13


Когда на мельнице было не завозно, Петруха Труба промышлял выгонкой дегтя, смолы, драл драньё. Зарабатывал на этом так себе, малость: кому надо, сам этим делом занимался. Игнат сторговал у него для крыши сарая два воза дранья за бесценок: за пуд пшеницы.

Собрав остатки зерна (набралось полтора куля), он поехал на мельницу. Пока зерно будет молоться, вывезет дранье.

Утром в лесу держалась прохлада. Солнечные лучи застревали в верхушках деревьев, и внизу, к траве, к рыжим пятнам хвои приникал сумрак. Пахло сосновой смолой, прелью, сырой землей. Мельница, обросшая мхом до крыши, стояла впритык к песчаному косогору, в пруду качались опрокинутые кусты тальника, ольхи и черемухи, у берега плескались, крякали утки. Мельница не работала, и вода из лотка тяжелым прозрачным пластом падала мимо колеса, вскипая, с шумом убегала в густую чащу. Избушка Петрухи стояла чуть в стороне, в невысоком, ровном, будто подстриженном сосняке, с трех сторон ее скобой охватывал забор, огораживающий грядки с луком, чесноком и капустой.

Навстречу Игнату с лаем выскочил лохматый пес, за ним, тоже лохматые, один другого меньше ребятишки. Были они непричесанные, в тряпье, так что Игнат не сразу разобрался, которые из них парнишки, которые девчонки. Подошел Петруха, отогнал и собаку, и ребятишек, пригласил в избу.

Епистимея, баба его, усадила Игната в передний угол, а слева, справа от него втиснулись за стол ребятишки. На столе в большом чугуне стоял пареный капустный лист, еще зеленый, слегка приправленный мукой. Перед каждым лежала ложка и кусок черного хлеба. Игнату и мужику своему Епистимея положила хлеба побольше. Ребятишки молча смотрели на отца, не притрагиваясь к ложкам, но едва Петруха подцепил капустный лист, все они наперегонки полезли в чугун. Ели ребятишки с такой жадностью, будто это было не постное безвкусное варево, а лапша с курятиной.

Первый раз приехал к нам, а угостить тебя печем, вздыхала Епистемея, громыхая на шестке чугунами. Летом, когда старый хлеб вышел, а новый еще не подошел, завсегда голодуем. В это время на мельницу почти никто не приезжает.

— Сами-то хлеб не сеете?

— А на чем пахать? Меня разве да ребятишек в соху запрягать…

— Это сейчас только плохо, сказал Петруха, уплетая за обе щеки капусту. Зимой живем хорошо.

— Молчи уж! Какой там хорошо! Зимой на всех ребят одни ичиги, по очереди на двор ходят.

Петрухе не нравились жалобы жены. Он перестал работать ложкой.

— Зимой жратвы всем хватает, а что в избе сидят, так это и к лучшему: не поморозятся.

— Молчи, пока сковородником спину не погладила! — привычно, без злобы одернула его жена. — Наградил меня бог муженьком… У другого бы, глядя на такую жизнь, вся середка сгнила, а моему дураку хоть бы хны!

Перебранка родителей была для ребятишек, видно, не в диковинку, не прислушиваясь к разговору, они мигом уничтожили хлеб, капусту и убежали в лес. Перестав ругаться с женой, Петруха скребанул ложкой по дну чугуна, удивился:

— Все сожрали? — и удостоверяясь, наклонил чугун, заглянул в его черное нутро.

Тягостно было Игнату сидеть за этим убогим столом, кусок рассыпчатого хлеба застревал в горле. Господи боже мой, за какие грехи такая кара людям? Куда бы ни шло, майся, голодуй один Петруха с бабой своей, но дети малые, безгрешные за что наказываешь их, господи?

Потом у него целый день стояли перед глазами Петрухины ребятишки.

Нагрузив за избой воз дранья, он подвернул к мельнице. Петруха стоял у ларя, ссыпал в куль муку.

— Сейчас я принесу безмен, отвешаю свой пудик, — сказал он.

— Подожди, — остановил его Игнат. — Подожди, не ходи за безменом.

— Почему? До осени терпеть мне…

— Ты забирай целый куль, а мне и половины хватит. Один я живу, много ли надо…

Без того длинная шея Петрухи стала, должно, раза в два длиннее, глаза с припорошенными мукой ресницами закрывались и открывались.

Игнат легко поднял полкуля муки, бросил на воз и поехал.

— Пистимея, тудыт твою мать, печку затапливай, лепешки будем стряпать! — весело орал Петруха своей бабе, заглушая шум воды.

Понужая лошадь, Игнат бежал от этого крика, от этой мельницы, от голодной Петрухиной саранчи, перед которой, неизвестно почему, он чувствовал себя виноватым. Опять, как после похорон отца, душе его стало тесно и холодно. Тихо подъехала тоска и погнала мысли по уже знакомому руслу. Помнится, Ферапонт говорил ему, что если человек творит угодные богу дела, молится усердно, посты соблюдает, на его дух нисходит просветление, возвышается человек, и открывается ему красота истинная жизни земной. Но вот дети малолетние, не успевшие принять на душу и малого греха, видят ли они красоту жизни? Не до красоты им, если завсегда одно на уме: как бы поесть.

Дома, отпустив пастись лошадь, Игнат полез на сарай, начал сбрасывать сгнившую крышу. Солнце клонилось к закату. По склону Харун-горы к селу приближалось, поднимая тучи розовой пыли, стадо коров. По всей Тайшихе кланялись земле, скрипели журавли колодцев: бабы поливали огородину. Скрипнул журавль и в огороде Изота. Из-за зеленой стены гороха был виден пестрый платок. Настин платок. С двумя ведрами в руках, быстрой семенящей походкой Настя прошла между грядками, скрылась за глухим заплотом. Немного погодя она вернулась к колодцу… Игнат бросил на землю железную выдергу, спрыгнул с сарая и направился в Изотов огород.

Настя была босиком, подол сарафана подогнут, крепкие полные икры мокрые, к ним прилипли перья травы.

— Помоги поливать, огурцами угощу, — сказала она. Игнат начерпал воды из колодца в бочку, взял у Насти ведро…

Рядом с ней эта работа казалась игрой, забавой. Просто жаль было, что огород у них небольшой, и пора уходить к себе, в пустую избу. Настя раздвинула огуречную тину, усыпанную желтыми цветочками, сорвала пару огурцов, одни подала ему, другой надкусила сама.

— Самый вкусный огурец прямо с гряды. Полежит немного сорванный, запах теряет. Огуречное семечко прилипло к ее подбородку, она его смахнула ладонью, спросила: — Ты почему все время пасмурный?

— А с чего мне яснеть? Живу медведем. Ты и то перестала приходить.

— Хочешь нарву тебе гороху? Есть сахарный… — Настя повернулась к нему спиной, принялась щипать обеими руками стручки и кидать их в подол сарафана, будто ягоду брала. Игнат чувствовал, что не зря она его отводит в сторону, и, путаясь, стал настойчиво допытываться:

— Скажи, Настюха, почему не приходишь? А? Может, я что не так сделал?

— Что ты, Игнат, от тебя, кроме добра, я ничего не видела. А сама все рвет и рвет горох, не оборачивается.

— Значит, будешь приходить, как раньше? — Конечно, ему следовало бы сказать то, главное, но язык, проклятый, не поворачивался. — Ну хотя раза два в неделю приходи, Настюха.

— Не могу, Игнат.

— Что, некогда? Так я твою работу у вас буду кое-когда делать.

— Нет, не то… — Настя наконец повернулась к нему, но не глянула, не подняла лицо, склонив голову, перебирала стручки в подоле.

— А что же?

— Корнюха не велел…

— Корнюха? Как ты сказала Корнюха?

— Ага, Корнюха.

— С какой стати он тебе приказывает?! Что ему за дело!

— Я его невеста, Игнат.

— Выдумщица! — засмеялся он, а сам почувствовал, как кривится лицо, дергаются щеки.

— Нет, правда. Давно хотела тебе сказать, но стыдно было.

Неуверенно, неловко, прямо по грядкам побрел он, вдавливая ногами перья лука в сырую землю. Настя подалась было к нему, но остановилась, испуганная, растерянная, а из подола под ноги сыпались тугие стручки гороха.

Дома Игнат остановился посередь двора, огляделся так, будто был здесь впервые. Над желтым драньем, сваленным беспорядочной кучей, навис черными ребрами стропил полураскрытый сарай, из дворика, где раньше выкармливали кабанов, на заплоты лезла жирная зелень лебеды… И забор кряхтел от ветхости, каждый угол вопил о запустении. И это было все, что осталось у него в жизни.

Поправит он сарай, забор новый поставит, изживет из закоулков двора лебеду, но что потом будет? А ничего. Навсегда, на всю жизнь в душе останется запустелость, буйной лебедой будет в ней разрастаться, множиться горечь.

В избе Игнат долго сидел на пороге, упершись подбородком в согнутые колени, потом прилепил к божнице все, какие у него были свечи, зажег их.

Господи, ты даровал мне душу и сердце, наградил умом и здоровьем, сохранил жизнь, когда другие ее лишались, для чего, господи? Не ропщу, милостивый, смиренно припадаю к стопам твоим, прошу: просветли ум мой, помоги понять мою вину перед тобой, господи!

Чадили свечи-самоделки, под потолком висел синий войлок дыма. Желтые блики вздрагивали на лице спасителя. Потемневшая голубизна глаз его была невыразительна, взгляд устремлен поверх головы Игната.


Загрузка...