обстановки.
В тот вечер я не жаждал приключений; каждое мало-мальски незаурядное происшествие обходится нам, дружинникам, недешево: докладные, объяснительные — писанина. Но к Жанне я тоже не рвался. Выпить и закусить можно где угодно. В Жанкином доме мне выпивать и закусывать не доставляло никакого удовольствия. Хоть я и не думаю, чтобы хозяева этого дома были сверхъестественно проницательны и в свое время догадались кое о чем, что касалось их дочери и меня, грешного, но когда хозяин дома по профессии следователь, то невольно становишься мнительным и ловишь на себе профессиональные взгляды, просвечивающие насквозь.
Я избегал этого дома, но Жанкиной затеи не мог избежать, тем более что — опять-таки в свое время — затею одобрил и горячо поддержал. Я поддержал ее тогда, года два назад, преимущественно потому, что был с Жанной в хороших отношениях, в очень хороших, скажем даже так, чтобы далее не распространяться, — и вообще поддерживал тогда все ее начинания, независимо от их целесообразности.
Ежегодные традиционные встречи разлетевшихся по свету однокашников — явление в наш век достаточно банальное и, по моему убеждению, не оправдывающее эмоциональных надежд, которые возлагаются на него экзальтированными энтузиастками типа Жанны Величко. Это так трогательно, так прекрасно! О да, о да, кто же отважится возражать, но мы, выпускники десятого класса Восемнадцатой средней школы, собирались уже трижды, а кроме армянского коньяка, который привез из Еревана Жорка Мартиросов, ничего более трогательного память моя не сохранила.
Нынче Жорки не будет — он в облаках, в своей обсерватории, но коньяк будет, ереванский, никто достать не мог, я достал.
Нынче не будет Славки Качеровского — это единственный доктор наук из нашего выпуска. В таком возрасте стать доктором — феноменально, и тем не менее год назад феномен не погнушался откликнуться на слезный зов неутомимой Жанночки и, бросив дела, прикатил из самой Москвы. Правда, в прошлом году он еще не был доктором, а нынче ответа на Жанкино приглашение не последовало. Привелись мне давать отчет для газеты о нашей трогательной встрече, я бы вскользь заметил, что доктор наук Качеровский — в заграничной командировке. Это всегда оправдывает крупных деятелей, если они забывают поздравить тещу с днем рождения или явиться туда, где их ждут.
Во всяком случае, подумал я, троячка, считайте, у меня уже нет: трамваем отсюда в Замостье не доберусь и к десяти, а слово мое — закон, придется ловить такси.
Было уже без четверти девять.
Мы прошли весь проспект Космонавтов из конца в конец и свернули на Энергетическую. До смены — пятнадцать минут, до штаба — три квартала; мы шли не спеша.
Табачный киоск был уже закрыт, и свет внутри погашен, и потому, наверно, в темноте никто не замечал сидящего под стенкой. А мы заметили. Он скрючился, поджав ногу, — нам показалось, без ноги. На нем было черное, стандартного покроя пальто, брюки, заляпанные грязью, в меру узкие, кепка, тоже в грязи, мохнатая, серая с искрой, остроносые ботинки — по моде, уже отошедшей. На вид ему было лет сорок. Мы подумали, что с ним обморок, но когда я наклонился к нему, пахнуло вином. Он был мертвецки пьян.
Нам не впервой отправлять перебравших через край гуляк в вытрезвитель, но этот хотя и не шевелился, не противился нам, а еле дотащили его вдвоем до ближайшего палисадника. Третий побежал вызывать машину. В палисаднике была скамейка, мы усадили пьяного, но он валился на бок, тяжел был редкостно, а вовсе ведь не тучен. Как водится, подсобрались зеваки, сатирики и юмористы, и негодующие — из женщин, и сочувствующие — из близлежащего заводского общежития. Женщины — независимо от градуса их негодования — в пьяном соседа не признали, дружков или собутыльников тоже в толпе не нашлось. Черт его знает, кто он такой и откуда взялся. Энергетическая улица — в лице дюжины ее представителей — отказала незнакомцу в родстве. Но что дюжина, коль счет этой улицы надо бы вести на тысячи. Незнакомец, разумеется, не шумел, не буянил; окажись при нем паспорт с пропиской, мы бы — по доброте душевной, не вполне еще оцененной нашими согражданами, — доставили его домой. Но паспорта при нем не было.
Когда подошла машина, милицейский фургон из райотдела, мы втроем погрузили пьяного в кузов, ребята там и остались, а я, на правах старшего, сел с водителем — в кабину.
Сдадим этого бражника фельдшеру, оформим, что положено, а уж в штабе мои орлы отчитаются без меня.
— Слушай, сержант, — обратился я на всякий случай к водителю, — не подкинешь обратным рейсом в Замостье?
— Оперативная машина, — буркнул он.
Знаем, что оперативная; неразговорчивый попался, но я-то хоть кого разговорю.
— Что это у тебя задний мост гудит?
Он не удостоил меня ответом, однако же прислушался, а я сказанул просто так, для затравки, не шибко разбираюсь в автотехнике. Права есть, сдавал студентом, но ездить не умею, да и не на чем. По роду службы мне этот механизм необходим: на колесах буду чудеса творить. Подойдет очередь, возьмем «Жигули» — это семейная мечта, программа-максимум, подкрепляемая ежемесячными семейными вкладами в сберкассу — на предъявителя. Моя доля пока что символична, гонорары стали редки, больше мотаюсь по городу, давлю на хозяйственников своим авторитетом, улаживаю конфликты на месте, а теща — вкладчик исправный, да и возможности есть: она у нас доцент. Мы с Линкой порядочные: вернем, отработаем.
— Газеты читаешь? — спросил я у водителя. — Статьи Мосьякова Вадима не попадались? Так вот, сержант, я — он самый, Вадим Мосьяков. Лучше меня в городе никто не пишет.
Эх, не хотелось мне к Жанне и хотелось: и хочется, и колется, а колоться-то, в сущности, нечему, — посидим, потрепемся, вспомним молодость. Жаль только, среди наших местных ветеранов, бывших десятиклассников, — одни мужики, не считая, конечно, Жанки и Линки, а больше девок нет, поразлетались кто куда, у каждой беби, а то и двое, — молодых мамаш, иногородних, при нынешнем кризисе на нянек и отсутствии бабушек, никакими трогательными встречами не соблазнишь. А у нас — и бабка, и нянька, живем как в сказке.
— Службой доволен? — осведомился я у водителя. — Если какие затруднения, могу посодействовать. Меня вся милиция знает.
Пока мы ехали по бульвару Гагарина, он изложил мне свою биографию да еще ответил на некоторые наводящие вопросы.
— А с этим не спеши, — сказал я ему. — Любит — подождет. Свой дом — это вещь, а в примаки идти — хуже всего.
У нас, между прочим, и девочек-то стоящих в десятом классе не было, не считая опять-таки Жанки и Линки. Ну, кто еще? Светка? У нее ноги кривые. Шполянская — дурочка. Жанка и Линка — это были две наши королевы. Две королевы на одного короля — это не по-христиански. Быть бы мне султаном. Как ни пошлы рассуждения, будто девица должна ловить свой момент, но что-то в этом есть. Жанка момент упустила, и затем уже действие развивалось по сценарию, когда-то написанному для первой в мире переборчивой невесты. Этот не годится, тот не подходит. А кто тебе нужен? Идеальный герой вроде меня? Идеальные герои давно разобраны и по воскресеньям за ручку водят своих пацанов на футбол и в цирк. Надо было раньше думать, а на ближних подступах к третьему десятку, глядишь, и женихов как ветром сдуло. Черт те чего я женился на Линке, — влюбился, что ли? А в кого я не влюблялся? И в Жанку влюблялся, и даже в Светку, невзирая на ноги. Но дурочек не терплю. Шполянскую близко к себе не подпускал, а липла. Ко мне они вообще липнут. Я человек волевой, но все же нет-нет да и поддашься, а потом расхлебывай. Зря я не женился на Жанке. Не сумела она ко мне прилипнуть, а когда попыталась — было уже поздно. Пацан в семье — решающий фактор; Вовка для меня — святой закон моей дальнейшей жизни. Точка.
— Это вкратце, — заключил свою исповедь мой оттаявший водитель. — А планы — учеба. Без учебы в данный период забуксуешь.
Я пообещал ему помочь с поступлением в техникум, в вечерний — при «Электрокабеле», — там у меня дружки.
Словом, когда машина остановилась возле вытрезвителя, мы с этим сержантом тоже были вроде бы дружками. Я даже подумал, что теперь-то он меня подкинет — хотя бы до центра, оттуда и троллейбусом поспею. Но не тут-то было.
Когда мы вытаскивали пьяного из машины, пальто у него распахнулось, задралось, и пиджак задрался, а под пиджаком на боку — мокро. Да он весь мокрый, в луже лежал! Давайте-ка фельдшера, хлопцы, это не то, что вы думаете, это кровь.
Явился фельдшер и еще кто-то с ним, — в один голос: в больницу! А мой сержант — на дыбы: не повезу! Его, говорит, растрясет в дороге, ежели еще не растрясло, — и конец; кто будет отвечать? Оказывайте первую помощь! Фельдшер не рвался в бой, но я его припугнул Уголовным кодексом, сто двадцать восьмой статьей, и, пока делали перевязку, позвонил в райотдел: ножевое ранение, судя по всему, а кто такой — неизвестно. Сказали, что приедут. Ближайшая больница — на Плановой, везите, сказали, а мы прямиком туда.
Теперь-то и я залез в кузов, держали раненого втроем, чтобы в самом деле не растрясло. Слабость у меня: не переношу, когда Жанна огорчается, ее обидеть — нужно быть извергом. Но ничего не попишешь; к десяти, возможно, и поспею, если на такси.
Не тут-то было.
Раненого сдали мы дежурному врачу и вроде бы освободились, ранение, видать, пустяковое, медицина скажет свое слово, но приехал лейтенант из райотдела, велел нам, всем троим, писать объяснение: где подобрали и как, при каких обстоятельствах, а потом вернулись с лейтенантом на то место, походили еще, посмотрели, он завез меня в райотдел, очередные формальности, было уже одиннадцать, без пяти.
Из райотдела я позвонил Жанне, причитаний ее тоже не переношу. Ну какого ты черта, подумаешь — катастрофа, обойдетесь, и я обойдусь. «Все равно мы тебя ждем!» Мы? Сказала бы иначе — полетел бы на крыльях. Впрочем, шучу: стар уже для крыльев и всего прочего в этом роде. Лирика в моей жизни уже не играет никакой роли.
Меня подбросили-таки из райотдела на попутной «Волге», но теперь-то спешить было некуда. Мы тебя ждем, ждите, ждите, этого пропойцу тоже, наверно, ждут, а дождутся лишь к утру, если медицина отпустит. Вот кому худо, а мне-то что: могу заехать к Жанне, могу не заезжать, провожатые у Линки найдутся.
Было уже начало первого, когда я вылез из «Волги» возле Жанкиного дома. И без того не было никакого желания пировать да обниматься с гостями, а тут еще эта больница. Разошлись уже, наверно, — не засиживаться же за полночь. Дай-то бог. Я решил: позвоню разок и, если сразу не откроют, отправлюсь восвояси.
Но дверь отворилась тотчас же, словно кто-то подкарауливал меня, притаившись за дверью. Отворила мне Жанна, сияющая и возмущенная, а гости, уже одетые, топтались поодаль. Ну как же так можно, такой прелестный вечер, такая сердечная атмосфера, такие приятные воспоминания, столько теплоты, огня, поэзии, а ты являешься к шапочному разбору! Это сказано было залпом, с восторгом и негодованием, с сияющей улыбкой и гримасой смертельной обиды, а я едва переступил порог, и никто еще не кидался мне в объятия, толпились, одетые, поодаль, и одевались, и не вставали из-за стола, и музыка слышна была из комнаты, моя жена танцевала с К. Ф. Величко и помахала мне рукой.
К шапочному разбору. Я и шапки-то не снял. Ты знаешь кто? Сухарь, индивидуалист, бездушное создание, одноклеточный организм. Однако же мы поцеловались, несмотря на публику и особенности моего организма.
Мы поцеловались, как муж с женой, или, вернее, как целуется давний друг дома с очаровательной супругой своего закадычного приятеля. Но Жанна была безмужняя, а я не дружил с этим домом. Мы привыкли целоваться еще со школы и всегда целовались при встречах. А я давненько не видал ее — только перезванивались.
Она была в серебристой блузке, очень тонкой, прозрачной, и крепко надушена — манера профессиональная: у них там в прозекторских, или как это, не знаю, называется, ароматы — не продохнешь. Когда я взял ее за плечи, то сразу почувствовал — привычно, знакомо, — как они округлы и горячи. Ай-ай-ай, подумал я, нехорошо прикасаться к ней с такими мыслями, некрасиво, стыд и срам, бог меня накажет за такую крамолу. Ай-ай-ай, еще подумал, грешно приходить с такими мыслями в дом, где столько теплоты, огня и поэзии, ай-ай-ай. А я хоть и редко приходил в этот дом, но всегда с такими мыслями, и стоило мне увидеть ее, как эти мысли появлялись. Стоило мне прикоснуться к ней, как я уже только об этом и думал, и никакой черт не выбил бы это у меня из головы. Ай-ай-ай.
Мы с чувством поцеловались, со вкусом — еще бы, да нельзя, и нельзя было долго держать ее за плечи.
Она была не кругленькая, нет — так говорят о коротышках или толстушках. Она была округлая, без единой ломаной линии, без единого топорного штришка. У нее были стандартные зеленые глаза — заурядный литературный штамп, стандартный рот, как у любой начинающей кинозвезды, стюардессы или продавщицы столичного универмага, стандартные руки и ноги. Она не была куколкой, но за куклу, пущенную в серийное производство, вполне могла сойти. Никто никогда не называл ее ни красивой, ни хорошенькой, но всем она нравилась и все находили, что она мила. Каждая ее черта в отдельности ничего не стоила, в сочетании же этих черт она была уникальна. У всех так? Сомневаюсь. Есть мастера отделки, есть мастера сборки. Ее отделывал середнячок, а собирал талант. Если бы я не влюблялся во всех, я бы влюбился в нее одну. Ай-ай-ай.
Кто же представлял на сегодняшний день наш незабвенный выпуск? Все те же. «А Лешку ты не узнал? — спросила Жанна. — Лешку Бурлаку?»
Откуда она его выцарапала? Он после школы пошел на «Электрокабель» и как-то исчез с нашего студенческого горизонта.
Ну и Лешка, вихрастая бестия, в прошлом — гроза Красногвардейского района, крепыш, здоровяк, костюмчик — с иголочки, при галстуке — куда там! Физиономия у него была розоватая — распарился. Тоже танцевал — вот уж не танцор! «Константин Федорович, — обратился он к Величко, — полечку поставлю, не возражаете?» — «Мне завтра на службу, — сказал К. Ф. — А тебе?» Это с подковыркой. «Кому рано вставать, закругляйтесь! — дал он команду. — Кто вольный, сидите хоть до утра. Только без шуму!»
А Е. И., жена, уже намывала посуду на кухне. С этими гостями они не церемонились, этих гостей знавали еще пацанами. Еще полковник Величко был младшим советником юстиции в прокуратуре, когда собирались мы у них на наши первые вечеринки.
«Папа! — погрозила ему пальцем Жанна. — Это не очень деликатно с твоей стороны — разгонять гостей». Но она не сердилась. Она могла сердиться на мать, на свое начальство, на меня, на Лешку, на Жорку Мартиросова, который предпочел астрономию нашему обществу, на Славку Качеровского, оставившего ее призыв без внимания, — только не на отца. На него она никогда не сердилась и сердиться не могла, — у них была пламенная любовь! У них была такая любовь, что мне — года два назад — временами становилось тошно. Люби, черт возьми, такой любовью мать, трясись над ней, нежничай, следи, чтобы не промочила ноги, не схватила насморка, не сожрала лишнего грамма жаркого, не хлебнула лишней кружки пива, но это же отец, мужчина! Я бы не хотел, чтобы меня так любили — дети, конечно; Вовка, например. Что касается Жанны, то я бы еще подумал. Но люби так меня, а не отца! Ай-ай-ай.
Полковник Величко был в том возрасте, когда уже и седеют, и лысеют, и животик образуется при кабинетной работе, но его черт не брал. Пятидесятилетия еще не справляли, но, судя по Жанкиным годам, недалече было до круглой даты, а черта лысого дал бы ему кто-нибудь, скажем, его же сорок восемь. Ну, сорок — вкруговую, это от силы.
Был он прям, гладко выструган, остро отточен, однако не сух, — упаси боже, хотя бы шутя, упрекнуть его в сухости. Всю жизнь, по-моему, он старался доказать человечеству, что душа у него широкая, натура общительная, ум гибкий и, главное, не лишенный юмора. Сколько я знаю его, эти свойства, наполовину внушенные самому себе, он всегда считал достаточным основанием для бесцеремонного вмешательства в чужие дела.
Помню, кончали мы десятилетку — год оставался или полтора — у Жанки была наша штаб-квартира. Е. И. — женщина тихая, деликатная; в доме ли, вышла ли куда — все равно не слышно; в чужой монастырь со своим уставом не совалась. К. Ф. был ее антипод: вы, мол, ребятишки, мне сродни, но я бы, к примеру, делал так, а не этак. Я вам своего мнения не навязываю, давайте обсудим. Вы танцуете твист, а я ограничился бы фоксом. У него была отвратительная повадка входить к Жанке, когда мы собирались, без стука. Если учесть, что нам тогда было по семнадцать лет и мы предпочитали проводить время в полутьме, это бестактно. У меня нервы крепкие, но не стопроцентно, — те проценты, которые я потерял, — на его совести.
Такой у нас был диалог: «Ты в зеркало смотришься?»— спрашивает. А я ему: «Что дальше?» — «Посмотрись, — подвел меня к зеркалу. — Что там видишь?» Молчу. «Ты видишь типичный облик нахала. Нахалам, конечно, живется вольготно, но не всегда. Иногда нахалов разоблачают». — «Давайте разоблачайте». Пожалуй, в ранней юности я действительно вел себя порой вызывающе. «Разоблачу!» — пригрозил он.
Невзлюбили мы друг друга.
Он, видно, всерьез полагал, что присутствием своим на наших пирушках оказывает нам честь или, по крайней мере, доставляет удовольствие. Могу побиться об заклад: ему казалось, будто за столом он — самый главный, самый интересный и остроумный. Просто удивительно, как это Линка вышла замуж за меня, а не отбила его у Е. И. Он всегда бравировал своей моложавостью, держался с девчонками нашими как истый кавалер, а с нами как мудрый советчик по всем вопросам политики, жизни и морали. Я заметил: он лез к нам для того, чтобы оттеснить нас на задний план, а самому выдвинуться.
Нынче он тоже, вероятно, весь вечер был в центре внимания, и это ему льстило.
А глаза у него жидковатые — ни остроты, ни пронзительности; все это мое фантазерство: ни черта он меня насквозь не видел.
В этом доме тоже была своя мания: отец и мать вдолбили себе в голову, будто их дочка потому не заводит новых друзей, что слишком увлечена старыми. Раз уж такая паника, то полковник Величко — при его обширных знакомствах — вполне мог бы заняться сватовством на общественных началах. Подозреваю все-таки, что не был он лишен интуиции и, болея душой за семейную будущность дочери, видел во мне своего рода помеху. Мосьяков — демон! Звучит?
Но помимо того, я еще воспитанный парень, а не нахал: облобызавшись с однокашниками, поспешил выразить свое почтение хозяевам дома.
К. Ф. был без пиджака, без галстука, по-домашнему, в одной нейлоновой сорочке, — просвечивалась майка. Не худ, несмотря на стройность, — в теле.
Когда я стал заметной фигурой в городе, у К. Ф. появилась постоянная мишень для критики: наша вечерка. По-моему, он теперь никаких других газет не читал — не оставалось времени, а нашу штудировал, изучал с лупой в руках. Стоило нашим корректорам промахнуться — он тут как тут. Спасибо еще, кляуз на нас не стряпал. Самой крупной и самой желанной для него мишенью были, разумеется, мои статьи.
Я подошел к нему с этаким вызывающим смешком — вспомнил молодость: «Что скажете новенького, Константин Федорович, о вечерке?» Он тоже усмехнулся: «Чего не раздеваешься?» А я так и был в пальто. «Какой смысл!» — «С корабля на бал?» — «После бала», — ответил я. «Горишь, стало быть, на работе?» — «Горю и не сгораю». — «Что-то давненько тебя не читал». — «А я, Константин Федорович, барахла всякого не подписываю. Без подписи идет». — «Разве? — поднял он брови. — А мне-то сдается, подписываешь и барахло». Это он тончайше намекал на один из моих газетных опусов — давности, должно быть, полуторагодовой. «Не спорю, — сказал я, — вы разбираетесь в юриспруденции или там в криминологии, но в журналистике…» — «В криминологии так себе, — перебил он меня. — В криминалистике разбираюсь. А в журналистике — тоже». — «Это ваше заблуждение, — сказал я. — Мы выберем время и специально провентилируем этот вопрос». — «Не возражаю, — сказал он. — Провентилируем».
Затем я отвесил ему изысканный, исполненный достоинства поклон и перешел к следующему номеру программы — отправился на кухню.
Тут позиции мои были несравненно сильнее.
«Какая жалость, — сказала Е. И., — что ты был занят. Без тебя всегда не то». К криминалистике она касательства не имела и потому относилась ко мне вполне благосклонно. «Вы, Елена Ивановна, преувеличиваете мои общественные способности», — поскромничал я. «Тамадой был Константин Федорович, — сказала она. — Уж как старался, а все равно у тебя получается лучше». Мне оставалось раскланяться и заверить ее, что в следующий раз я оправдаю комплименты, выданные авансом.
Программа моя была исчерпана; Лешка Бурлака — это уже сверх программы.
Несколько минут назад мы с ним успели только потискать друг друга, но не произнесли при этом ни слова: школьным товарищам, встретившимся после многих лет мучительной разлуки, полагается от избытка чувств терять дар речи. Теперь-то уж мы имели полное право прийти в себя.
Я начал нашу волнующую беседу весьма оригинально: справился, по-прежнему ли он на «Электрокабеле».
Лешка был круглолиц и губаст; когда улыбался, щеки у него надувались, а губы выпячивались. Он присвистнул: «То уже прошлый исторический этап. А на данном — специальность другая». — «Тоже на заводе?» — «В милиции», — надул он щеки.
Шутка, что ли? Лешка и милиция! В школе он был самый хулиганистый.
«Могу заспорить, — сказал он, — сейчас изречешь: моя милиция меня бережет!» — «Осечка! — ответил я. — Моя милиция меня не сберегла. На той неделе в трамвае слямзили четвертную». — «Заявлял?» — «А толку?» — «Толку? — выпятил губы Лешка. — Найдем! Давай приметы преступника, телефон, адрес, номер паспорта и кем выдан — я тебе за сутки найду!»
Сам сострил и сам расхохотался, в восторге был от своей остроты, — это у него еще со школы; самообслуживание — так мы это называли.
На столе еда еще была, Е. И. принесла из кухни чистую тарелку с вилкой, но я снимать пальто не собирался и нажираться на ночь — тоже. «Ну, хотя бы выпьем», — сказала Жанна. К. Ф. пошел спать, а мы, молодежь, столпились вокруг стола. «Что же вы как в забегаловке! — посетовала Е. И. — Садитесь». Никто не сел, все стояли, я налил себе сухого винца, — и мне завтра работать. «За все уже пили, — сказала Жанна, — за самое светлое, самое прекрасное… За что же еще? — И придумала — Давайте выпьем за Вадима!» Я похлопал в ладоши, а Линка моя выступила с протестом: «Почему такая честь? Тогда уж — за отсутствующих… — И глянула игриво на Жанну. — За Бориса!»
Жанна не притворщица, но, могу поручиться, смутилась притворно, нарочно, — так смущаются, когда очень хочется выдать сердечную тайну, а иначе ее не выдашь.
Что еще за Борис? Новости! Замысловат человек, его душевные движения причудливы: на что уж я непробиваемый, а вдруг почувствовал глухую обиду. На кого? По какому праву?
«За Бориса! — повторила Линка, как бы добивая Жанну, а на самом деле доставляя ей огромнейшее удовольствие. — Запамятовала фамилию… Какая-то тоскливая… Кручинин, да? Да, да, Кручинин!» — «Отставить, — сказал я. — У нас Борисов нет. Товарищ Кручинин не из нашего министерства». — «Зато из нашего, если это тот!» — выпалил Лешка и сам расхохотался. Полковником Величко брошены на последний отчаянный штурм подведомственные резервы?
Сразу же стали одеваться, кто был не одет, прощаться, а я, не глядя на Жанну, вышел, закурил на лестничной площадке, подождал, пока выйдут остальные. Она тоже вышла проводить гостей, но я едва кивнул ей и спустился вниз.
Что такое грусть? Грусть — это сужение сосудов, и, чтобы расширить их, нужно вздохнуть полной грудью. Я умею.
На троллейбусной остановке мы обменивались анекдотами о мужьях-пьянчужках и женах-изменщицах, причем больше всех смеялся Лешка, хотя и невпопад.
Все уехали, мы с Линкой остались, как назло, не было нашего троллейбуса. Она предложила идти пешком — я не возражал. Она передумала — я тут же с ней согласился. «А может, все-таки пойдем?» — «Пойдем», — сказал я. «Нет, постоим еще». — «Ну давай постоим». В нашей семье были мир и согласие — я бы сказал, вопреки моему неуступчивому характеру. Не теща ли меня перевоспитала?
Я стоял и думал о Жанне, об этом новоявленном Борисе, а о чем думала Линка — этого я не мог знать. Когда-то был такой год, самый первый, или несколько месяцев — мы понимали друг друга с полуслова, но потом это быстро прошло. Почему оно прошло — затрудняюсь сказать. Что-то остается, что-то проходит, это как жребий, мы тут не властны. Я вздохнул полной грудью, а троллейбуса все не было.
— Восьмерка — божье наказание, — сказал я. — Надо будет пробрать в газете ТТУ.
— Что у тебя за привычка, — спросила Линка, — так демонстративно целоваться с Жанной?
Это была не ревность, и не любопытство, и не желание пооткровенничать, а просто прорвалась фамильная страсть поучать. Дочка пошла в мамашу.
Я все-таки спросил:
— Ревнуешь?
Было не так уж светло на троллейбусной остановке, чтобы я мог уловить выражение Линкиных глаз, — они были черны, лучисты, красивы, пожалуй, и больше ничего. Они были так же красивы, как лет двенадцать назад, когда в коридоре Восемнадцатой средней школы я принял их обворожительную обладательницу за чистокровную цыганку. Очи черные, очи страстные.
— Ревную? — удивилась она.
Да, это было бы странно, если бы она ревновала меня, а я — ее. Это было бы более чем странно.
— А если не ревнуешь, зачем спрашивать?
— Затем, что это не совсем прилично, — сказала она четко и ясно, как учительница в первом классе. — Так целуются любовники, да и то не при свидетелях.
— Да, — подтвердил я. — Дурная привычка.
Подошел троллейбус. Наш.
Почему-то Линку заинтересовала эта тема; давно уже я не требовал от нее отчетов, а она — от меня. Не только мир и согласие царили в нашем доме, но еще и свобода.
— Я имею в виду манеры, а не привычки, — сказала она, плюхнувшись на крайнее сиденье. Троллейбус был пуст. — Судя по всему, целоваться с ней тебе очень приятно.
Я тоже сел, но не рядом, а напротив — через проход.
— Вообще да, — сказал я. — Жанка в моем вкусе.
— Ну, то, что она в твоем вкусе, — давно известно. Но, по-моему, у тебя с ней был серьезный роман.
Подружки? Нет, бывшие. Так или иначе Жанна — не трепачка.
— Интуэйшен? — спросил я.
Линка сделала гримасу. Черты лица у нее так крупны, что стоит ей шевельнуть бровью, и кажется — гримасничает.
— Безусловно, — сказала она. — Интуиция. Станешь отрицать?
— Зачем же, — ответил я. — Было. Немножко.
— Что значит — немножко?
— Недолго, — сказал я.
Это был разговор непринужденный и скорее деловой, чем интимный.
— В какой период? — спросила она тоном канцеляристки, заполняющей служебный бланк.
— Года два назад.
— Я так и предполагала, — это тоном врача.
Она была не врач, и не следователь, и не канцеляристка, и никакими телепатическими способностями не обладала, — у нее были способности иного рода: в своем КБ — конструкторском бюро — она считалась самой перспективной.
Если ты помимо мужчин увлекаешься еще работой — тебе можно все простить. Вот я и говорю: дочка пошла в мамашу. Они удивительно гармонично умели это сочетать.
— А что у тебя? — спросил я. — Твой хахаль не показывается. Отставка?
— Сейчас не до него, — сказала она озабоченно. — У меня скопилась масса литературы на английском.
Мы обсудили еще и такой вопрос — с точки зрения НОТа: мытариться со словарем, продвигаясь черепашьими шажками, или на время отложить технический текст и вплотную заняться грамматикой? И мать и дочь в английском были не сильны, а по-французски болтали между собой довольно-таки бойко. Интеллигенция. Я у них был как слуга у российских дворян; под видом разговорной практики они трепались при мне о своих поклонниках.
— Ты прав, — сказала Линка со вздохом, и этот вздох тотчас же отразился гримасой на ее чересчур ярком лице. — Засяду за грамматику. Оптимальный вариант. Отдача перекроет затраты.
Она глядела в окошко, а я — на нее, нисколько не опасаясь, что какая-нибудь старая, забытая струна во мне зазвучит. Взгляд у меня был трезвый, холодный, как у неподкупного оценщика на вернисаже. Я не мог не признать, что жена моя по-прежнему хороша собой и нисколько не изменилась с тех пор, как я принял ее за цыганку, но теперь эта вызывающая, резковатая и, пожалуй, вульгарная привлекательность не вызывала во мне никаких эмоций.
Нам обоим крупно повезло: мы охладели друг к другу взаимно, и все у нас обошлось без трагедий и даже без драм. Оптимальный вариант.
Больше ни о чем мы уже не говорили, — троллейбус подвез нас к самому дому. Я отпер дверь ключиком, Линка пошла к себе, а я — к себе.
Когда мы только поженились, у тещи была отдельная комната и у нас — отдельная, а третья — общая, теща называла ее гостиной. Теперь тещу потеснил Вовка, гостиная стала Линкиной, а бывшую нашу отвели мне под рабочий кабинет.
Что за семейная жизнь без спального гарнитура? У нас был шикарный спальный гарнитур, чешский, я насилу выбил его, когда еще работал разъездным корреспондентом. Раз лишь взглянув на этот гарнитур, разве посмел бы кто-нибудь усомниться в прочности наших семейных уз?
Спали мы, разумеется, порознь; я — в кабинете, на диване. Впрочем, иногда спали вместе. Очень редко. Что-то на нас находило. Физиология. Но наутро бывало стыдно, мерзко, как с похмелья. Никто из друзей нашего дома, многочисленных приятелей и приятельниц тещи, ничего такого, конечно, не подозревал. Все считали, что у нас идеальная семья.
Таковы идеалы вообще, подумал я. У меня было скверно на душе. Не случись беды с этим пьяницей, был бы я в девять в штабе дружины, а в полдесятого — у Жанны. Иначе сложился бы вечер. Посидели бы по-человечески, чокнулись бы не на ходу. Когда теперь представится случай? И представится ли?
Я вытащил из книжного шкафа подушку, простыню, одеяло, постелил себе на диване, но сразу не лег — присел к столу, закурил.
Линка тоже, слышно было, не ложилась, ходила то на кухню, то в ванную, а потом постучалась ко мне. Это еще зачем?
Ей, видите ли, на сон грядущий понадобился Аполлинер. Для тех, кто почитывает из французов одного только Сименона, поясню: был такой поэт. Я посмотрел на часы: четверть третьего. Аполлинер — в четверть третьего ночи!
Книжка пылилась на полке, в свое время гонялись за ней любители дефицитных новинок, но я, конечно, заполучил ее запросто. Такие интеллектуалы, как Линка и ее мамаша, без Аполлинера, ясно, обойтись не могли. У Дины Владиславовны Аполлинер есть, а у них нет! Позор! Я спас их от позора, хотя к переводной поэзии отношусь, как к репортажу о футбольном мачте по радио: известно, кто играет и какой счет, а на большее рассчитывать не приходится.
Однако же в четверть третьего ночи Линке понадобился Аполлинер.
Она вошла в одной сорочке, предельно короткой и предельно кокетливой. Я бросил на нее беглый критический взгляд и, да простит мне бог, подумал о Жанне. Не знаю, пользуются ли сравнительным методом женщины, но мужчины, могу заверить, пользуются.
— У тебя и дымище! — сделала Линка гримасу.
Я встал и раскрыл окно: дохнуло уличной сыростью.
— Иди, — сказал я строго. — Продует.
Она цапнула книжку с полки, повернулась и ушла.
А я еще с полчаса посидел, покурил, перечел свое давнишнее сочиненьице, на которое ополчился великий знаток публицистики — полковник милиции Величко. Пошел он ко всем чертям, выругался я, очеркишко — во!