Поздней осенью 1944 года в центре Мухоршибири, там, где главная улица перекрещена улицей, сжавшей тракт, ведущий в город, остановился бензовоз. Правая дверца кабины открылась, на дорогу вышел лейтенант в длинной шинели, в офицерской шапке. Шофер подал ему чемодан и уехал. Лейтенант привалился к телеграфному столбу, обвел выпуклыми острыми глазами улицу, улыбнулся, поднял чемодан и пошел к большому зданию, огороженному зеленым штакетником. Над дверью здания висел квадрат жести в раме, на нем было написано «Мухоршибирский аймачный комитет ВКПБ».
В приемной лейтенант спросил, здесь ли секретарь райкома, снял шинель. На груди у него позванивали четыре медали, лучился вишневой эмалью орден Красного Знамени. Светлые негустые волосы были зачесаны на правый висок, они прикрывали синевато-красный рубец шрама. Привычным движением одернув гимнастерку, лейтенант открыл дверь в кабинет первого секретаря, сделал два шага от порога к столу, за которым сидел Петров, весело сказал:
— Лейтенант Белозеров прибыл в ваше распоряжение. Огрузневший, с темными мешками под глазами, постаревший,
Петров поднялся, шагнул навстречу, обнял Белозерова.
— С прибытием, Стефан Иванович! Садись. В отпуск или совсем?
— Совсем. Негоден.
— Ранен был?
— Два раза. Вот, — Стефан Иванович показал на висок, — и три ребра оставил. Ну, как тут жизнь? Что хорошего в Тайшихе? Я ведь прямо из города. На попутной машине добрался.
— Сейчас распоряжусь, чтобы тебя доставили домой на райкомовской подводе. А дела наши известно какие… Куем, так сказать, победу на трудовом фронте.
— Тарасов где?
— Воюет. Взгляд маленьких глаз Петрова на мгновение стал настороженным.
Это озадачило Белозерова, он поспешил перевести разговор на другое.
— Как справляется с делами Игнат Назарыч?
— Ничего, справляется, — машинально, не вдумываясь, ответил Петров, но тут же поправился. — Мог бы, понятно, работать и лучше. Малоподходящий для этого дела человек. Без приглашения порог райкома не переступит, совета никогда не спросит. Секретарю парторганизации ходу не дает.
— Ерема Кузнецов — секретарь?
— Он.
— Ну, Ереме ходу давать сильно-то и не надо. Дашь, потом не обрадуешься. Будь кто другой…
— Это совсем ничего не значит! — перебил Петров. — Будь кто другой или Кузнецов, он секретарь парторганизации. Помыкать им то же, что не уважать партию. Словно ожидая возражения, Петров помедлил, устало махнул рукой. — Впрочем, что можно ждать от Игната Родионова, если вспомнить, где находится его брат Максим.
Стефан Иванович опустил глаза. Ему стало неприятно, что Петров так некстати вспомнил о Максиме. То дело все-таки особое. И давнее. Трясти его сейчас ни к чему, что-то в этом есть неуловимо нехорошее.
Петров дружелюбно улыбнулся, положил руку на его плечо. От этого простого человеческого жеста Белозерову стало почему-то неловко, он засопел, полез в карман за махоркой, шевельнулся, чтобы освободить плечо.
— Тяжело живем, Стефан Иванович, — глухо проговорил Петров. — Но теперь будет легче. Война идет к концу. Я очень рад, что ты вернулся. Нам предстоит проделать громадную работу. В мирное время колхозы должны войти не ослабленными, а окрепшими. Сумеем добиться этого весь свет увидит неоспоримое преимущество нашего строя.
Говорить такие слова Петров был всегда мастер. Он и сейчас увлекся, голос его окреп, стал густым и сочным. А Стефан Иванович, слушая его, подумал, что Петров для простой, негромкой беседы совсем не приспособлен, когда он делает попытку говорить запросто, у него ничего не получается. Его ум приспособлен для речей. Странно, что раньше не замечал этого.
— Первоочередная наша задача, Стефан Иванович, укрепление колхозов кадрами. На таких, как Игнат Родионов, далеко не уедешь. В Тайшихе процветает либерализм, попустительство. Не колхоз — патриархальная община.
Белозеров согласно кивнул головой. Он достаточно хорошо знал Игната. Развести эту самую патриархальщину очень даже может. Нетрудно представить, во что вылилась его мягкотелость, когда стал председателем колхоза. Ходит, наверно, от одного к другому, проповедями о добре и терпеливости потчует, а дела с места не двигаются.
— В результате попустительства и ослабления воспитательной работы, — продолжал Петров, — в Тайшихе беззастенчиво орудовали воры. Однажды чуть было не растащили на дрова поскотину. И никого, ни одного человека не наказали.
«И это может быть», отметил про себя Белозеров. Деревенский народ тот еще. Почует слабину все утащит. Собственники же яростные. Из века в век мужики друг от друга высокими заплотами отгораживались и волокли к себе в ограду все: трудом добытое, найденное, подаренное, у соседа оттяпанное. Ждать, что за несколько лет они другими стали, не приходится.
И, закипая от раздражения, с грубой прямотой спросил:
— А вы куда смотрели? Кто Игната председателем поставил?
— Тарасов тут дел натворил, — хмуро отозвался Петров. — Но теперь мы все поправим. И немедленно. Я ждал тебя.
Петров проводил его до порога кабинета, на прощание крепко пожал руку, еще раз сказал, что рад его приезду. Белозерову было лестно его внимание. Раньше Петров не был таким обходительным. Но в основном он, кажется, все тот же, твердый, хорошо знающий, что ему нужно. Даже приятно, что он не переменился. Он был живым напоминанием о горячей и счастливой довоенной поре.
В ожидании подводы Белозеров прошел по отделам. Многие работники были знакомы ему с довоенных лет, что тоже было приятно. Это как бы свидетельствовало о незыблемости созданного. Звенели телефоны, приходили и уходили люди, вспыхивали и угасали споры. Все как до войны. Только по усталым лицам работников райкома можно было догадаться, что теперь тут иной ритм, что люди трудятся днем и ночью, не зная ни праздников, ни выходных. Вглядываясь в знакомые лица, он уважительно подумал, что здесь, далеко от фронта, каждый из этих людей сделал для победы не меньше любого солдата. Пожалуй, в чем-то им было даже труднее. Каждый из них, как и он, мог бы идти на войну, но вынужден был оставаться тут, мотаться по селам, слушая рыдания матерей и вдов, заботиться о посадках картофеля, об уборке хлеба, об учебе осиротевших ребят, о дровах для одиноких и вовремя сказанным словом вселять надежду в отчаявшихся.
Ему захотелось как можно скорее влезть в работу, почувствовать в сердце подгоняющее беспокойство за все, что делается вокруг, и мучительно-сладкую тяжесть забот.
В Тайшиху въехал в сумерках, но все-таки рассмотрел, что сараи и стайки у многих домов, крытые раньше драницами, теперь одеты в солому, глухие заплоты из тесаных плах заменены пряслами из тонких, неошкуренных жердей, а кое-где и плетнями. Улица от этого кажется неряшливой, убогой, совсем незнакомой.
Поужинав, поговорив с домашними, Стефан Иванович пошел в контору. Шел и снова всматривался в дома и дворы и всюду натыкался на следы бедности, слабосилия хозяев этих, совсем недавно крепких, дворов. Он понимал, что война не могла не сказаться и на далекой от фронта Тайшихе, из скупых писем Фени знал, какие трудности и невзгоды переживают земляки, но такого вот увидеть не ожидал. И если в райкоме, соглашаясь с Петровым, он думал об Игнате в общем-то с доброй снисходительностью, то сейчас в нем росло и росло чувство раздражения.
С этим чувством он пришел в контору. В ней все было так же председательский кабинет, а за дощатой заборкой бухгалтерия, так же у стен стояли стулья, тот же был и стол, но и тут проглядывала нищета. Зеленая суконная скатерть на столе, купленная еще Рымаревым, продралась на углах, давно некрашеный пол белел плешинами оголенного дерева.
Встреча, горячая, искренняя, немного убавила его раздражение, но не угасила совсем. И когда первые малозначащие спросы-расспросы кончились, он сказал:
— Что же вы так… довели хозяйство?
— Чего-чего? — спросила Устинья.
Игнат глянул на него удивленно, однако ничего не ответил.
— Кругом разор и разруха. За такое дело фронтовики, когда вернутся, голову снимут.
— Кому же они снимут голову? — Устинья сузила глаза, лицо ее, минуту назад приветливое, стало враждебным: — И за что они голову снимут?
— Вам непонятно? Все достояние, все, что было нажито, прахом уходит. Кругом полный разор, а вам непонятно! Он уже не сдерживал чувство раздражения и обиды. — За такие дела вас по головке гладить?
— Ты что говоришь-то? — изумилась Прасковья. — Ты какую ерунду городишь, Аника-воин?
Устинья уставилась на него, будто не узнавала.
— Это надо же! Ты совесть там оставил или как? Разор углядел! — От возмущения в ее голосе появилась хрипотца. — А того не увидел, что мы на войну отдали? Что бы там жрал, если бы не мы? Сами едим хлеб пополам с брицей и лебедой, а пшеницу туда, сами мерзнем в рванье шубы туда, за это нам такая благодарность?
— Потише, потише, — унимая в себе злость, сказал он: его смутила ярость, с какой говорили бабы. — Очень уж нервные стали. Слова им не скажи. Мы долгие годы покоя не знали, налаживая хозяйство. А что осталось? — Перед его глазами встала сумеречная улица Тайшихи с редкими заборами из неошкуренных жердей, с кривыми плетнями словно ураган потрепал село и опять вскипела в сердце обида. — Языком молотите исправно, а сберечь добро ума не хватило.
— Тьфу! — сказала Устинья. — Тебе там мозги вышибли, что ли?
— Постой, — примиряюще сказал Игнат. — Шум этот совсем ни к чему. Вы, бабы, могли бы и посдержаннее быть. Стефана Ивановича понять можно. Тут на месте живешь, привыкаешь ко всему, а глянешь иной раз на все, что осталось от прежнего, и сердце кровью обливается. А он свежим глазом посмотрел. От горя и боли завыть можно. Но и ты, Стефан Иванович, нас понять должен. Для войны мы отдали все, что возможно, и даже сверх того, что возможно. О какой же тут справности можно говорить? Но не прахом ушло наше достояние. Мы отдали его, чтобы народ выстоял и победил.
Игнат говорил медленно, с неохотой, как о чем-то таком, что и без того должно быть понятно. В его словах, почувствовал Белозеров, была та правда, от которой на душе становится еще тяжелее: куда проще было бы считать виноватым в разоре отдельных людей; неосознанно он к этому и стремился.
— Как дальше жить думаете? — спросил угрюмо.
— Как? — Игнат вздохнул. — Сразу не скажешь. Ты осмотрись сперва, потом вместе подумаем.
Осматривался Стефан Иванович долго. Он ходил по бригадам, ездил на фермы, разговаривал с бабами, стариками. То первое впечатление от Тайшихи не исчезло, напротив, везде и всюду он видел прорехи в хозяйстве, нужду в домах колхозников. Семейские бабы, обычно неравнодушные к нарядам, зачастую ходили в юбках, сшитых из мешковины и покрашенных корой ольхи, на многих ребятишках можно было видеть одежонку, где заплата на заплате, за ними ни за что не разглядишь материала, из которого первоначально была пошита одежда. Сбруя для лошадей, всегда составлявшая предмет особой заботы семейских, любивших украшать шлеи, хомуты, уздечки кисточками, медными бляхами и уборами, теперь была до того убогой, что ее в старые времена выкинул бы самый захудалый мужичишка. Но, отмечая все это, Стефан Иванович видел и другое. Бабы не стыдились юбок из мешковины и рваной одежды на детях; сбруя, хотя и без украшений, с гужами из пеньковых веревок (ременные извели на подошвы ичигов), хотя и донельзя убогая, была исправной, запрягай, поезжай.
Однако самую потрясающую картину безропотного отношения к невзгодам обнаружил Стефан Иванович не в бригадах и на фермах, а в собственном доме.
Было это на другой день после его возвращения в Тайшиху. Мать поставила в обед на стол чугунок с картошкой и тарелку со сметаной. Пришла с работы Феня, принесла в платочке кусок мягкого, еще теплого хлеба, разрезала его и тоже поставила на стол. Стефан Иванович давно не ел крестьянского хлеба, и он показался ему необыкновенно вкусным. Макая ломти в сметану, он съел почти все, что принесла Феня, как вдруг перехватил взгляд дочки. Семилетняя Светланка как-то странно смотрела на него, на тарелку, где оставалось всего два ломтика; Ревомир и Ким, обычно говорливые, молча чистили картошку. Стефан Иванович почувствовал какую-то непонятную неловкость, торопливо выпил стакан чаю, вылез из-за стола. К тарелке с хлебом враз, будто по команде, протянулись три руки Светланки, Ревомира и Кима. Феня по этим рукам шлеп, шлеп, шлеп, разрезала ломти на равные доли.
— Ты чего скупишься?
— Так ведь нету больше. Вся дневная пайка тут.
У Стефана Ивановича было такое чувство, словно он обворовал своих ребятишек. Схватил шинель, шапку и выскочил на улицу.
Было нестерпимо стыдно, что оказался таким невнимательным. Но, стыдясь своей опрометчивости, был горд сдержанностью детей, мужеством Фени и старухи-матери. Они не жаловались ему на трудную жизнь, на нехватки-недостатки, все принимали как надо, все понимали.
И другие бабы, с которыми он потом разговаривал, тоже не жаловались. А если и говорили о трудной своей жизни, то совсем не для того, чтобы вызвать в нем сочувствие, а чтобы понял: в колхозе все сейчас не так, как до войны было.
Стефан Иванович в глубине души считал свой отказ от брони поступком если не геройским, то уж во всяком разе и не таким, на какой способен каждый. И это и то, что на войне был далеко не последним, вроде как приподнимало его над всеми, кто оставался в тылу. Но уже в день своего возвращения, глядя на усталые лица работников райкома, он понял, какую великую тяжесть взяли на себя те, кто здесь остался. Теперь же с еще большей ясностью он осознал, что без таких людей, как бабы его родной Тайшихи, разгром врага там, на фронте, был бы просто невозможен.
Свою стычку в конторе с Устиньей и Прасковьей вспоминал тоже со стыдом. Глупо вел себя. Пора бы уже и поумнее, и поосмотрительнее быть. Жизнь стала не такой, какой была до войны, люди тоже стали другими… Значит, и мера всему должна быть иной. Но какой она должна быть?
По Тайшихе шел слух, что он, Стефан Иванович, скоро будет председателем колхоза. Его каждодневные посещения бригадных дворов, ферм, разговоры с колхозниками понимали как подготовку к приему хозяйства. Многие прямо спрашивали:
— Игната Назарыча сменяешь?
Спрашивать-то спрашивали, но ни один не сказал естественных в таких случаях слов, вроде того, что дело, мол, доброе, давно пора; напротив, едва разговор касался его председательства, колхозники становились сдержанными, заметно отчуждались, один Еремей Саввич с охотой говорил о предстоящих переменах в руководстве.
— Еле дождался тебя, — признался он. — Игнат Назарыч в политических вопросах ни черта не понимает. Совсем оттеснил меня от руководства. Я парторг, второе лицо после председателя, а чем занимаюсь? То за соломой еду, то за дровами в лес, то хомуты, то телеги ремонтирую. Какая же тут авторитетность будет? Для парторга, мыслю, должность должна быть свободная от работы… От меня тебе будет полная поддержка.
— А тебе от меня должность? — насмешливо спросил Стефан Иванович.
— Все надежды и упования с тобой связаны.
Что-то унизительное было для Белозерова во всем этом: в надеждах Еремея Саввича, в сдержанности колхозников, закрадывалось опасение, что во время голосования его могут прокатить на вороных. Правда, когда за тобой Петров, это не так уж страшно, тот от своего не отступит, весь райком на ноги подымет, но пробьет его в председатели. Иначе ему и нельзя. Провалилась кандидатура, рекомендованная райкомом, провалилась линия райкома. Пробьет, сомневаться не приходится. Но нужно ли ему это? Действительно ли он лучше Игната? Действительно ли уж так все хорошо понимает? Не разглядел же истинное нутро Рымарева, хотя работал с ним не один год. А ведь можно было разглядеть. Были в нем зародыши того, что потом привело к подлой, гадкой измене своему долгу? Были. Недаром же его многие недолюбливали. А Игната, кажется, любят. За что? Он этого не может понять, как не может понять и того, почему колхозники с прохладцей относятся к нему. Уж он ли не старался поднять колхоз? Ни себя, ни людей не щадил, чтобы вывести его на широкую дорогу. И вот как будто уже не нужен.
Вскоре его и Игната вызвал Петров. Игнат, по-видимому, догадывался, что означает этот вызов, дорогой старательно избегал разговоров о делах колхоза, и Белозеров не знал, как он будет держаться перед секретарем райкома.
Петров начал без предисловий.
— Как мы и договорились с вами, Стефан Иванович, вам надо принять от товарища Родионова дела и…
— Мы не договаривались, а только разговаривали, — уточнил Белозеров.
— Это одно и то же.
— Нет, не одно и то же, — обиженно сказал Белозеров.
Его покоробила самоуверенная властность Петрова. Тогда, при первой встрече с ним, он не давал своего согласия стать председателем. Собственно, прямого разговора об этом и не было. Ну к чему такая бесцеремонность?
— Это совсем не одно и то же, товарищ Петров, — упрямо повторил он.
Короткая шея секретаря побагровела.
— Товарищ Белозеров! — он заметно повысил голос. — Партия не спрашивает желания коммунистов, партия поручает дело и говорит делай.
— Это я знаю.
Тут он был согласен с Петровым. Тут он говорит правильно. Оспорить его слова невозможно.
В кабинет вошел второй секретарь райкома Федор Григорьевич Евграфов. Он сел в стороне, у окна. Сквозь редкие русые волосы, гладко зачесанные назад, просвечивала розовая кожа, уголки губ упрямого рта были чуть опущены, от этого казалось, что Федор Григорьевич все время чем-то недоволен, морщится, но карие, глубоко запавшие глаза смотрели с живым любопытством.
К нему повернулся Петров, приглашая к разговору, сказал:
— Ты только послушай… Белозеров считает, что вопрос о нем не решен.
Евграфов коротко глянул на Стефана Ивановича, пожал плечами. Он явно не принял приглашения Петрова. Лицо того посуровело.
— Ну? — нетерпеливо спросил Петров Белозерова.
Стефан Иванович почувствовал, как в нем растет озлобление. Все отчетливее он понимал неуместность такого разговора. Не так его надо было начинать, не с него, а с Игната, но Игната ни о чем не спрашивают, словно его здесь нет. Он сидит в конце стола, опустив голову, борода уткнулась в красное сукно скатерти, брови сдвинулись к переносью, лоб пересекли глубокие морщины. О чем, интересно, думает?
— Не то, товарищ Петров…
— Что не то?
— Все это не то. Разъясните мне, почему необходимо сменить Игната Назаровича. Я этого не понимаю.
— Я же вам говорил, что еще нужно? — Петров сердито гнул лысую голову, смотрел исподлобья.
— К тому, что вы говорили в тот раз, требуется прибавка. И не малая. То были общие рассуждения. Не подпертые фактами, они стоят совсем немного. Назовите мне промахи Игната Назаровича…
— Найдется все это, Стефан Иванович, — проговорил вдруг Игнат. — В моей работе, сам чую, огрехи есть. Но заботит и, прямо скажу, удручает меня сейчас другое. Сидим мы, взрослые, неглупые люди, в большом и уважаемом учреждении, судим-рядим кого снять, кого поставить. А колхозников спросили? Я это говорю не потому, что хочу усидеть на председательском месте или закрыть дорогу Стефану Ивановичу. Говорю к тому, что неправильно пренебрегать волей колхозников. Вы им не доверяете, не верите…
Евграфов скрипнул стулом, подался вперед, будто хотел заслонить Игната. Петров заметил это, усмехнулся.
— Ну, слышишь? А ты говорил… Товарищ Белозеров, скажите пожалуйста, может ли человек с такими взглядами руководить колхозом?
— Запоздалый вопрос. Он руководил и руководит. И вот что. Я не даю своего согласия… Так что все эти разговоры впустую. Пойду на прежнюю свою должность. Имею на это право?
— Ну-ну, — с угрозой в голосе подытожил Петров. — Право ты имеешь. Но, кроме прав, есть еще и обязанности члена партии. Советую не забывать!
Из райкома Белозеров вышел, ощущая душевную легкость. Он чувствовал, что поступил правильно. Усаживаясь в кошевку, зажмурился от яркого зимнего солнца, весело сказал ничего не значащее:
— Так-то, Игнат Назарыч. И когда кошевка тронулась, спросил: — А как второй, Федор Григорьевич?
— Это не Петров. Он совсем другой человек.
— Не любишь ты Петрова?
— А за что его любить? Ломится вперед, как бык сквозь кусты, только треск идет.
— Это лучше, чем на месте стоять. Потом, и его ты понять должен. Я сколько времени уже дома, а во всех делах еще до конца не разобрался. А на нем все колхозы района. Это десятки сотни самых разных людей…
— Вот-вот, по этой самой причине ему и не нужно быть таким, какой он есть.
— Какой же он есть? — спросил Белозеров.
— Будто ты не знаешь, — уклонился от разговора Игнат, насупился, замолчал.
Стефан Иванович снова стал председателем сельсовета. И в первые же дни понял, что должность эта потеряла свое былое значение. Выписывай справки, нашлепывай печати вот и все дела. Но на отчетно-выборном партийном собрании его, по предложению Игната, избрали парторгом. И он вновь почувствовал себя тем, кем был до войны, ответственным за всех и за все. И вновь носился по Тайшихе, вылупив глазищи, одних подгоняя, других осаживая. Но в повседневной суете не забывал приглядываться к Игнату как говорит с народом, как ведет дела. Это был не тот, прежний Игнат с заковыристыми, часто непонятными Стефану Ивановичу рассуждениями, с вечной печалью в глазах. Новый Игнат, оставаясь все таким же мягким, где нужно, становился неподатливым, тихо-упрямым, а главное, в нем появилась какая-то внутренняя уверенность и собранность, все, что он делал, казалось, давно им обдумано.
И не только к Игнату присматривался Стефан Иванович. В нем крепла потребность глубже, лучше понять людей, с которыми жил бок о бок многие годы и которых, как оказалось, знал лишь приблизительно. Пример тому — Рымарев. Его подлое отступничество он воспринял как личную обиду. И Верке не мог простить, что укрывала негодяя, своим долгом считал высказать ей все, что думает.
Игнат отговаривал:
— Не трогай ты бабу. Не тревожь ее болячку. Не послушался, вечером пошел к ней. Верка только что вернулась с работы, грела красные, иссеченные трещинами руки, прижимая их к теплому боку печки. На ней были огромные, растоптанные ичиги, подвязанные у щиколоток ремешками, телогрейка с продранными локтями и солдатские ватные штаны, вспузыренные на коленях. Он еще ничего не сказал, а Верка уже насторожилась, лицо ее стало злым и решительным.
— Как жизнь, Вера Лаврентьевна?
— Не видишь разве? — охрипшим голосом спросила она, простуженно кашлянула. — Чего надо сказывай.
Если бы не разговор с Игнатом, он сейчас бы и сказал, чего ему надо.
— Без «надо» и зайти нельзя?
— Знаю я тебя.
— Навряд ли… В городе подростков в фабрично-заводские училища набирают. Не хочешь ли послать туда Ваську своего? — он обрадовался, что придумал хорошее заделье. — Через шесть месяцев парень рабочим станет.
— Это с ним надо говорить. — Верка чуть-чуть отмякла. — Он у меня парень самостоятельный. Вдруг спросила с испугом: — Выучится, в городе жить будет?
— Конечно.
— Ой, не надо! Одна останусь. Зачем мне тогда все это?
— Дело твое. Не хочешь, говорить ему не стану. Потому и пришел к тебе.
Стефан Иванович вместе с ней стал рассуждать, что для Васьки лучше здесь остаться или поступить в училище. Теперь заговорить о Рымареве было просто невозможно. Так и ушел, ничего не сказав о нем, но не жалел об этом. Кажется, здесь, у Рымарихи, нащупал то, из-за чего колхозники не захотели сменить Игната на него. Открытие это было не из приятных, обидное открытие, в то же время он был рад, что теперь, по крайней мере, многое становится ясным.