Через несколько дней я уже чувствовал себя тут как дома. Даже начал испытывать к этому огромному темному пространству подобие теплого чувства. Ведь дом не выбирают. Сначала немного лихорадило — грязь и крысиные укусы давали о себе знать. Но Триста двадцатый справился. Крысиное мясо оказалось не таким уж мерзким на вкус, особенно вяленое. Особенно после того, как во рту двое суток не было ни крошки. Жаль только, совсем несоленое. Одно тут было настоящей проблемой — пить хотелось всегда. Воды не было. Если везло, можно было найти сосульку на внешней переборке. Но так везло редко. По большей части приходилось соскребать с металлических частей иней. И потом слизывать его с кусочка жести. Или с ладони. Такая вода всегда пахла смазкой или металлом. Но другой все равно не было. И еще: крысы все, что внизу, вылизывали досуха. Так много тут этих тварей косматых развелось. И иней приходилось добывать, встав на цыпочки. Или подложив под ноги какую-нибудь штуку. Так что весь местный распорядок выглядел просто. Просыпаешься, трешь глаза, жуешь крысятину, а потом полдня бродишь в темноте, больно натыкаясь на всяких железный хлам. Воду добываешь. Чтобы во рту сушь забить, нужно часа два бродить. Попутно парочку зазевавшихся крыс прибьешь. Или для мяса, или «для профилактики», как Кен говорит. Для этого он приспособил заточенный на конце кусок металлического поручня. Просто обрезок трубы с острыми кромками. Этим вот самодельным копьем он меня и озадачил в день нашего знакомства. Такой штуковиной можно и насквозь серую зверушку проткнуть, и с размаху по хребту треснуть, ежели нужда придет. Время для меня, как и для Кена, просто остановилось. Будто всю жизнь тут жил, с этими крысами вокруг, среди мороза и затхлого воздуха.
Кен сшил мне из сырых серых шкурок подобие шубы или балахона. Хотя, больше всего эта штука напомнила мне армейское пончо, нам такие выдавали в академии. На полевые занятия. Резко в нем дергаться нельзя — порвется. Потому что ниток нет. Кен кое-как скрепляет шкурки кусочками крысиных жил и огрызками проводов. Поэтому я научился двигаться медленно. Даже когда очень спешу. Даже когда на крысу охочусь, я теперь двигаюсь, как занавеска под порывом ветра. Быстро, но плавно. И тогда внутри становится тепло. Относительно, конечно. По-настоящему тепло тут не бывает никогда. Собачий холод сначала терпишь, потом с ним борешься, потом пытаешься к нему привыкнуть. Только к нему не привыкнуть никак, верно говорят. Привыкаешь только к тому, что всегда мерзнешь. Особенно ночью. Как ни заворачивайся в шкурки, все равно через пару часов так застываешь — шеей не шевельнуть. Теперь, когда мы вдвоем, мы спим, прижавшись друг к другу спинами. Так теплее. Кен говорит, что мне повезло, потому что я в летных ботинках. И они у меня крепкие. Вот если бы я был без ботинок, в каких-нибудь легких пластиковых башмаках, из тех, что для вахт и работ на борту выдают — тогда труба. Больше недели не продержаться, ноги враз обморозишь. И — готов труп. Остальное зверушки сами доделают. В общем, жизнь тут была бесхитростной и очень скучной.
Кен поначалу меня все расспросами доставал. Наверное, я для него был одновременно и радиоточкой, и визором, и библиотекой. Новостей от меня требовал. Заставлял о мире рассказывать. Так он это произносил: «О МИРЕ». С придыханием. Как будто рай просил описать. А я говорить не большой любитель. Да и вообще — какой из меня рассказчик? И тогда, чтобы товарища своего не обижать, я ему петь начал. Все подряд, что знал. И даже то, что не пел ни разу. Иногда по два часа кряду пел. А он сидел и слушал завороженно. И Пятница его тоже. Оба даже не дышали. Никогда такой умной зверюги, как крыса его, не встречал. Только и прерывались, чтобы пару часов по стенам побродить, за инеем. Пить-то охота. Попробуйте сами одно сухое мясо жрать.
Так вот мы с Кеном и подружились. Хороший он мужик. О жизни с ним трепались. Спорили даже. Правда, спорщик из меня еще тот. Я ведь слов маловато знаю. Но все равно, когда уверен в чем-то, то знаю: я прав, хотя слов не подберу. И на своем стою. Триста двадцатый говорит, что это у меня «интуиция». И еще — «упрямство». Иногда он меня успокаивает. Говорит, что осознанное упрямство есть проявление характера. Воли, иными словами. Вспотеешь, пока повторишь.
А через несколько дней во время поисков воды Кен остановился, прислушался и говорит:
— Неладное что-то на борту. Стреляют будто?
— Показалось, наверное.
— Точно стреляют. И Пятница вот тоже слышит. Слышишь, по переборке стучит что-то? Ногой так не стукнешь.
А крыса его ручная и впрямь привстала на задние лапы и воздух тревожно нюхает. И все время взгляд вопросительный с дальней переборки на хозяина своего переводит. Туда-обратно, туда-обратно. Будто спрашивает: «Слышь, чувак, а че за дела?».
Глядя на старожила, я тоже прислушиваюсь. Триста двадцатый отсеивает все лишнее — возню крыс, шум вентиляции, наше дыхание. Действительно, резкие хлопки слышатся через многослойную сталь и пластик. Здорово напоминают выстрелы. Кажется, я даже могу различить характерное бумканье «Глока». Мы такие таскаем с собой на вылеты. Оружие «последней надежды».
— Может, власть меняется? — сам себя спрашивает Кен. — Пошли — ка поближе.
И мы серыми тенями осторожно подбираемся к главному переходному люку. Держим свое смехотворное оружие наготове. Я тут так привык, в этой тьме-тьмущей, что как-то не верится в яркий свет и тепло там, за этой массивной плитой с круглыми краями. Вроде бы весь мир здесь теперь. В этом холоде и разреженном воздухе, от которого болят легкие и покалывает в висках.
Похоже, что мы не ошиблись. Серое братство тоже что-то почуяло. Серые свалявшиеся шкуры осуществляют скрытое накапливание в стратегически значимых укрытиях. Страшась Кена, осторожно высовывают настороженные носы из щелей. Готовятся первыми урвать то, что вот-вот бросят в ангар через высокий комингс. Хлопки за переборкой звучат теперь так явственно, что я уже не сомневаюсь — точно палят. Бестолково и часто. Потом все стихает. Слышится какая-то возня. И вдруг — шипение. Резкий свет из расширяющегося проема. Клуб морозного пара со свистом вырывается наружу.
— Как копы сунутся — гаси, — шепчет в самое ухо Кен, царапая меня сухими губами. — А потом — ходу и вперед, в машинное. Свои не выдадут. За мной только держись, не отставай.
Мы поднимаем над головой металлические обрезки. Люк открывается шире. Невыносимо больно глазам. Слезы делают контуры человеческих фигур неясными привидениями. Пятница, ошалев от света, прячется за спину хозяина. Мы сами, едва не ослепнув, прикрываем ладонями слезящиеся глаза.
— Эй, есть кто живой? — слышится снаружи.
Голос подозрительно знаком. У кого в моей прошлой жизни был такой? Кажется, у Борислава.
— Эй, Красный волк! Ты там ласты не склеил часом? — снова кричат снаружи. Это уже Милан. Точно, он. Все-таки свои.
— Вперед! — шипит Кен и устремляется на прорыв. Верный Пятница скачет следом, басом пища от страха.
— Кен! Братан! Это свои! — кричу я вслед стремительной фигуре.
Пустое, он меня не слышит. Раздается лязг, чей-то удивленный возглас и сразу, без паузы — глухой удар. Шум падающего тела заглушают возбужденные крики и топот.
— Что это было? Держи! Стреляй, стреляй, оно всех тут сожрет! — нестройно вопят несколько перепуганных голосов. Доносится выстрел из «Глока». Шум погони затихает среди металлических стен.
Я осторожно выглядываю наружу. Милан сидит у стены, пытаясь унять носовым платком струящуюся с головы кровь. Краска на переборках облуплена и выщерблена, будто ее старательно царапали гвоздями. Один потолочный плафон выбит из держателя и прострелен насквозь. Пластик змеится черными трещинами. Чуть поодаль на палубе свалена груда синих тряпок. Приглядевшись, вижу, что тряпки основательно подмокли в чем-то черном. В крови, что сочится из простреленного тела. Теперь понятно, кто в кого палил. Выбираюсь наружу.
— Ну, ты и пугало, — морщится от боли, пытаясь улыбнуться, Милан.
Долго думаю, прежде чем ответить. Слова все куда-то подевались.
— На себя посмотри, — наконец, отвечаю я. Шлепаю ладонью по сенсору аварийного запирания. Люк с тяжелым клацаньем падает вниз, отсекая передовой отряд крысиных переселенцев в лучшую жизнь, что уже вышли из укрытий и развили маршевую скорость в попытке выскочить в светлое тропическое будущее.
— Парфюмер из тебя классный выйдет. Букет стойкий. Советую запатентовать, — продолжает язвить Милан, прикрывая нос свободной рукой.
То ли от волнения, то ли от резкого перехода из ада в рай, мои мыслительные способности резко упали до прежнего уровня. Я, как собака, только и способен, что показывать радость при виде хозяина и его теплого жилья. Видимо, Триста двадцатый тоже не в себе, вот я и оказался полудурком. Оттого не понял и половины из сказанного. «Парфюмер». «Букет». «Запатентовать». Волнующе-непонятные слова капают теплым воском.
— Слышь, Юджин, что это за мутант был?
— Что?
— Я говорю, что за тварь на меня бросилась?
Я сажусь на пол. Вытягиваю ноги. Блаженствую от волшебного тепла, что идет со всех сторон.
— Это не тварь. Это Кен из машинного. За копов вас принял. И с ним Пятница.
— Вот гад. По башке меня треснул. Наши его ловить кинулись. Какая такая пятница?
— Крыса его ручная. Друган его. Кореш. Не ловите, он в машинном спрячется. Все равно не найдете. Нормальный мужик.
— Мы подумали — мутант какой, — скривившись, говорит Милан.
А я про себя решил, что не так уж Милан и ошибается. Разве может нормальный человек в таких условиях выжить? Ни в жизнь! Только мутант и может. Такой же чокнутый, вроде меня. Потому мы с ним и сошлись характерами.
А потом я шкуру свою вонючую с себя стащил. И Милан глаза выпучил. Было на что посмотреть. Я весь изодран был, как из мясорубки. Лохмотья штанов — сплошная запекшаяся рана. Черная засохшая корка их обрывки насквозь пропитала. А потом я просто взял да и заснул. Давно в таком тепле не нежился. Не проснулся даже, когда вокруг меня народ собрался. И когда меня в санчасть волокли — тоже спал. Хоть Триста двадцатый и говорил мне во сне о том, что вокруг меня. Я его не слушал. Как колыбельную слова его воспринимал. Тогда он сказал, что отключается. И что ему тоже надо свою структуру восстановить. И провести профилактику. И еще про какую-то ерунду. Про хилое тело, возомнившее себя боевым роботом. Я не запоминал.