Закатилось солнце. Последние лучи угасли на вершинах заснеженных сопок. Синие тени в низинах быстро густели, но сопки еще долго оставались бело-розоватыми, словно светились сами собой. Мороз становился ощутимее, и Стефан Иванович плотнее закутался в потертую собачью доху, вытянул ноги в передок саней, прикрыл их сеном.
Ездил он в совхоз «Эрдэм». Там до войны жил его фронтовой друг сержант Цырен Пурбуев. В последний раз вместе были ранены, но Цырен вскоре поправился и возвратился в часть. Тогда уже было ясно, что Стефан Иванович отвоевался. Цырен просил, как только он будет дома, съездить к его жене и ребятишкам.
А съездить все не удавалось. Еле выкроил время. И лучше бы, пожалуй, не ездил. Три дня назад жена Цырена получила похоронную.
Из совхоза заехал в район. Петров, встретив его в коридоре райкома, попросил зайти в кабинет. Расспрашивал о делах, делая пометки в толстом блокноте, был недружелюбно-придирчив, во всем видел недоработки, не прямо, но довольно-таки понятно обвинял в них его, Белозерова. Во всем этом ничего необычного не было, но Стефан Иванович все еще думал о своем погибшем друге, вначале даже хотел рассказать о нем Петрову, однако его ворчливые замечания отбили всякую охоту к душевному разговору.
Наконец Петров закрыл блокнот, грузно ступая по крашеным половицам, подошел к сейфу, открыл дверцу. Стоя спиной к Белозерову, порылся в папках, сказал:
— К нам одна занятная бумага поступила.
Он протянул Белозерову несколько листков из тетради в косую линейку, исписанных неуклюжими каракулями. Сам снова сел к столу, подпер кулаком рыхлый подбородок, стал с интересом наблюдать за Стефаном Ивановичем.
Каракули трудно складывались в слова, и начало письма в райком он прочитал с пятого на десятое, но вскоре вынужден был вернуться назад и вникнуть в смысл каждого слова. Кто-то ставил в известность лично товарища Петрова, что председатель колхоза Родионов Игнат тайно и явно проводит линию на подрыв партийного влияния в Тайшихе. Он организовал гонения на заслуженного человека, верного партийца Еремея Саввича Кузнецова. При попустительстве бывшего секретаря райкома Тарасова самовластно отстранил товарища Кузнецова от должности председателя. Потом лишил и должности бухгалтера колхоза. Затем подговорил партийцев, и на последнем отчетно-выборном собрании товарищ Кузнецов не был избран секретарем парторганизации, избрали товарища Белозерова, у которого и без того должность хорошая председатель Совета. Председатель колхоза делает опору на своих, им подобранных людей. Это прежде всего бригадир Устинья Родионова, жена его брата Корнея, бывшая жена кулака Пискуна. Считаясь членом партии, она бесстыдно завлекла товарища Тарасова, как-то они с ним вдвоем ночевали в лесной землянке. Другие факты про ее работу и ее поведение тоже имеются. Такие люди вредные для Советской власти. Была надежда, что товарищ Белозеров выведет их на чистую воду, но и он примирился с безобразиями, не хочет их замечать. Товарищ Белозеров под влиянием Родионова перестал быть вожаком партийной массы, скатился на примиренческие позиции. Под письмом подпись: «Зоркие глаза».
Белозеров положил письмо на стол, криво усмехнулся:
— Зоркие глаза! Какие уж там зоркие, бельмами затянуты!
Сказал и встревоженно подумал, что когда-то такого вот письма было бы достаточно, чтобы свернуть шею Игнату, тем более, что Петров его недолюбливает.
— Ты, как всегда, скор на выводы, — сказал секретарь. — Анонимка, конечно, не заслуживает доверия. Порвать ее, выкинуть, и делу конец. Но… — поднял толстый палец с несоразмерно маленьким ногтем. — Дыма без огня, как известно, не бывает.
Белозеров снова усмехнулся. Времена меняются. Раньше Петров не назвал бы анонимку не заслуживающей доверия. Раньше он бы развернул вокруг нее такую бурную работу, что всем, кто в ней упомянут, пришлось бы надолго позабыть о самых неотложных делах.
— Если честно говорить, — продолжал Петров, — в письме я вижу немало такого, что должно привлечь наше внимание. Прежде всего о тебе. Ты, я уже говорил об этом, обманул мои ожидания. Я мог ошибиться в выводах. Но разве не о том же говорится в письме? Подумай. Во всем остальном поручаю тебе досконально разобраться.
— Пожалуйста, разберусь, — сухо сказал Белозеров.
— Ты что, обиделся? — Петров нахмурился.
— На пустяки не обижаюсь. Муторно на душе от этого письма. Нехорошее оно.
— Почему, собственно, нехорошее? Человек озабочен нашим общим делом. Что ты нашел в этом нехорошего?
Тогда Белозеров не нашел, что ответить секретарю райкома, но и сейчас, думая о письме, не мог бы сказать, почему все его нутро воспротивилось тому, что было в нем сказано, почему возникло чувство отвращения к человеку, который его написал.
Дорога тянулась в гору, и лошадь перешла на шаг. Стефан Иванович свернул папироску, прикурил от зажигалки, сделанной из винтовочного патрона память о фронте, о живых и павших боевых друзьях.
Звучно цокали копыта по накатанной дороге, пронзительно-тоскливо скрипели полозья саней, зимние сумерки растекались над засугробленной землей. Мороз пробирался под облезшую доху и шинель, Белозеров так намерзся, что еле распряг лошадь. Но с бригадного двора пошел не домой, а к Игнату.
В доме председателя было жарко натоплено. Он сбросил доху и шинель, прижался спиной к горячей печке, потер озябшие руки. Игнат сидел за столом, рассматривал уже знакомую Белозерову школьную карту с красными карандашными пометками.
— Война-то к концу идет, Стефан Иванович! — Игнат ткнул пальцем в карту. — Катится фашист, катится, супостат проклятый!
«Тоже мне, полководец»! — с легким раздражением подумал Белозеров, но вслух сказал:
— Кончается, верно. Только не завтра. А каждый день в тысячи жизней обходится.
Игнат вскинул на него изучающий взгляд, встал, налил стакан горячего чая.
— Окоченел, кажись. Садись, отогревайся. Сейчас Настюха придет, ужинать будем.
— Пока ее нет, почитай-ка… — Белозеров подал ему письмо, взял стакан с чаем, снова прислонился к печке.
Игнат читал долго, шевелил губами, мял в кулаке бороду, покачивал головой. Прочитав, зачем-то посмотрел бумагу на свет.
— Ну, что ты скажешь? — нетерпеливо спросил Белозеров.
— Что? — Игнат потер виски, наморщил лоб. — Все верно. Гонения на Еремея Саввича были. С председателей погнали, из бухгалтерии попросили, в секретари не выбрали. Все правда. Но вот беда, правда эта так скособочена, что становится самой настоящей неправдой. Вопрос не в том, лишили его должности или нет, а в том, почему лишили. Про это же тут ни слова не сказано.
Слушая Игната, Белозеров, кажется, начал понимать, чем ему так сильно не понравилось письмо. Именно тем, что где-то что-то недосказывая, о чем-то говоря чуть-чуть, оно все ставит вверх тормашками, как самая подлая ложь. Такую ложь опровергнуть бывает трудно, а порой и невозможно.
— Подлец! — сказал он так, словно выносил окончательный приговор. — На Тарасова не постеснялся тень кинуть. Откуда взял, что Устинья с ним крутила?
Игнат помрачнел.
— Откуда взял, не знаю.
— Придется с Устиньей поговорить.
— А зачем, Стефан Иванович? Положим, в письме насчет Устиньи и Тарасова все верно. Что мы, люди сторонние, можем понять в этом? Они сами с головой… Неосторожным словом можно так ранить человека, что рана не зарубцуется и до конца жизни. А кому это нужно?
— Может быть, ты и прав, — сказал Белозеров, с сожалением думая, что и здесь анонимщик, видать, свои измышления строил не на пустом месте. — Кто мог написать, как ты считаешь?
Игнат ответил не сразу. Видимо, колебался, сказать или не сказать. Это разозлило Белозерова, со стуком поставил стакан на стол, стал ходить по избе взад-вперед.
— И что ты за мужик, Игнат! Временами никак не пойму тебя. Ну что ты тянешь? Ведь вижу знаешь.
— Я-то, может, и знаю. Но надо ли знать тебе, не уверен.
— Это почему же, черт возьми!
— Ты будешь во всем разбираться. Вот и разбирайся беспристрастно. Все взвесь как следует.
— Не говори чепухи! Взвешивать для меня тут нечего. Без того все ясно-понятно. Если бы это было до войны, я не знаю, как бы подумал. Война меня, Игнат, многому научила.
— Ну, хорошо, — сказал Игнат. — По моим соображениям, такое письмо мог написать единственный человек — Еремей Саввич.
— Но почерк не его!
— Наверное, левой рукой накарябал. Вчитайся, все его любимые словечки тут — «заслуженный», «должность».
Белозеров перечитал письмо еще раз, хлопнул себя по лбу.
— Едрена бабушка, а ведь точно — он! Верный партиец товарищ Кузнецов… — стал перечитывать вслух письмо и смеялся почти после каждой фразы; теперь, когда знал, что это написано Еремеем Саввичем, слова звучали совсем иначе глупо, нелепо.
Игнат даже не улыбнулся.
— Зря ты развеселился, — сказал он. — Будь Ерема недоумком, можно было бы и посмеяться. А тут плакать надо. Всю жизнь хитрил-крутил. Бочком в партию протиснулся… Все выгоду искал. Даже сейчас у него одна дума о себе.
— Ладно, — Белозеров сунул письмо в карман, оделся. — Я поговорю с этим писакой. Потом посмотрим…
Он зашел к Еремею Саввичу, велел ему идти в контору. Тот прибежал следом. На всклоченной рыжей бороденке налет инея, глаза настороженно-ждущие. Белозерову представилось, как он дома, закрыв двери на крючок, потел над письмом, выводя буквы непослушной левой рукой, и злорадно улыбался и грозил кулаком своим недругам представил это и горько усмехнулся. Вот еще один из тех, кого он не сумел разглядеть в свое время. Ведь из него, наверное, можно было бы сделать человека.
— Мне, Еремей Саввич, в райкоме твое письмо передали. Для меня в нем кое-что непонятное есть.
— Какое мое письмо, Иваныч? Не посылал я в райком письмо. — Белозеров оставил его слова без внимания, разложил листочки на столе, склонился над ними.
— Кое-что я сам знаю. А кое-что без меня было. Давай все установим в точности. По какой причине тебя сняли с председателей?
— Неугоден был. Буксырщикам ходу не давал, крепил дисциплину.
— Хорошо. Но почему с тех пор, как Игнат председатель, никто не буксырит?
— На полях ничего не остается.
— Вот видишь! А ты хлеб оставил, и за это тебя по головке гладить? Хорошо, что меня не было, я бы с тебя за это дело еще строже взыскал! При чем же тут Игнат, с чего ты понес на него?
— Обидно же, Иваныч. Всех должностей меня лишил, простым колхозником сделал. И от тебя подмоги нет. Пришлось сигнал в верха подать. А что, не имею таких прав?
— Имеешь, имеешь, — успокоил его Белозеров. Он не смотрел на Еремея Саввича, глухая ярость закипала в сердце, хотелось скомкать, разорвать эти листки и бросить ему в лицо, потом пинком вышибить его за двери. Вспомнились разговоры о том, что Кузнецов и Рымарев на Максима донос настрочили. Решил спросить его об этом.
Еремей Саввич закрутил головой.
— Нет, не я писал. Рымарев. Я только переписал готовое.
— Левой рукой, как и сейчас?
— Левой.
— Специалист! Разве ты не знаешь, что о правом деле левой рукой не пишут? Сукин ты сын, Еремей Саввич! Тебе, как всем другим, Советская власть дала все, что нужно для умной, честной жизни. А ты? Что ты сделал для Советской власти? Война жизнь всех людей перевернула, а у тебя одно страдание о тепленькой должности. Верный партиец! Никакой ты не партиец! Гнать тебя надо в три шеи из партии. И выгоним. Уж об этом я позабочусь, будь уверен.
— Да ты что, Иваныч? Тебе-то я что сделал? Только вскользь упомянул. Ну прости, недоучел.
— Все. Разговор наш окончен. Катись!
— Смотри, товарищ Белозеров. На тебя тоже управа найдется. Еремей Саввич поднялся, зло глянул через плечо. Спелись тут все! Я до Москвы дойду.
— Брехня, как хромая кобыла, далеко не увезет.