Я вернулась в башню, когда чернильный бархат неба уже был проколот первыми, самыми яркими звёздами. В руках я несла тарелку с недоеденным яблочным пирогом, хрупкий, остывающий трофей из другого мира. Оглушительная, давящая тишина и костяной холод каменных стен обрушились на меня после живого, пульсирующего тепла деревенской площади. Контраст был настолько резким, что заложило уши.
Я ожидала найти его в библиотеке, среди теней и пыльных фолиантов, или в гулком обеденном зале, в одиночестве за длинным столом. Но он ждал меня в совершенно ином месте.
На самой вершине башни.
Лестница туда, прежде мне неведомая, была узкой, винтовой и такой крутой, что казалось, она ведёт прямо в небо. Ступени, стёртые за столетия его одиноких шагов, вели на открытую площадку, продуваемую всеми ветрами. Это было его святилище, его орлиное гнездо, его личный наблюдательный пост. Место, откуда он сто лет смотрел на кипящую внизу жизнь, не смея к ней прикоснуться. И то, что он впустил меня сюда, было не просто приглашением. Это был акт безграничного доверия.
Он стоял у самого края, тёмный силуэт на фоне гаснущего заката, опершись на грубые каменные перила. Далеко внизу, в долине, городская площадь всё ещё мерцала россыпью фонарей, как упавшее на землю созвездие, и оттуда доносились тонкие, рваные нити музыки, почти растворявшиеся в шёпоте ветра.
— Ваша миссия по сбору информации завершена, агент Петрова? — спросил он, не оборачиваясь. Его голос был тихим, лишённым обычной язвительности, почти сливался с посвистом ветра в камнях.
— Да, — ответила я, подходя и становясь рядом. От него веяло холодом ночи и запахом озона. Я осторожно поставила тарелку на широкий парапет. — Отчёт готов. Устный, как и договаривались.
Он медленно повернул голову, и я встретилась с его взглядом. В полумраке его глаза казались почти черными бездонными озерами, но я знала, что в их глубине, если присмотреться, все еще тлеют золотые угольки.
— Я слушаю.
И я начала свой отчёт.
Я не стала говорить о «тональности слухов», «индексе лояльности» или «уровне вовлечённости населения». Я рассказывала о другом. Я рисовала ему картину словами, пытаясь передать не факты, а саму суть. О том, как пряно и сладко пахнет горячий яблочный сидр. О том, что у кузнеца Гуннара с аллеи ремесленников трое сыновей, и все они, как и он сам, рыжие и усыпаны веснушками, словно подсолнухи. О том, как седая старушка Марта, кряхтя, выиграла в состязании по метанию поленьев, и вся площадь покатывалась со смеху, а она стояла, гордо уперев руки в бока. Я рассказала про маленькую девочку с огромными глазами, которая весь вечер не выпускала из рук венок из алых полевых цветов, собранных у подножия его башни.
Я говорила, а он молчал и слушал. Он не перебивал, не задавал уточняющих вопросов, не отпускал своих обычных саркастических замечаний. Он просто впитывал каждое слово, и его лицо, обычно непроницаемое как маска, в неверном свете звезд казалось странно уязвимым и беззащитным.
— …а потом Тилли, дочка пекаря, принесла мне этот пирог. Сказала, чтобы мне не было грустно одной. Я не знала, что ей ответить, — закончила я свой сбивчивый, живой рассказ. Голос сел. — Вот. Я принесла вам. Я подумала… вы тоже один.
Я подвинула тарелку ближе к нему.
Он долго смотрел на кусок пирога. Простой, домашний, с немного помятым краем. Нелепый, тёплый символ человеческой заботы, который казался совершенно неуместным здесь, на вершине ледяной башни дракона.
Он не прикоснулся к нему. Он снова перевел взгляд вниз, на гаснущие огни деревни.
— Они смеются, — сказал он глухо. — Танцуют. Пекут пироги. Они живут. А я… я просто смотрю. Я — архивариус жизни, которую разучился читать. Я забыл, как это делается.
Это было не признание в слабости. Это была констатация факта. Диагноз столетнего одиночества, который вдруг стал невыносимо острым и болезненным.
— Вы не забыли, — возразила я тише, чем хотела. — Вы просто… давно не практиковались. Это как с иностранным языком. Если долго не говорить, слова стираются, интонации забываются. Но они всё ещё там, в глубине памяти. Нужно просто решиться и произнести первое слово.
— Начать? — он горько, беззвучно усмехнулся. — С чего? Спуститься к ним и попросить научить меня печь пироги? Они разбегутся с криками, поджигая свои дома.
— Нет, — я покачала головой, чувствуя, как ветер треплет мои волосы. — Начать с малого. С одного слова. С одного человека.
Мы замолчали. Ветер усилился, принося с собой терпкие запахи дыма от догоревших костров и влажной увядающей листвы. Внизу погас последний фонарь. Праздник закончился. Мир погрузился в тишину.
— Спасибо, — вдруг произнес он так тихо, что я едва расслышала.
Я вздрогнула.
— За что?
— За пирог, — он кивнул на тарелку. — И за то, что… принесли всё это сюда.
Он сделал неопределенный, широкий жест рукой, объединяя в нём и смех рыжих сыновей кузнеца, и гордость старушки Марты, и наивную заботу маленькой Тилли.
— Это моя работа, — буркнула я, чувствуя, как предательский румянец заливает щёки.
— Нет, — возразил он, и в этот раз он посмотрел мне прямо в глаза. Взгляд был тяжёлым, пронзительным, буравящим насквозь, и у меня перехватило дыхание. — Это уже не ваша работа, Лера.
Он назвал меня по имени. Снова. И на этот раз это прозвучало не как исключение из правил, а как новое правило. Как что-то незыблемое и само собой разумеющееся.
— Я… я не знаю, что это, — честно призналась я, и мой голос предательски дрогнул. — Я не могу занести это ни в один отчёт. В моих протоколах нет такого пункта.
— И не нужно, — сказал он, и его голос стал чуть ниже. — Некоторые вещи не нуждаются в отчётах.
Он сделал шаг ко мне. Медленно, нерешительно, словно сам боялся этого движения, нарушающего вековой договор. Он остановился так близко, что я могла видеть свое крошечное, испуганное отражение в его золотых глазах. Он поднял руку, и я замерла, перестав дышать, не зная, чего ожидать — удара, ласки, приказа.
Он не коснулся меня. Он просто убрал с моего лица прядь волос, которую растрепал ветер. Его пальцы на долю секунды задели мою щёку. Лёгкое, почти невесомое прикосновение, но по моей коже пробежал тот же электрический разряд, что и в ту ночь у моста, только в тысячу раз сильнее.
— Вам холодно, — констатировал он, заметив, как я невольно поёжилась от этого разряда. — Вам пора внутрь.
Он отступил на шаг, и магия момента лопнула, как мыльный пузырь. Крепостная стена снова выросла между нами.
— Завтра утром мы обсудим дальнейшие шаги по… проекту, — сказал он своим обычным, холодным, деловым тоном.
Я молча кивнула, не в силах вымолвить ни слова, чувствуя себя так, будто меня окунули в ледяную воду.
Я спускалась по винтовой лестнице, и ноги были ватными. Мой мозг, мой верный аналитический центр, бился в агонии. Он отчаянно пытался классифицировать произошедшее, найти ему логическое объяснение, но все системы давали сбой. Данных было слишком мало, а эмоций, необъяснимых переменных — слишком много.
Когда я вошла в свою комнату, я увидела, что на моём письменном столе что-то изменилось. В лунном свете поблескивало серебро. Это был тот самый алый полевой цветок, который обронила девочка. Теперь он стоял в маленькой, изящной серебряной вазочке с водой, спасённый от увядания.
Рядом лежал листок пергамента, на котором его идеальным каллиграфическим почерком было выведено всего два слова.
«Хорошая работа».