ВМЕСТО ПРОЛОГА


Скоро будет неделя, как слег Назар Иваныч. Знал: невозвратно ушла силушка, смерть стоит в изголовье и тихо ждет своего часа.

Лежал он на старой деревянной кровати, на той самой, где родился. На ней и отец помер, и дед…

В избе было холодно. Стекла обросли рыхлым льдом и почти не пропускали света, густой сумрак скрывал и передний угол, и куть. Холод вползал под овчинное одеяло, студил ослабевшее тело. Скрюченными пальцами Назар Иваныч держал одеяло у бороды, свитой в помело, и шарил взглядом в темноте переднего угла, там, где едва угадывалась божница, шевелил сухими губами: «Мать пресвятая богородица, заступись перед всевышним за меня, грешного». А рядом со словами молитвы текли мысли суетные, земные и неизбывной тоской томили душу. Видел всю свою жизнь, и до того она маленькой, коротенькой оказалась, что всю ее охватывал одним взглядом от смерти отца до этого часа.

Он рано помер, батька-то. Хворый был, надорвался в молодости, да так и зачах, будто колос, прихваченный ранними заморозками. Перед кончиной говорил малолетнему Назарке: «Прости, сынок, не сподобил господь оделить тебя по-людски». От деда батьке досталось справное хозяйство не удержал в немощных руках, растерял по крохе. Оставил после себя эту избу старую, срубленную еще в то время, когда мужики пилы не знали, коровенку с телком оставил, кобылу охромевшую.

Другого бы с таким хозяйством нужда в бараний рог свернула, а он, Назар, ничего, сумел оклематься, стать на ноги крепко. Помог господь. Баба попалась добрая ловкая, сильная, на работу зарная. В супряге с ней тащил, бывало, и то, что двум мужикам не под силу. Жизнь стала налаживаться. Дом новый, пятистенный срубил, лошадей завел хороших, сбрую справил. Сыновья начали подрастать и один по одному рядом подпрягаться. Четырех сынов принесла Наталья, дай ей бог царство небесное…

А не вышло жизни сытой, беспечальной, знать не судил господь. Началась война с германцем, потом ни с того ни с сего царя сковырнули. Царя не шибко жалели. Было у семейских давнее, застарелое нелюбье к царям державным. За веру старую, истинную натерпелись от них бог знает сколько. Попервости по всей Расее-матушке, как псов бездомных, гоняли, канали-маяли со злобой неутолимой, а позднее баба подлая, Катька-государша, вытурила их за студеное Байкал-море. Через всю землю русскую, через горы крутые, через леса дремучие гнала непокорные, богу верные семьи… С того и семейские. Посадила на земли скудные, суходольные хошь живи, хошь помирай.

Выжили. Все горести-напасти вынесли, веры праведной не смерили, обычаев древних не порушили. На земле, потом и слезами сдобренной, теперь растут хлеба богатые. Господь все видит, помог утвердиться, силу обрести. Может, за те муки, за те слезы и подсек царский корень.

И все бы ничего, да без царя осатанел народишко, взлютовал, как с цепи сорвался, и покатилась по земле, закрутилась кровавая кутерьма. Не обошла стороной, не минула та кутерьма и деревню Тайшиху. С гоготом, свистом, стрельбой налетела казачня атамана Семенова и ну шастать по дворам, по амбарам, тащить все, что поглянется, а скажи слово поперек шкуру плетьми снимут.

У него в ту пору было три добрых коня. Казаки их оседлали, повели со двора, оставив взамен двух запаленных, загнанных коняг. Пробовал не давать куда там! Отшвырнули с дороги, как мешок с мякиной, нагайкой по заду полоснули. От изгальства такого, от горя помутился у него рассудок. Кинулся на казаков с кирпичом в руках. Не успел ударить. Скрутили руки и так уделали, что полгода кровью харкал. С тех самых пор вся середка нездорова, отбили окаянные. «Через них, душегубов, раньше срока в могилу схожу».

А помирать неохота. Еще бы жить да жить… Прадед Ероха до ста лет дотянул. Знаменитый человек был. Сказывают, мог на спор полведра самогона выпить и пройти, не оступаясь, по одной половице. В шестьдесят быка кулаком сваливал, до глубокой старости в самые лютые морозы шапку не надевал. Дед в него. Был буен нравом, любил ввязываться в разные драки и свары. И голову прошибали, и ребра ломали, а все же восьмой десяток ему пошел, когда призвал господь. Батька выродился не таким могутным. Но, гордясь, что ерохинского корня, любил людей удивлять. Надорвался, поднимая просмоленный кряж… Помня об этом, он, Назар, силу свою зря не растрачивал, решил, что если ерохинского рода, то жить ему долго. Не пришлось… «А может, еще оклемаюсь, подымусь», подумал с робкой надеждой.

У крыльца проскрипел снег. Кто-то подергал примерзшую дверь, не смог отворить, стукнул ногой. Дверь отскочила от косяков, распахнулась. В избу с беремцем дров вошла Настя, дочка Изота, соседа. Она затопила печь, принялась мыть посуду. Споро работала Настя, без шума и лишних разговоров. Хорошая девка выросла у Изота. Чем-то походит она па покойницу Наталью. Та в молодости была такой же полногрудой, краснощекой, так же вот, без звона и бряканья, умела обиходить дом. Берег ее, не лупил ремнем или вожжами, как другие мужики делают, а помирать приходится в пустом доме, без женского присмотра.

Казаки-то не над ним только изгалялись, редко какой двор обошли, мало кого не тронули. Сильно озлобились мужики, сгуртовались в партизанский отряд. В тот отряд пошли и все его парни. Старшему, Макарше, шел тогда двадцать второй, младшему, Максюхе, только пятнадцатый.

И ощипали мужики казачню подходяще, а те японцев, басурман коротконогих, привели. Запылала Тайшиха с обоих концов. Назар успел со скотом в лесу спрятаться, по пятистенок новый со всем накопленным добром, амбар с хлебушком сгорели. И Наталья сгорела. Не могла добром попуститься, спасать в огонь кинулась…

Старший, Макар, с войны не вернулся, убили его японцы под Зардамой. Игнат, Корнюха и Макся весь восток прошли, столкнули японцев в море, вернулись домой, а у него все хозяйство в разоре. Один из семеновских копей сразу же издох, другой еле ноги таскает что па нем наработаешь? Парней женить, выделять надо что выделишь? Помытарились они без малого четыре года, прибытков никаких, на злосчастье, неурожай за неурожаем случался в те годы, совсем разорились. Отправил их на отхожий промысел, копейку добывать…

От размышлений этих отвлекла Назара Настя. Чай заварила, подала стакан на блюдце. Стакан в его руках ходуном ходил, чай расплескивался на постель. Давно ли ворочал этими руками пятипудовые мешки… Господи, за что покарал меня? Из своих рук, как маленького, Настя напоила его. И кашей с ложечки накормила.

В избе стало тепло, и он столкнул с волосатой, словно бы замшелой груди одеяло, повернулся на бок. Лед на окошках высветлился, с подоконников на пол потекла вода.

— Дядя Назар, я сон видела: навсегда остались ребята в городе. Настя глядела па него с настороженным ожиданием.

— Пустое… Куда денутся от хлеборобства, от земли?

О парнях его каждый день разговоры. Оба ждут их не дождутся. Настюха невестится, хотя и не хочет вида показать. Кто ей приглянулся Игнат или Корнюха? Макся-то не подходит, молодой еще и нельзя ему раньше старших жениться. Приедут разберутся сами. Только бы не избаловались, не запутались в сетях нечестивого. Жизнь-то вон какая вертячая, беспутная стала, непотребства в ней не менее, чем гнили в болоте. В самое нутро ссмейщины змеей вползает богопротивная новина, подтачивает стародавние устои. Настюхин брат, Лазурька, привез с войны бабу стриженую. Стыда не ведая, ходит она в мужних штанах, перед образом господним крестом себя не осеняет. Сам Лазурька табачище жгет. Бедный Изот принужден кормить сына и невестку из особой посуды, вроде басурманов каких. Случись такое в старые времена Лазурьке бы ноги повыдергали, а его супружницу в речке, как поганую суку, утопили. Теперь мужики молчат, будто ничего не замечают, а недавно его к власти допустили, председателем сделали.

Когда Настя вышла кормить скотину, перекрестился на иконы, хриплым шепотом попросил:

— Господи, не дай затвердиться окаянству, опали гневом своим праведным семя неверья и разврата.

В посветлевшем сумраке переднего угла тускло поблескивала позолота старых икон, но ликов святых разглядеть было невозможно, и от этого тяжесть на душе Назара Иваныча увеличивалась. Надо было затеплить перед божницей свечу, но самому не добраться до переднего угла, а Настя, должно, до вечера не придет.

Но она пришла раньше. Не успев закрыть за собой дверь, закричала:

— Приехали! К Тараске подвернули! Свои манатки снимает с воза Тарас.

Он хотел подняться, но не смог. Настя подскочила к нему, усадила. В углах его глаз копились слезы и сползали вниз по бороздам морщин.

— Подай мне, доченька, рубаху. Там она…

Из сундука Настя достала косоворотку красного сатина, надела на него, застегнула все пуговицы неверными, торопливыми пальцами.

Взвизгнули ворота, во дворе послышались осипшие, простуженные голоса. Настя припала к окошку, продула во льду кружок.

— Распрягают… Ой, господи, идут! — она бросилась в куть, вернулась, одернула курмушку, поправила платок и остановилась у кровати.

Сидеть Назару Иванычу было трудно, он быстро изнемог. Дверь с белыми полосками инея в щелях заколыхалась, словно отражение на беспокойной воде, поплыла. Но он собрал все силы, чтобы не упасть: ребят надо встретить, как подобает отцу.

Парни вошли в избу, стуча мерзлыми обутками, остановились у порога, сдернули шапки, чинно, неспешно перекрестились. От одинаковых дубленых полушубков сизоватым дымком струился морозный воздух. Эх и парни же у него! На плечах Игната полушубок чуть не лопается, широк в кости, матер, весь в ерохинскую родову. И борода у него совком, как у всех ерохинских. А Корнейка-то как раздобрел, он будет, пожалуй что, помогутнее Игната. О Максюхе этого не скажешь. В росте не прибавил, не окреп в кости. Война его, зеленого, замотала, не дала вырасти.

— Раздевайтесь. Настюша, потчуй чем-нибудь. Он лег. На землистом лице расправились морщины; в глазах, старчески линялых, затеплилась голубизна.

Средний, Корнюха, скинул полушубок, повесил на гвоздь,

— Вернулся. — Назар Иваныч обомлел. Сразу-то, из-за поднятого

воротника полушубка, он и не заметил, что подбородок у Корнюхи голый, как бабья грудь. И у Макси тоже… Господи боже мой!

— Поди сюда, Корнейка!

Чего, батя? — сын наклонился над ним, опираясь руками О край кровати. В синих глазах тревога и жалость,

— Где твоя борода?

— Ах, это… виновато моргнув, Корнюха провел ладонью по подбородку. — Неловко, батя, с бородой, просмеивают.

— Нечестивцы! — слабой костистой рукой ткнул ему в нос. — Игнат!.. Ты куда смотрел?

— Я им говорил…

— Говорил! Ишь что говорил! По сопатке бить надо! По харе бесстыжей!..

Корнюха сделался красным. В смущении теребил, он чуб и переводил взгляд с братьев на Настю. Бубнил простуженное

— Каюсь, батя. Не буду больше. Думал: какая беда…

— Замолкни, окаянный! — голос у Назара Ивановича осип, будто ему кто горло сдавил. — Деды наши веру через все пронесли чистой… незапятнанной. Этим… род свой сохранили. В ней сила… крепость. Порушите не защитит господь…

Говорил он все тише, задыхался. Корнюха, жалея его, попросил:

— Помолчи, батя, передохни.

— Пропадете! — Назар Иваныч приподнялся на локте. — Захлестнет, изничтожит вас злоба и низость. Дети… ваши… погрязнут в слепости духовной… В грехах тяжких. Род наш рассосется, сгинет в неверии. Блюдите старину, блюдите! — он задохнулся, пал на подушку, сверкнув белками глаз.

Макся зачерпнул в кадушке воды, поднес отцу. Лязгнув зубами по железу ковша, Назар Иваныч сделал глоток, затих. Корявые пальцы его, похожие на корни старого кедра, слабо мяли складки одеяла. Под ногтями копилась, густела землистая чернота.

Все молчали. В тишине шелестел лишь судорожный, испуганный шепот Насти.

— Господи… Сусе Христе…

Руки Назара Иваныча дернулись и замерли. Еле слышно он и проговорил:

— Ничего не вижу. Темно. Душно. Голова сползла с подушки, запрокинулась, торчком встала борода, нижняя губа отвалилась, обнажив желтые крупные зубы.



Загрузка...